Памяти Андрея Сергеева
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 1999
Памяти Андрея Сергеева
На фотографии у меня в кабинете мы стоим рядом — двое из семи инициаторов так и не состоявшегося творческого объединения, которое собиралось переводить и издавать настоящую современную поэзию, не ту, которая по большей части заполняла тогдашние антологии. Снято десять лет назад: апогей перестройки, вкус обретенной свободы, планы, выглядевшие такими реальными… Первым из тех, кто на этом снимке, ушел Морис Ваксмахер. Теперь не стало и Андрея.
Он погиб в морозный ноябрьский вечер на Сухаревке, сбитый машиной. Об этом страшно и больно думать — возмущает нелепость, но никуда не деться от чувства, что в сегодняшней дикой нашей жизни несчастье все больше воспринимается как неотвратимость. Причем такая, что всегда настигает самых лучших и достойных.
Мы знали друг друга больше тридцати лет, были коллегами в тесном значении понятия — оба много работали над американской поэзией, — находили что-то общее и помимо профессиональных интересов. Как переводчик, открывший русскому читателю Робинсона, Фроста, Элиота, Гинзберга, Меррея и скольких еще, Андрей был не только мастером в самом точном и полном смысле слова, он был самоочевидным и бесспорным лидером в своей области, истинным мэтром, пусть это слово так не вяжется со всем его обликом.
Переводить американскую поэзию, которую его друг Иосиф Бродский называл вергилиевской, или созерцательной, по своему определяющему качеству, — дело крайне сложное для русского поэта, воспитанного в совсем иной традиции. Андрей был именно поэтом, в свое время замеченным Заболоцким и, насколько могу судить, по своим вкусам довольно далеким от этого вергилианства, уж не говоря о верлибре (который он недолюбливал, оттого и предпочитая переводить поэтов, оставшихся, как Фрост и Элиот, непоколебимыми приверженцами правильной метрики). Но ошибутся те, кто решит, что поэтический перевод для него был просто прибежищем, вынужденным компромиссом, поскольку в советское время он не имел надежды напечататься как оригинальный поэт. Конечно, невозможность публиковаться была для него печалью, но все, что он делал как переводчик, отмечено ничуть не меньшей требовательностью к себе, и вкус его в переводе столь же выверен, и творческой энергии затрачено тут, должно быть, не меньше. Не знаю, как думал он сам, но мне кажется, что в переводе он выразил себя органично: его Робинсона, его Мастерса будут читать годы и годы. Как и его увенчанный Букеровской премией “Альбом для марок”, книгу и мемуарную, а аналитичную, и позволяющую ощутить особый звук и тон целой эпохи.
О его прозе, сочинявшейся “в стол”, я узнал довольно поздно: Андрею менее всего было свойственно откровенничать, провоцируя сочувствие. Он в нем не нуждался, поскольку никаких иллюзий относительно доставшегося ему времени не строил, но знал, что оправдываться скверным временем по меньшей мере глупо, — нужно делать то, к чему призван. Это слово, конечно, он тоже счел бы невыносимо громким. Что поделать, думая о нем, я не могу подобрать другого.
Его последняя прижизненная публикация была в “ИЛ” (с которой он успешно сотрудничал без малого сорок лет) за месяц до гибели, в октябрьском номере прошлого года. Когда-нибудь, верю, мы соберем все, что он здесь напечатал, и этот том будет ему лучшим памятником.
Алексей Зверев