(Глава из книги “Когда не ездить было — грех”. Перевод с английского А. Михайлина)
Ларри Лезер
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 2, 1999
Ивлин Во
Коронация 1930 года
Глава из книги “Когда не ездить было — грех”
Они все еще танцевали, когда перед самым рассветом 19 октября 1930 года “Azay le Rideau” вошла в джибутийскую гавань. Оркестр — несчастный, пропотевший насквозь в плотных смокингах из альпаки квартет — уже давно упаковал инструменты и отбыл в свою затерянную где-то на задах корабля душную каюту. Юнга-аннамец драил палубу и распихивал по шпигатам намокшие груды серпантина. Два или три стюарда снимали развешанные по всему судну флаги и гирлянды разноцветных лампочек. Осталась одна пара: девушка-полукровка, второй класс до Маврикия, и офицер из французского Иностранного легиона. Их ноги вяло двигались по мокрым доскам в такт портативному граммофону; время от времени они останавливались и отлеплялись друг от друга, чтобы покрутить ручку и перевернуть все ту же, единственную пластинку. <…>
Помимо обычных пассажиров, нас, плывущих до Джибути, чтобы отправиться оттуда на коронацию императора Абиссинии, было на борту человек двадцать. При том что шесть недель тому назад даже имя рас Тафари мне вообще почти ничего не говорило. Я гостил в Ирландии, в одном особняке, где китайщина и викторианская псевдоготика все никак не могли решить, которая из них окончательно присвоит георгианский остов дома. В библиотеке, над раскрытым атласом, мы обсуждали виды на поездку — я собирался в Китай и в Японию. Речь зашла о путешествиях вообще и о путешествиях в Абиссинию в частности. Среди гостей оказался человек, который только что приехал в отпуск из Каира; он более или менее разбирался в абиссинской политике и знал о предстоящей коронации. За дальнейшей информацией пришлось обратиться к не вполне надежным источникам; мы узнали, что абиссинская церковь канонизировала Понтия Пилата, а свежеиспеченным епископам при посвящении в сан там принято плевать на голову; что истинного наследника престола держат в горах закованным в кандалы из чистого золота; что люди там живы сырым мясом и медом; мы разыскали королевскую фамилию в “Готском альманахе” и проследили родословное древо вплоть до Соломона и царицы Савской; мы обнаружили исторический очерк, который открывался следующей фразой: “Первые достоверные сведения из эфиопской истории относятся ко времени, когда, сразу же после Потопа, царский трон занял Куш”; допотопная энциклопедия сообщила нам, что “формально абиссинцы являются христианами, однако, несмотря на это, их моральный уровень прискорбно низок, полигамия и пьянство распространены даже среди высших классов и в монастырях”. Час от часу эта удивительная страна нравилась мне все больше. Две недели спустя я вернулся в Лондон и заказал билеты до Джибути. Пятью днями позже, уже в Марселе, я ступил на борт “Azay le Rideau”, а еще через десять дней, стоя на палубе, в пижаме, наблюдал поверх голов танцующей под изнемогший граммофон пары, как над низкой береговой линией Французского Сомали разгорается заря.
Спать все равно не было никакой возможности, поскольку под утро обслуживающий персонал египетской делегации принялся составлять хозяйский багаж как раз напротив двери в мою каюту. Один обитый жестью сундук следовал за другим в сопровождении по-воински зычных команд дежурного сержанта и не менее внятного по-штатски разгильдяйского нытья его подопечных. Представить, что пять человек могут иметь такое количество одежды, было крайне сложно. За жестяными сундуками последовали огромные клети с подарком императору от короля Египта. Эти последние прибыли на борт в Порт-Саиде в сопровождении вооруженной охраны и находились с тех пор под неусыпной, а отчасти даже и демонстративной охраной; их содержимое сделалось среди пассажиров предметом самых смелых догадок, и фантазии наши поднимались порой до высот откровенно библейских — ладан, сардоникс, кораллы, порфир. В действительности же, как выяснилось некоторое время спустя, внутри был не лишенный изящества, но в прочем вполне обычный спальный гарнитур.
На борту находились еще три официальные делегации, из Франции, Голландии и Польши; четвертая, японская, поджидала нас в Джибути. <…>
На первый взгляд в этом внезапном нашествии на Абиссинию посланцев цивилизованного мира было нечто поразительное, и мне кажется, сами абиссинцы были удивлены не меньше остальных. После того как весной 1930 года внезапно скончалась императрица Заудиту — сразу вслед за поражением мужа, раса Гугзы, — Рас Тафари известил Великие Державы о своих намерениях в ближайшее, насколько позволят приличия, время принять титул императора Эфиопии и приложил к сему заявлению в адрес тех немногих стран, которые поддерживали с его двором дипломатические отношения, приглашение на церемонию. Несколько лет тому назад он возложил на себя корону негуса; по такому случаю прокатились к нему на пару дней с визитами его ближайшие соседи, с прочими же состоялся сдержанный обмен любезностями — по телеграфу. Императорская коронация предполагала нечто более масштабное, однако реакция Великих Держав превзошла все возможные ожидания, разом польстив эфиопам и приведя их в замешательство. Две страны прислали членов царствующих фамилий; Соединенные Штаты Америки прислали некоего джентльмена, эксперта в торговле электроприборами; прибыли также, во всем разнообразии мундиров и чинов, губернаторы Британского Сомали, Судана, Эритреи, наместник Адена, маршал Франции, адмирал, три авиатора и военно-морской оркестр. Немалые суммы были выделены из бюджетов на приобретение соответствующих случаю подарков; немцы привезли фотографию генерала фон Гинденбурга с автографом и восемьсот бутылок рейнского; греки — модерновую бронзовую статуэтку; итальянцы — самолет; британцы — пару элегантных жезлов с дарственной надписью, выполненной по-амхарски и даже почти без ошибок.
Простые эфиопы расценили сие как подобающую дань абиссинскому величию, свидетельство уважения со стороны повелителей мира сего. Иные, чуть более сведущие в мировой политике, узрели некий заговор против территориальной целостности Абиссинии — ferangi — приехали в эфиопскую землю разнюхивать, что к чему. <…>
Большая часть новейших книг об Абиссинии — а я между Уэстмитом и Марселем проштудировал не одну и не две — содержит красочные описания железнодорожного маршрута между Джибути и Аддис-Абебой. Обычно поезд ходит раз в неделю, путешествие занимает три дня и две ночи; на ночевку пассажиры останавливаются в отелях Дирре-Даувы и Хаваша. На то, чтобы поезд ночью оставался на станции, есть свои более чем веские резоны: во-первых, фары у локомотива имеют обыкновение выходить из строя; во-вторых, в сезон дождей вода зачастую смывает целые участки пути; кроме того, племена галла и данакиль, по чьей территории проходит линия, суть прирожденные диверсанты — им нужна сталь для перековки в наконечники копий, а потому на ранних стадиях существования абиссинской железной дороги у них вошло в привычку заимствовать то здесь, то там необходимое сырье, каковая привычка и до сей поры не совсем еще вышла из обыкновения. Однако на время коронации власти сочли необходимым наладить бесперебойное сообщение, дабы имеющийся подвижной состав справился, так сказать, с возросшим объемом перевозок. Мы выехали из Джибути в пятницу после обеда и прибыли в Аддис в воскресенье утром. <…>
Аддис-Абеба город новый; настолько новый, что, кажется, ни единого здания здесь еще не успели достроить до конца.
Первое, очевидное и совершенно неизбежное впечатление: ничто не готово и за оставшиеся до коронации шесть дней готово не будет. Не то чтобы вам время от времени бросались в глаза какие-то случайные недоработки, строительные леса или пятна незастывшего бетона; такое впечатление, что весь город находится на самой что ни на есть рудиментарной стадии строительства. На каждом углу законченный едва наполовину дом; часть строек уже заброшена; на других работают бригады оборванных гураджей. Как-то раз после обеда я наблюдал за одной такой бригадой, человек в двадцать или тридцать, под началом армянина-подрядчика — они убирали груды бутового и строительного камня, загромождавшие дворик перед главным входом во дворец. Камень полагалось накладывать в подвешенные меж двумя шестами деревянные короба, а потом высыпать в одну большую кучу ярдах в пятидесяти. Каждые носилки, весом чуть больше обычного лотка кирпича, несли два человека. Между ними, с длинной тростью в руках, ходил десятник. Стоило ему отвлечься, и тут же всякая работа прекращалась. Рабочие не садились, не болтали и вообще не пытались хоть как-то расслабиться; они просто застывали на месте, неподвижные, как коровы на лугу, иной раз не выпуская из рук очередного камня. Как только десятник обращал на них внимание, они снова начинали двигаться, апатично, как будто в замедленной съемке; если он их бил, они не оглядывались, не протестовали, а только лишь едва заметно ускоряли шаг; с последним ударом возвращалась привычная скорость, пока десятник не поворачивался к ним спиной и они опять не застывали. (А что, вдруг пришло мне в голову, если и пирамиды строились тем же манером?) И такая вот работа кипела в городе на каждой улице, на каждой площади.
Аддис-Абеба имеет в диаметре миль пять или шесть. Железнодорожная станция находится на южной оконечности города, и оттуда к почтамту и торговому центру ведет широкая дорога. Город пересекают два глубоких канала, и вдоль дамб, в разбросанных между более или менее долговечными строениями эвкалиптовых рощицах, теснятся tukal, круглые, крытые пальмовыми листьями хижины без окон. Средняя часть центральных улиц города шоссирована под моторный и колесный транспорт, по бокам же тянутся широкие полосы пыли и гравия — для пешеходов и мулов; то и дело попадаются на глаза караульные будки из ржавого железа с начинкою из сонного — но при оружии — полицейского. Порою дело доходит до попыток регулировать движение пешеходов при помощи все той же трости, но местные жители подобные заскоки понимать отказываются. Рядовой абиссинский джентльмен путешествует обыкновенно верхом на муле, по самой середине дороги и в сопровождении десяти—двадцати вооруженных вассалов, бегущих близ господина трусцой; между городскими полицейскими и свитами сельских джентльменов то и дело происходят стычки, которые часто заканчиваются отнюдь не в пользу полиции.
Всякий уважающий себя мужчина в Абиссинии имеет при себе оружие; то бишь имеет при себе кинжал и патронташ на поясе и мальчика-раба, который носит за ним винтовку. Патроны суть символ благосостояния и служат на внутреннем рынке стандартной единицей обмена; их совместимость с той или иной конкретной системой огнестрельного оружия принимается во внимание в последнюю очередь.
Улицы всегда оживлены: универсальные белые одежды разбавлены там и сям насыщенными синими и фиолетовыми пятнами местного траура или цветистыми плащами знати. Мужчины ходят по двое или небольшими группами, держась за руки, и нередко ведут с собой упившегося до бесчувствия собутыльника. Женщин можно встретить на рынках, но в обычной уличной жизни они участия почти не принимают. Разве что изредка проследует верхом на муле какая-нибудь аристократка; лицо под широкополой фетровой шляпой сплошь закрыто белым шелком — на виду остаются одни только глаза, как у балахонника из ку-клукс-клана. Часто попадаются священники, облаченные в длинные рясы и в высоких тюрбанах. Время от времени на красной машине, в окружении отряда копейщиков-марафонцев, проносится император. Позади сидит паж и держит над головой повелителя расшитый блестками зонтик с золотыми кистями. На переднем сиденье гвардеец нянчит закутанный в бархатное покрывало пулемет; шофер — европеец, и одет он в зеленовато-голубую ливрею со Звездой Эфиопии.
Составной частью общего плана по наведению глянца к приезду заграничных гостей было строительство вдоль улиц высоких частоколов, чтобы скрыть от глаз жилища бедноты, и кое-где их даже успели закончить. На полпути к вершине холма стоит “Отель де Франс”, владельцам которого, французской чете, видевшей лучшие времена в Джибути, где они торговали кожами и кофе, свойственно незатейливое, но зато сердечное гостеприимство.
Есть в городе еще один большой отель, “Империал”, его держит грек, но большую часть комнат в первый же день успела реквизировать египетская делегация. Владельцы двух-трех гостиниц поменьше, а также кафе и баров здесь либо греки, либо армяне. <…>
Гебби представляет собой беспорядочное нагромождение зданий на высоком холме в восточной части города. По ночам, на протяжении всей праздничной недели, Гебби был освещен гирляндами электрических ламп, днем, однако, вид у него был слегка потасканный. Весь комплекс окружен высокой стеной, и проникнуть внутрь можно через одну-единственную бдительно охраняемую двойную дверь, предназначенную равно и для мясников, и для послов. Внутри тем не менее полным-полно каких-то побродяжек, они сидят на корточках, бранятся между собой и глазеют на визитеров. <…>
Неабиссинцев в городе хватало и помимо дипломатического состава представительств, и публика была разнообразна до крайности. Кавказец, управляющий казино “Хайле Селассие”; француз, издатель “Courier d’Ethiopie”, человек удивительно сердечный, всегда готовый прийти на помощь, вникающий во всякую мелочь, и притом скептик; англичанин, на жалованье у правительства Абиссинии; архитектор-француз, женатый на абиссинке; разорившийся немец-плантатор, ушедший с головой в свои печали; дряхлый пьяненький австралиец, старатель, который подмигивал вам поверх стакана с виски и намекал на горы, чуть не целиком состоящие из платины, о коих он мог бы вам рассказать, если бы захотел. Был еще некий мистер Холл, в чьем офисе я провел целую череду совершенно невероятных часов; он был торговец смешанных германо-абиссинских кровей, поразительно красивый, прекрасно одетый, неизменно спокойный и вежливый человек, в монокле и с удивительным талантом к языкам. На время коронации его поместили в маленький обитый жестью домик бок о бок с казино и назначили шефом и, насколько можно было судить, единственным сотрудником bureau d’etrangers. В обязанности ему вменялось выслушивать жалобы всех как есть иностранцев, официальные и неофициальные, снабжать новостями прессу, распределять билеты и составлять списки приглашенных на различные торжества; если итальянской телеграфной компании приходило вдруг на ум часок-другой передохнуть, претензии выслушивал мистер Холл; если не в меру исполнительный офицер полиции препятствовал той или иной персоне в доступе на какую-нибудь особо важную трибуну, мистер Холл должен был проследить, чтобы офицеру поставили на вид; если канцелярия Его Величества забывала распространить текст торжественной службы, мистер Холл обещал всем и каждому копию текста; если автобус, который должен был отвезти оркестр на ипподром, не приезжал вовсе, если выбитых в честь коронации медалей не хватало на всех желающих, если по какой-то причине или безо всякой на то причины у кого-нибудь в Аддис-Абебе случался приступ дурного расположения духа — а в подобном случае даже самый уравновешенный человек способен ни с того ни с сего выйти из себя, — направлялись прямиком к мистеру Холлу. И на каком бы языке он ни заговорил, мистер Холл был готов понять, и посочувствовать, и, с деликатностью почти что женской, успокоить, и наговорить комплиментов, и чисто мужским решительным росчерком оставить заметку в блокноте, и встать, и поклониться, и, не жалея улыбок и самых искренних уверений в готовности всегда прийти на помощь, выставить умиротворенного посетителя за дверь — и тут же обо всем забыть.
Самих абиссинцев нам видеть приходилось достаточно редко, за исключением бесстрастных и достаточно мрачных фигур на разного рода официальных приемах. Там бывал рас Хайлу, хозяин богатейшей провинции Годжам, который, по слухам, был богаче самого императора; властный человек с очень темной кожей, маленькой, острой, выкрашенной в черный цвет бородкой и дерзкой искоркой в глазах. Среди прочих его богатств значился ночной клуб в двух милях от Аддис-Абебы по дороге на Алем. Он сам его спроектировал и, желая идти в ногу со временем, решил назвать на английский манер. Так и назвали: “Робинзон”. Был еще почтенный рас Касса-и-Мулунгетта, главнокомандующий абиссинской армией, человек-гора с седой бородой и налитыми кровью глазами, в парадном мундире (алый с золотом плащ, кивер, увенчанный львиной гривой), утративший едва ли не всякое сходство с человеческим существом.
До самого вечера предшествующего коронации дня гости терялись в догадках насчет того, где эта самая коронация состоится. В дипломатических миссиях никто ничего не знал. Мистер Холл тоже ничего не знал, а его контора находилась в перманентной осаде отчаявшихся журналистов, чей единственный шанс успеть дослать репортаж ко времени, когда его еще не поздно будет вставить в понедельничный номер, состоял в том, чтобы написать и отправить написанное задолго до начала мероприятия. А что они могли написать, не зная даже, где, собственно, все это будет происходить?
Едва скрывая раздражение, они взялись-таки в конце концов за дело, пытаясь выжать все, что можно, из имеющегося в их распоряжении скудного материала. Горгис и его окрестности были оцеплены и недоступны; сквозь ограждение можно было различить очертания большого шатра, притулившегося к одной из стен церкви. Кое-кто из репортеров уже описывал коронацию, происходящую в этом самом шатре; другие избрали его местом официального — светского — приема по случаю коронации и рисовали фантастические картины церемонии “в сумеречном храме, полном запахов ладана и густого, удушающего чада сальных свечей” (Ассошиэйтед пресс); специалисты по коптскому богослужению уверяли, что, поскольку в силу сложившейся традиции коронация имеет место быть во внутреннем святилище, в которое ни один мирянин не то чтобы войти, а даже и заглянуть не имеет права, нечего даже и надеяться кому-либо из нас хоть что-нибудь увидеть. Киношники, коих только доставить в Аддис-Абебу вместе со всей их аппаратурой кинокомпаниям влетело в изрядную копеечку, начали проявлять признаки беспокойства, а от некоторых корреспондентов, судя по всему, ожидать приходилось чего угодно. Мистер Холл тем не менее был сама невозмутимость. Делается все возможное, заверил он нас, для нашего же удобства и комфорта; вот только где и когда, этого он наверняка не знает.
Наконец, часов за четырнадцать до начала церемонии, в миссиях были распространены пронумерованные билеты; места хватило всем, за исключением, как выяснилось впоследствии, самих абиссинцев. Расам и придворным чинам достались золоченые кресла, а вот о местных вождях, кажется, просто-напросто забыли; большая их часть осталась снаружи — тоскливо глазеть на бывший Его Величества Кайзера экипаж и на цилиндры европейских и американских визитеров; тех же, кому удалось протиснуться внутрь, оттеснили на самые зады, где они и просидели все время на корточках бок о бок или же, завернувшись в свои роскошные праздничные одеяния, дремали в дальних углах огромного шатра.
Ибо церемония в конце концов состоялась именно в шатре. Он был высокий и светлый и покоился на двух рядах драпированных легких колонн; перед сидячими местами был натянут шелковый занавес, за коим скрывалось импровизированное святилище, куда из храма перенесли киот. Застланный коврами подиум в половину ширины шатра. На подиуме стол под шелковой скатертью, а на нем императорские регалии и корона, аккуратно упакованные в картонные коробки из-под дамских шляп; по обе стороны — двойные ряды позолоченных кресел для придворных и дипломатического корпуса, а в самом конце, спиной к залу, — два трона под балдахином. Их величества провели всю ночь в неусыпном бдении, окруженные — в стенах собора — духовенством, а по периметру стен — вооруженными силами. Один смышленый журналист назвал свой репортаж “Медитация за щитками пулеметов” и был на седьмом небе от счастья, когда его наконец допустили в святая святых и он убедился, что угадал на все сто: на ступенях собора был расположен пулеметный взвод так, чтобы простреливались все возможные подходы. <…>
Император и императрица должны были выйти из собора в семь часов утра. Нам надлежало собраться в шатре примерно за час до того. По сей причине, одевшись при свечах, мы с Айрин были там около шести. Задолго до рассвета улицы, ведущие к центру города, были запружены представителями окрестных племен. Мы видели, как мимо отеля (улицы в ту ночь были, против обыкновения, освещены) движутся густые, одетые в белое толпы, кто на муле трусцой, кто пешком — если в свите вождя. Как и следовало ожидать, вооружены были все поголовно. Наш автомобиль, беспрерывно сигналя, медленно продвигался в сторону Горгис. Машин было много; частью с европейцами, частью с местными чинами. В конце концов мы добрались до церкви и, после тщательной проверки документов и собственных наших персон, были допущены за ворота. Площадь перед церковью была относительно пустой; с церковных ступеней, с поистине епископским нелюбопытным спокойствием, на нас смотрели дула пулеметов. Из храма доносились голоса священнослужителей: всенощная близилась к концу. Сбежав от многочисленных солдат, полицейских и чиновников, которые пытались загнать нас в шатер, мы проскользнули во внешнюю галерею храма, где целый хор бородатых священников в полном церковном облачении танцевал под тамтамы и маленькие серебряные погремушки. Барабанщики сидели на корточках вокруг танцующих, погремушкой каждый священник орудовал сам, размахивая одновременно зажатым в другой руке молитвенным посохом. У некоторых в руках вообще ничего не было, эти хлопали в ладоши. Они сходились и расходились, они пели и раскачивались на ходу; двигались в основном не ноги, а руки и верхняя часть тела. Танцем они наслаждались от всей души, а некоторые — едва ли не до экстаза. Яркий свет восходящего солнца лился сквозь окна на них самих, на их серебряные кресты, на серебряные же набалдашники посохов и на большую, богато изукрашенную рукописную книгу, по которой один из них, не обращая никакого внимания на музыку, читал из Евангелия; в косых столбах света поднимались и набухали клубы ароматного дыма.
Потом мы отправились в шатер. Он был почти полон. Публика оделась более чем пестро. Большая часть мужчин явились в визитках, но некоторые были во фраках, а двое или трое — в смокингах. Одна из дам была в солнцезащитном шлеме и воткнула в него сверху американский флажок. Младшие члены миссий в полном составе и при полном параде суетились между кресел, проверяя, всё ли там в порядке. К семи часам прибыли официальные делегации.
Императорская чета, однако, вышла из церкви лишь много времени спустя, после того как последний приглашенный занял отведенное ему место. Из-за шелкового занавеса все так же доносилось пение. Фотографы, любители и профессионалы, проводили время, снимая исподтишка все, что попадалось на глаза. Репортеры отправили боев на телеграф, послать дополнения к переданным ранее шедеврам. Однако из-за неверно понятых указаний соответствующего чиновника телеграф был закрыт и открываться, судя по всему, не собирался. Следуя обычной манере туземных слуг, посланцы, вместо того чтобы известить хозяев о данном обстоятельстве, обрадовались возможности передохнуть и расселись на ступеньках телеграфной конторы — обменяться текущими сплетнями и подождать — а вдруг да откроется. Правда выплыла наружу едва ли не к вечеру, прибавив хлопот все тому же мистеру Холлу.
Церемония предполагалась невероятно долгой, даже если судить по изначальному плану-распорядку, но святые отцы с успехом растянули ее еще на полтора часа. Следующие шесть праздничных дней были в основном отданы на откуп военным, но день коронации всецело принадлежал Церкви, и священники старались вовсю. Псалмы, распевы и молитвы следовали бесконечной чередой, зачитывались длинные отрывки из Писания, и все это на древнем священном языке, на гиз. По порядку, одна за другой, зажигались свечи; произносились и принимались престольные клятвы; дипломаты ерзали на своих позолоченных креслах, а у входа в шатер то и дело разгорались шумные ссоры между императорской гвардией и свитами местных вождей. Профессор Y., известный по обе стороны Атлантики специалист по коптскому обряду, время от времени комментировал происходящее: “Вот, начали литургию”, “Это была проскомидия”, “Нет, кажется, я ошибся, это было освящение даров”, “Нет, я ошибся, это, наверное, была тайная заповедь”, “Нет, должно быть, это было из Посланий”, “Н-да, как странно, а это, кажется, и вовсе была не литургия”, “А теперь они начинают литургию…” и далее в том же духе. Но вот священики засуетились у шляпных коробок — инвеститура началась. Императору вручили мантию, потом, выдерживая всякий раз долгую паузу, — державу, шпоры, копье и, наконец, корону. Громыхнул артиллерийский салют, снаружи заполонившие все возможное пространство людские толпы разразились приветственными криками; императорская упряжка взбрыкнула, лошади зашлись курбетами, сшибли позолоту с передка кареты и оборвали постромки. Кучер соскочил с облучка и принялся с безопасного расстояния охаживать лошадей кнутом. В шатре также царили радость и облегчение; все удалось на славу, оч-чень впечатляет, а теперь бы выкурить по сигарете, и чего-нибудь выпить, и снять с себя эту сбрую. Но не тут-то было. На очереди значились коронация императрицы и наследника престола; еще один салют, и грума-абиссинца, пытавшегося распрячь императорских лошадей, унесли с переломом двух ребер. Мы снова нашарили было перчатки и шляпы. Но коптский хор пел не переставая; епископы с подобающими молитвами, речитативами и распевами принялись возвращать регалии на место.
“Я обратил внимание на ряд весьма любопытных отклонений от канона литургии, — заметил профессор, — в особенности в том, что касается поцелуя”.
И тут началась литургия.
В первый раз за все утро император и императрица оставили свои троны; они исчезли за шелковым занавесом, в святилище; большая часть священников также нас покинула. На сцене остались сидеть одни дипломаты — с застывшими, отупелыми лицами и в позах, лишенных всякой элегантности. Подобное выражение я видел на лицах пассажиров переполненных железнодорожных вагонов, под утро, между Авиньоном и Марселем. Только костюмы в данном случае были куда забавней. Единственный, кто держался молодцом, был маршал д’Эспрэ — грудь колесом, жезл от колена торчком, сам бравый, точно памятник защитникам отечества и, судя по всему, сна ни в одном глазу.
Время шло к одиннадцати — согласно протоколу, император должен был как раз выйти из шатра. В полном соответствии с планом три аэроплана абиссинских ВВС встали на крыло, чтобы приветствовать Его Величество. Они давали над шатром круг за кругом, они демонстрировали свежеобретенное искусство высшего пилотажа, пикируя на шатер и выходя из пике в нескольких футах от его полотняного верха. Грохот стоял ужасающий; местные вожди, как по команде, дернулись во сне и перевернулись на живот; о том, что священники все еще поют, можно было судить исключительно по губам и периодическому переворачиваню страниц.
“Как это все не вовремя, — сказал профессор. — Я пропустил огромное количество стихов”.
Литургия закончилась где-то к половине двенадцатого; император и императрица, при коронах, проплыли под красно-золотым балдахином, более всего похожие, по меткому замечанию Айрин, на золоченые статуи во время крестного хода в Севилье, к пышной трибуне, откуда император и прочел тронную речь; она же, растиражированная, была сброшена с аэроплана, и герольды еще раз прочли ее народу через громкоговорители. <…>
Святые отцы снова ударились в танцы, и кто знает, сколько бы еще это могло продолжаться, если бы фотографы не затолкали танцующих, не засмущали и не оскорбили их религиозное чувство до такой степени, что они предпочли закончить священнодействие подальше от профанов, в стенах храма.
Затем наконец императора с императрицей проводили к экипажу, и измученная, но все еще взбрыкивающая время от времени упряжка увезла их на торжественный обед. <…>
Засим последовали шесть дней непрерывного празднества. В понедельник дипломатические миссии должны были отметиться на возложении венков в мавзолее Менелика и Заудиту. Мавзолей находится невдалеке от Гебби и представляет собой круглое, подведенное под купол здание, отдаленно напоминающее нечто византийское. Интерьер оформлен ретушированными и сильно увеличенными фотографическими портретами членов императорской семьи, дедушкиными часами из мореного дуба и несколькими разного фасона столиками, чьи ножки косо торчат из-под положенных углом расшитых полотняных скатертей; на столиках стоят конические серебряные вазы, полные незатейливо сработанных из проволоки и крашенной фуксином ваты сережек. Ступени ведут вниз, в склеп, где покоятся два мраморных саркофага. Лежит ли в каждом саркофаге соответствующее тело, да и вообще какое бы то ни было тело, — вопрос более чем спорный. Дата и место смерти Менелика суть дворцовая тайна, но принято считать, что он испустил дух года за два до того, как об этом сообщили народу; императрица же, вероятнее всего, похоронена в Дебра Лебанос, под горой. Все утро одна за другой добросовестно прибывали делегации великих держав, и даже профессор Y., не пожелавший отставать от прочих, явился с мрачной миной и букетом белых гвоздик.
Ближе к вечеру в американской миссии состоялось чаепитие, теплая, дружеская вечеринка, а итальянцы устроили бал с фейерверком, однако самый живой интерес привлек устроенный императором для своих соплеменников gebbur. Подобные пиршества являются неотъемлемой частью эфиопской жизни и составляют основу той едва ли не родственной по сути связи, которая существует здесь между простым народом и его повелителями, чей престиж в мирное время напрямую зависит от частоты и богатства gebbur. Еще несколько лет назад приглашение на gebbur было обязательным пунктом программы для каждого, кто приезжал в Абиссинию. Едва ли не всякая книга об этой стране содержит подробный, от первого лица отчет об особенностях национальных трапез, с описанием сидящих тесными рядами на корточках участников пира; рабов, разносящих свежие, дымящиеся четвертины туш только что зарезанных коров; манеры, коей каждый гость отрезает себе свой кусок; резкого, снизу вверх, движения кинжала, при помощи которого едок отсекает от сочащегося кровью куска и переправляет в рот очередную порцию мяса; плоских, круглых, как блюдо, местных хлебов из сыроватого теста; как отхлебываются из рогов немалыми глотками местные tedj и talla; мясников, которые чуть поодаль режут и разделывают быков; императора и присных его за высоким столом, передающих друг другу от обильно сдобренных специями и куда как более изысканных блюд. Таковы традиционные черты gebbur, и я не сомневаюсь, что и в данном случае традиция была соблюдена. По крайней мере, именно в этих словах его описывали журналисты, вдохновенно пересказавшие избранные места из Рея и Кингсфорда. Верный Мистер Холл частным образом пообещал каждому из нас употребить все свое влияние, задействовать каналы и так далее, однако в результате никто на gebbur так и не попал, за исключением двух особо назойливых леди и — мы расценили это как недостойную эксплуатацию идеи расового превосходства — цветного корреспондента от синдиката негритянских газет.
Все, что мне удалось увидеть в тот вечер, — это последняя партия гостей, с трудом выбиравшаяся из ворот Гебби. Объевшиеся и упившиеся до полного отупения, они были совершенно счастливы. И как им было не позавидовать! Полицейские пытались хоть как-то направить и ускорить их движение, но зады были глухи к пинкам, а спины — к ударам тростью, и ничто не могло нарушить тихой радости. Верные приспешники сообща заталкивали своих вождей на мулов, и вожди сидели в седлах моргая и лучась улыбками; какой-то ветхий старик, усевшийся в седло задом наперед, неуверенно шарил по крупу в поисках узды; иные стояли обнявшись, молчаливой, колеблемой туда-сюда группой; другие, лишенные дружеской поддержки, блаженно катались в пыли. Я вспомнил о них ближе к ночи, когда сидел в гостиной итальянской миссии и принимал участие в мрачной дискуссии по вопросу об императорских капризах в распределении почестей и о том, что это, пожалуй, можно квалифицировать как легкое нарушение дипломатических приличий.
Но был еще парад всех возможных вооруженных сил, как регулярных, так и не очень, в самой гуще которого проследовала удивленная Айрин на такси и в окружении конного оркестра, игравшего на шестифутовых трубах и седельных барабанах из дерева и воловьей кожи. Когда проехал император, к аплодисментам добавился пронзительный, переливчатый свист.
Было открытие музея сувениров, в экспозицию коего входили образцы местного народного творчества, корона, захваченная генералом Нейпиром при Магдале и возвращенная музеем Виктории и Альберта, а еще немалый камень с лункой посередине — некий абиссинский святой носил его вместо шляпы.
Был войсковой смотр на равнине за железнодорожной станцией.
Но нет такого перечня событий, который мог бы передать подлинную атмосферу тех удивительных дней, ни с чем не сравнимую, и зыбкую, и незабываемую. Если я и заострил внимание на беспорядочности торжественных мероприятий, на непунктуальности и даже порой на явных провалах, так только оттого, что именно в этом и состояла характернейшая особенность празднеств и основа неповторимого их очарования. Все в Аддис-Абебе было наугад и наудачу; вы привыкали с минуты на минуту ждать чего-то необычного, и тем не менее всякий раз вас заставали врасплох.
Каждое утро мы просыпались и нас ждал ясный, полный по-летнему яркого солнечного света день; каждый вечер приносил прохладу, свежесть, и был заряжен изнутри тайною силой, и пах едва заметно дымком от очагов в tukal, и пульсировал, как единое живое тело, непрерывным рокотом тамтамов, откуда-то издалека, из не пропускающих свет эвкалиптовых рощ. На богатом африканском фоне сошлись на несколько дней люди всех рас и нравов, смешавши воедино все возможные степени взаимных подозрений и вражды. Из общей неуверенности то и дело рождались слухи: слухи насчет места и времени каждой конкретной церемонии; слухи о разногласиях в верхах; слухи о том, что в отсутствие всех ответственных чинов Аддис-Абебу захлестнула волна грабежей и разбоя; что эфиопскому посланнику в Париже запрещено возвращаться в родную столицу; что императорский кучер не получал содержания вот уже два месяца и подал прошение об уходе; что одна из миссий отказала в приеме первой фрейлине императрицы. <…>
Из всей той недели один эпизод запомнился мне особенно четко. Стояла поздняя ночь, и мы только что вернулись с очередного приема. Жил я <…> во флигеле, чуть поодаль от гостиницы; во дворе, через который мне нужно было пройти, спала серая лошадь, спали несколько коз и спал, завернувши голову в одеяло, гостиничный сторож. За флигелем, отделенная от гостиницы деревянным палисадничком, стояла небольшая группа местных tukal. В тот вечер в одной из них был какой-то праздник. Дверной проем глядел как раз в мою сторону, и я мог видеть отблески горевшей в доме лампы. Там пели монотонную песню, хлопали в ладоши и отбивали ритм руками на пустых канистрах. Поющих было, наверное, человек десять—пятнадцать. Какое-то время я стоял и слушал. Как был, в цилиндре, во фраке и в белых перчатках. Вдруг проснулся сторож и дунул в маленький рожок; звук подхватили другие сторожа в соседних дворах (принятый здесь способ демонстрировать хозяину бдительность); потом он опять завернулся в одеяло и отошел ко сну.
Тихая ночь, и одна эта долгая, бесконечно долгая песня. И вдруг абсурдность всей прожитой здесь недели предстала мне воочью — мой нелепый костюм, спящие звери и, по ту сторону изгороди, не знающий ни сна, ни устали праздник.
Перевод с английского В. МИХАЙЛИНА