(Рассказ. Перевод с английского Л. Мотылева)
КРАТКАЯ ИСТОРИЯ ПАРИКМАХЕРСКОГО ДЕЛА
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 10, 1999
Джулиан Барнс Краткая история парикмахерского дела
РАССКАЗ
Перевод с английского Л. МОТЫЛЕВА
I В прошлый раз, когда они только переехали, мать отправилась с ним. Проверить, видимо, что там за парикмахер. Как будто слова “сзади, с боков коротко, сверху много не снимать” в этом новом для них пригороде могли значить что-то новое. Он лично в этом сомневался. Все показалось ему точно таким же: и пыточное кресло, и запахи, как в операционной, и ремень для правки бритв, и сама бритва — сложенная, но не безопасности ради, а со скрытой угрозой. И главное, пыточных дел мастер был точно такой же — большерукий псих, который то пригибает тебе голову книзу, едва не ломая шею, то тычет тебе в ухо бамбуковым пальцем.
— Принимайте работу, мадам, — сказал он, когда кончил, нарочито елейным голосом. Мать встала, выныривая из журнала, с помощью которого коротала время.
— Вполне, — рассеянно сказала она, наклонившись к его прическе, источая пахучесть. — В следующий раз придет сам. — Когда они вышли, она потрепала его по щеке и промурлыкала: — Бедный мой остриженный ягненочек.
И вот он шел сам. Минуя агентство по недвижимости, спортивный магазин и деревянно-кирпичное здание банка, он повторял про себя: “Сзади с боков коротко сверху много не снимать”. Он бормотал скороговоркой, без запятых; надо было затвердить это, как молитву. В кармане у него лежал шиллинг и три пенса; он затолкал носовой платок поглубже, чтобы монеты случайно не выпали. Тяжела была именно невозможность бояться. Куда проще у зубного: тебя всегда сопровождает мать, тебе всегда делают больно, но потом тебе дают леденец за то, что держался молодцом, и, выходя через приемную, можно перед сидящими в очереди сделать вид, что ты кремешок. Родители вправе тобой гордиться. “Прошел огонь и воду, дружище?” — спрашивает отец. Боль вводит тебя в мир взрослых фраз. Зубной врач говорит: “Передай папаше, что ты годен для заморской службы. Он поймет”. Ты приходишь домой, и отец спрашивает: “Прошел огонь и воду, дружище?” А ты ему: “Мистер Гордон говорит, я годен для заморской службы”.
Входя, он ощутил себя чуть ли не важной персоной, дверь под рукой подавалась туго, по-взрослому. Но парикмахер еле кивнул, показал расческой на шеренгу стульев с высокими спинками и вновь склонился над каким-то седым старикашкой. Грегори сел. Стул под ним скрипнул. Уже хотелось по-маленькому. Рядом стоял ящик с журналами, но он не посмел запустить туда руку. Он сидел и смотрел на кротовые кучки волос на полу.
Когда подошла его очередь, парикмахер кинул на сиденье толстую резиновую подушку. Смахивало на оскорбление. Но это было в порядке вещей: никогда нельзя положиться на правила, никогда нельзя знать наперед, будут с тобой как со всеми или захотят мучить по-особенному. Вот вам, пожалуйста: парикмахер сперва пытается задушить его простыней, туго затягивая ее вокруг шеи, потом заталкивает ткань ему за воротник толстыми морковными пальцами. “Чем могу служить, молодой человек?” Тон подразумевал, что такой сомнительный тип, такой жалкий червяк, каким он, Грегори, очевидно, является, может забрести в заведение по любой из множества разнообразных причин.
— Мне постричься, — выдавил из себя Грегори после паузы.
— Уже легче: значит, пришел куда надо. — Парикмахер постучал расческой по его макушке; не больно, но и не сказать что легонько.
— Сзади-с-боков-коротко-сверху-много-не-снимать-пожалуйста.
— Это можно, — сказал парикмахер.
Мальчиков принимали только в определенные дни и часы. Была табличка, гласившая: “В субботу до обеда мальчиков не обслуживаем”. После обеда в субботу парикмахерская была закрыта, так что они спокойно могли бы написать: “В субботу мальчиков не обслуживаем”. Мальчики должны были ходить в то время, когда не было взрослых мужчин. По крайней мере тех, что работали. Он стригся, когда были только мальчики и пенсионеры. Три мастера в белых халатах, все средних лет, делили время между старыми и малыми. Кашляющих стариканов они всячески обхаживали, заводили с ними доверительные разговоры, выказывали старание. Стариканы даже летом носили пальто и шарфы и, уходя, давали на чай. Грегори порой наблюдал уголком глаза сцену передачи денег. Секретное полурукопожатие, при котором оба делают вид, что ничего такого не происходит.
А мальчики на чай не давали. Вероятно, именно поэтому парикмахеры терпеть не могли мальчиков. Они меньше платили и не давали на чай. И еще они не хотели сидеть смирно. Даже если мать приказывала мальчику не вертеться и он заставлял себя не вертеться, парикмахер все равно шлепал его по голове твердой и плоской, как лезвие топорика, ладонью и бурчал: “Сиди смирно”. Он слышал истории о мальчиках, которым отхватывали кусочки ушей, потому что они не хотели сидеть смирно. Не зря ведь бритвы зовутся опасными. А парикмахеры все до одного психи.
— Волчонок, нет?
Грегори не сразу понял, что вопрос обращен к нему. Поняв, он не мог решить, как ему быть с головой — то ли оставить опущенной, то ли поднять, чтобы посмотреть на парикмахера в зеркале. В конце концов он оставил голову опущенной и сказал:
— Нет.
— Что, бойскаут уже?
— Нет.
— Крестоносец?
Грегори не знал, что это за крестоносцы такие. Он начал поднимать голову, но парикмахер дал ему по макушке расческой. “Я сказал, смирно сиди”. Грегори так боялся психа, что потерял дар речи, и парикмахер воспринял молчание как отрицательный ответ. “Хорошая организация — крестоносцы. Очень рекомендую”.
Грегори представил себе, как он был бы порублен кривыми сарацинскими саблями или распят в пустыне на съедение муравьям и стервятникам. Тем временем он терпел гладкий холод ножниц — всегда холодных, даже когда они были теплые. Зажмурив глаза, он сносил щекотную муку сыплющихся на лицо кусочков волос. Он сидел и сидел, не разжимая век, убежденный, что парикмахеру пора было кончить стрижку сто лет тому назад, просто он такой псих, что, наверно, не успокоится, пока у Грегори хоть что-то есть на голове. Впереди еще правка бритвы, ее сухие скребущие шорохи вокруг ушей и с задней стороны шеи, тычки в глаза и в нос метелкой-мухобойкой для стряхивания волосков.
От всего этого он каждый раз внутри судорожно сжимался. Но было тут и что-то другое, более тайное, ползучее и подспудное. Он подозревал, что тут много грубятины. То, чего ты не понимаешь или тебе рано пока понимать, обычно на поверку оказывается грубятиной. Взять, например, столб. Очевидная грубятина. В той, прежней парикмахерской это была просто старая деревяшка, по которой змеилась цветная раскраска. А тут у них столб электрический и крутится не переставая. Это, подумал он, гораздо грубее. Потом, тут целый ящик журналов. Он был уверен, что некоторые из них грубые. Все может оказаться грубятиной, если ты захочешь; эту великую истину жизни он открыл совсем недавно. Не то чтобы он возражал, совсем нет. Грегори нравилась грубятина.
Не поворачивая головы, он смотрел в соседнее зеркало на пенсионера, который сидел через кресло от него. Он без умолку болтал громким, как у всех стариканов, голосом. Склоненный над ним парикмахер подстригал ему брови маленькими, закругленными с концов ножничками. От бровей перешел к ноздрям; от ноздрей к ушам. Обрезал торчавшую из всех дыр могучую поросль. Гадко до невозможности. Под конец принялся пудрить сзади стариковскую шею. Это, интересно, еще зачем?
А его пыточных дел мастер тем временем взялся за машинку. Этого Грегори тоже не любил. Иногда они пользовались ручными машинками, похожими на открывалки для консервов: скрип-треск-скрип-треск в обход верхушки твоего черепа, пока не откроются мозги. Но у этого была машинка-жужжалка, что еще хуже, потому что тебя может от нее убить током. Такой исход представлялся ему сотни раз. Парикмахер жужжит себе бездумно, при этом ненавидит тебя за то, что ты мальчик, отхватывает кус от твоего уха, кровь заливает машинку, короткое замыкание — и ты убит на месте. Подобных случаев наверняка уже было множество. А парикмахеры всегда остаются живы, потому что носят ботинки на каучуковой подошве.
В школе они плавали голышом. Мистер Лофтхаус надевал плавки мешочком с завязочками, чтобы они не заглядывались на его болт. Раздевшись, мальчики шли под душ, который полагался им из-за вшей, фурункулов и всякого такого, а Вуду вдобавок из-за запаха; потом прыгали в бассейн. С бортика можно было взмыть высоко в воздух и шлепнуться в воду, ударившись о нее яйцами. Это была грубятина, поэтому лучше, чтобы учитель не видел. От воды яйца стягивались туже и пипка начинала торчать сильней, а потом они вытирались полотенцами и смотрели друг на друга, как он в парикмахерское зеркало, — искоса, словно бы не смотря. В классе все были одного возраста, но у некоторых там ничего еще не росло, никаких волос; у других, как у Грегори, поверху шла как бы волосяная гряда, но яйца были еще голые; а у двоих — у Хопкинсона и Шапиро — были уже настоящие мужские заросли и цвет более темный, коричневатый, как у отца, когда он тайком подглядел за ним в мужской уборной. У Грегори, по крайней мере, были волосы, в отличие от Бристоу, Холла и Вуда. Но как Хопкинсон и Шапиро ухитрились так быстро? У всех были еще пипки, а у Хопкинсона и Шапиро — уже болты.
Ему хотелось по-маленькому. Но нельзя было. И лучше было об этом не думать. Он вполне мог продержаться до прихода домой. Крестоносцы сражались с сарацинами и освободили Святую Землю от власти язычников. А крестоносцы, они что, были безъязыкие, сэр? Одна из фирменных шуточек Вуда. Поверх доспехов у них были накидки с крестами. Кольчуга в Израиле, должно быть, делается на солнце горяченная. Он должен перестать думать о том, что мог бы выиграть конкурс “кто выше намочит стенку”.
— Здешний? — вдруг спросил парикмахер. Грегори в первый раз посмотрел на него в зеркало. Красное лицо, маленькие усики, очки, желтые волосы цвета ученической линейки. Quis custodiet ipsos custodes? — зубрили они. А кто бреет бороды брадобреям? Этот, ясное дело, извращенец, не просто псих. Всем известно, что извращенцев тут видимо-невидимо. Их учитель плавания — явный извращенец. После урока, когда они стояли дрожа и кутаясь в полотенца, с туго стянувшимися яйцами, с торчащими пипками и двумя болтами, мистер Лофтхаус шествовал вдоль всего бассейна, поднимался на доску для прыжков, выдерживал паузу, чтобы сполна привлечь их внимание к его мышечной массе, к татуировке, к рукам, выставленным локтями в стороны, и к ядрам ягодиц под плавками с завязочками, потом делал глубокий вдох, размашисто нырял и скользил под водой до самого конца бассейна. Двадцать пять ярдов под водой. Коснувшись бортика, он всплывал, и они ему аплодировали — не сказать чтобы от души, — но он не обращал на них внимания и принимался пробовать разные стили. Кто, как не извращенец. Большинство учителей, скорее всего, извращенцы. Есть один, который носит обручальное кольцо.
И этот носит. “Ты близко живешь?” — спросил парикмахер опять. Но Грегори был начеку. Сначала этот тип явится вербовать его в скауты или там в крестоносцы. Потом уговорит маму отпустить его с ним в лесной поход — палатка, естественно, одна на двоих, и он примется рассказывать Грегори истории про медведей, и, хотя они изучали географию и Грегори знает, что медведей в Британии нет со времен крестоносцев, он наполовину поверит извращенцу, когда тот скажет ему, что рядом ходит медведь.
— Мы скоро отсюда съедем, — сказал Грегори. Не слишком умный ответ. Они поселились здесь совсем недавно. Парикмахер будет донимать его шуточками, когда он будет приходить к нему раз за разом, год за годом. Грегори бросил быстрый взгляд в зеркало, но извращенец был непроницаем. Он в последний раз рассеянно щелкнул ножницами. Потом полез морковными пальцами ему за воротник и хорошенько потряс, чтобы как можно больше волос провалилось под рубашку.
— Все же подумай насчет крестоносцев, — сказал он, начав снимать простыню. — Тебе в самый раз будет.
Грегори видел себя возрождающимся из-под совлекаемого савана — никаких особых перемен, разве только уши заметней оттопыриваются. Он начал съезжать вперед с резиновой подушки. Расческа хлопнула его по голове, теперь больней, потому что волосы стали короче.
— Не спеши, молодой-золотой.
Парикмахер неторопливо прошел в конец узкого зала и вернулся с овальным зеркалом, похожим на поднос. Он приспустил его, чтобы показать Грегори его затылок. Грегори поглядел в зеркало, в зеркало в зеркале, и увидел там голову. Затылок был не его. Ничего похожего. Он почувствовал, что краснеет. Хотелось по-маленькому. Извращенец показывал ему чей-то чужой затылок. Черная магия. Грегори смотрел и смотрел, его лицо все сильней заливала краска, он пялился на чей-то чужой затылок, выбритый и скульптурный, и наконец понял, что его отпустят домой, только если он согласится сыграть по правилам извращенца, поэтому он бросил последний взгляд на незнакомый череп, отважно перевел глаза выше по зеркалу на безучастные очки парикмахера и тихо сказал: “Хорошо”.
II Мастер модельной стрижки бросил на шевелюру Грегори вежливо-презрительный взгляд сверху вниз и разведки ради погрузил в нее расческу, словно надеялся где-то в глубоком подлеске, как на тропу средневековых паломников, набрести на давно заглохший пробор. От обратного взмаха расчески волосяная масса повалилась вперед, на глаза и дальше, до самого подбородка. Чтоб тебя, подумал он за внезапно опустившимся занавесом. Он пришел только потому, что Элли стричь его перестала. На данный момент, по крайней мере. На него нахлынуло пылкое воспоминание: он сидит в ванне, она моет ему голову, потом стрижет его прямо там. Он вытаскивал затычку, и она поливала его душем, смывая состриженные волосы, играя с ним тугими струйками, а когда он вставал, она частенько брала в рот его член прямо в ванной, брала и ласкала, одновременно обирая оставшиеся на его теле кусочки волос. Вот оно как было.
— В каком… месте, сэр?
Давая понять, что отчаялся искать пробор.
— Просто назад зачесать, и все.
Грегори упрямо тряхнул головой, и волосы, перекатившись через макушку, снова легли назад, как им и следовало. Выпростав руку из-под фальшивой нейлоновой мантии, он поправил шевелюру ладонью и слегка взбил ее. Чтобы все стало, как было, когда он только сел.
— Какая… длина, сэр?
— Три дюйма ниже воротника. А с боков до косточки, вот досюда.
Средним пальцем Грегори обозначил линию. Вспомнилось несколько киногероев, кое-кто из них курил сигары, и все трахались как бешеные.
— Побриться заодно не желаете?
Жопа. Вот что теперь приходит на ум, когда видишь бритую физиономию. Теперь только адвокаты, инженеры и лесничие что ни утро лезут в свои туалетные пакетики и принимаются скоблить щетину, как кальвинисты. Грегори повернулся вполоборота к зеркалу и скосил глаза на самого себя.
— Так ей больше нравится, — сказал он небрежно.
— Вы, значит, человек семейный?
Ох, нарвешься, говнюк. Не лезь куда не надо. Не набивайся со своим сообщничеством ко мне. Хотя, может, конечно, ты просто педик.
— Или прикапливаете деньжат, чтобы эту лямку надеть?
Грегори не удостоил его ответом.
— А я вот двадцать семь лет уже, — сказал разговорчивый субчик, начав щелкать ножницами. — Как во всем, были свои взлеты, были падения.
Грегори издал гортанный звук неопределенного свойства, каким приходится отвечать зубному, когда сидишь у него в кресле с полным ртом всякого добра и мудак считает необходимым отпустить шуточку.
— Двое у меня. Один уже вырос, самостоятельный стал. А девчонка пока дома. Не успеем оглянуться, тоже вылетит из гнезда. Как их удержишь-то.
Грегори посмотрел в зеркало, но папаша взгляда его не искал — голова опущена, стрижет себе. Может, не стоит так плохо о нем думать. Зануда, конечно. И само собой, психологически безнадежно искалечен десятилетиями сообщничества в эксплуататорском симбиозе “хозяин — слуга”.
— Но вы, наверно, не из тех, что женятся, сэр.
Ну-ну-ну. Кто из нас двоих педик, уж не ты ли? Всю жизнь ненавидел стригущую братию, и этот не исключение. Сраный провинциальный мистер Двое-детей-и-четыре-десятых. По закладной плати, машину мой, в гараж ее ставь. Симпатичный садик на арендованной земле у железнодорожных путей, жена с толстым приплюснутым носом развешивает белье на металлической штуке вроде карусели — знаем, видели. Может быть, он еще судит по субботам футбол в какой-нибудь говенной лиге. Да нет, не судит даже, просто стоит с флажком на линии.
Грегори понял, что чувак перестал стричь — вроде как ждет ответа. Ждет ответа? По какому, собственно, праву? Ладно, сейчас мы его.
— Брак — единственное приключение, доступное трусу.
— Вы, я вижу, помозговитей меня будете, сэр, — отозвался парикмахер тоном не сказать чтобы явно угодническим. — Я-то университетов не кончал.
Грегори опять ограничился гортанным звуком.
— Мне, конечно, судить не с руки, но сдается мне, университеты мало чему учат, кроме как презирать все подряд, что надо и что не надо. А ведь они на наши общие деньги живут. Я вот лично доволен, что мой парень отучился в техколледже. Вреда от этого ему не было. Уже хорошую деньгу зашибает.
Ну да, как же, чтобы растить своих двоих и четыре десятых, иметь стиральную машину чуть помощней, а жену — чуть менее приплюснутую. Проклятущая Англия. Все это надо будет смести поганой метлой. И первым делом такие вот заведения типа “хозяин — слуга” — жуткая косность, плоские разговорчики, классовые предрассудки и чаевые. Грегори не признавал чаевых. Одинаково унизительные для дающего и получающего, они, считал он, служат одним из устоев угоднического общества. Разлагают социальные отношения. Помимо прочего, чаевые были ему не по карману. И, наконец, какого хрена он должен давать на чай стригачу, который, по сути, назвал его голубым?
Время этих мастодонтов, считай, ушло. В Лондоне теперь имеются заведения, спроектированные классными архитекторами, там по современным звуковым системам пускают последние хиты. Цены, конечно, соответствующие, но все равно лучше, чем вот это. Неудивительно, что тут никого нет. На высокой полке треснувший бакелитовый радиоприемник тянул старомодную танцевальную музычку. Им тут следовало бы торговать бандажами, лечебными корсетами и резиновыми чулками. Монополизировать рынок протезов. Деревянные ноги, стальные крючья для тех, кому оторвало кисть руки. Парики, конечно. Им сам бог велел торговать париками. Зубные врачи ведь продают искусственные зубы.
Сколько ему лет, этому типу? Грегори бросил на него взгляд: костлявый, глаза загнанные, волосы острижены до нелепости коротко, смазаны брилкремом и зализаны. Сто сорок? Грегори начал высчитывать. Женат двадцать семь лет. Значит, пятьдесят? Сорок пять, если он с ходу ее обрюхатил. Если набрался для этого отваги. Седина уже. Может, и там седина, на лобке. Там вообще седеют?
Мастер кончил подравнивать края, оскорбительным манером сунул ножницы в стакан с дезинфицирующей жидкостью и взял другие, покороче. Щелк, щелк. Волосы, кожа, мясо, кровь — все едино, все до охренения близко. В старину цирюльники не только стригли и брили, они были еще и лекарями — мясниками то бишь. Красная полоса, змеящаяся вдоль традиционного столба, символизировала тряпицу, которой тебе перетягивали руку, когда делали кровопускание. На вывеске изображалась чаша, куда стекала кровь. Но они давно уже бросили это дело, сократились, превратились из цирюльников в парикмахеров и мастеров модельной стрижки. В садоводов-арендаторов, терзающих землю, а не протянутую руку.
Он все никак не мог до конца взять в толк, почему Элли решила с ним порвать. Она сказала, что он ведет себя как собственник, вздохнуть ей не дает, что с ним это похоже на замужество. Смех, да и только, отозвался он; быть с ней значит быть в доле с полудюжиной таких же, как он. Вот-вот, оно самое, сказала она. Я люблю тебя, сказал он во внезапном приливе отчаяния. Он произнес эти слова в первый раз в жизни и сразу понял, что произнес их зря. Такое можно говорить, когда чувствуешь себя сильным. Если бы ты меня любил, ответила она, ты бы меня понял. Тогда вали отсюда, сказал он. Просто ссора, идиотская говенная ссора. Которая ровно ничего не значила. Которая значила лишь то, что у них все кончено.
— Освежить чем-нибудь, сэр?
— Что?
— Освежить чем-нибудь?
— Нет. Не будем насиловать природу.
Мастер вздохнул с таким видом, словно последние двадцать минут он только и делал, что насиловал природу, но из-за упрямства Грегори это совершенно необходимое вмешательство все-таки окончилось поражением.
Впереди уик-энд. Стрижка, свежая рубашка. Две вечеринки. Сегодня — покупка в складчину жбана с пивом. Надраться вусмерть и посмотреть, что из этого выйдет; вот мой способ изнасиловать природу. Ох. Нет. Элли. Элли, Элли, Элли. Перетяни мне руку. Вот тебе они обе, Элли. Где хочешь. С целями совершенно не медицинскими, но давай, режь. Смелей, ну же. Пусти мне кровь.
— Как это вы про брак сейчас выразились?
— А? Про брак? Единственное приключение, доступное трусу.
— А вот у меня, сэр, если вам интересно знать, брачная жизнь вполне, как говорится, сложилась. Но вы, конечно, помозговитей меня будете. Я-то университетов не кончал.
— Это не мои слова, — сказал Грегори. — Но могу вас заверить, что человек, которому они принадлежат, был помозговитей нас обоих.
— Настолько мозговитый, что, наверно, и в Бога не верил?
Да, настолько мозговитый, хотел сказать Грегори, как раз настолько. Но что-то его удержало. Отрицать существование Бога ему хватало храбрости только в компании таких же, как он, скептиков.
— А можно поинтересоваться, сэр, из тех ли он был, что женятся?
Гм. Грегори на минутку задумался. Вроде никакая мадам там не отсвечивала. Только любовницы, конечно.
— Нет, вряд ли он был, по вашему выражению, из тех, что женятся.
— Тогда, может быть, сэр, он был не такой уж эксперт?
В старину, подумал Грегори, цирюльни пользовались дурной славой, там собирался праздный люд обменяться последними новостями, там играли на лютнях и виолах для услады посетителей. Может быть, все это теперь возвращается, по крайней мере в Лондоне. Места, где звучат сплетни и музыка, где работают стилисты, чьи фамилии можно видеть в газетах. Там девицы в черных свитерах сперва моют клиентам головы. Класс, правда? Не мыть дома голову, прежде чем идешь стричься. Просто войти небрежной походочкой, поздороваться жестом и плюхнуться в кресло с журналом.
Эксперт по браку принес зеркало и показал Грегори свою работу — вид спереди и рядом вид сзади. Довольно аккуратная работа, надо признать, — с боков коротко, сзади длинно. Не так, как у некоторых в колледже: волосы торчком во все стороны света, дикорастущие бороды, староанглийские бакенбарды, сальные водопады вдоль спины, что хочешь. Нет, мой девиз — не оставляй природу совсем уж неизнасилованной. Постоянный напряг между природой и цивилизацией — вот что держит нас в тонусе. Хотя, конечно, вопрос, как ты определяешь природу и как — цивилизацию. Это ведь не просто выбор между жизнью животного и жизнью обывателя. Тут речь идет… да о чем только она тут не идет. Он ощущал острую боль из-за Элли. Пусти мне кровь, потом перетяни мне руку. Если она вернется, он постарается быть не таким собственником. Хотя для него это означало просто близость, просто быть вместе. Поначалу ей нравилось.
Он понял, что парикмахер все еще держит зеркало.
— Порядок, — сказал он небрежно.
Зеркало легло на столик лицом вниз, фальшивую нейлоновую мантию убрали. Вдоль воротника пошла елозить метелка, напомнившая ему бескостные запястья джазового барабанщика. Шшш, шшш. Разве не вся жизнь еще впереди?
Парикмахерская была пуста, радио по-прежнему липко подвывало, и все тот же человек у него за спиной спросил, наклонившись к нему и понизив голос:
— На уик-энд что-нибудь желаете, сэр?
Он хотел ответить: “Мне, пожалуйста, билет на поезд до Лондона, визит к Видалу Сассуну, пачку сосисок для барбекью, ящик эля, несколько травяных сигарет, музыку для притупления мыслей и женщину, которой я действительно дорог”. Но вместо этого он сказал, тоже почему-то вполголоса:
— Пачку “фезерлайта”, пожалуйста.
Уступив-таки наконец парикмахеру, связав себя с ним узами сообщничества, он вышел на светлую улицу навстречу уик-энду.
III Прежде чем отправляться, он зашел в ванную, ослабил крепление зеркальца на кронштейне, перевернул его с бритья на косметику и вынул из туалетного пакетика ножницы для ногтей. Первым делом укоротил несколько длинных жестких волосков, торчавших из бровей, потом чуть повернулся одной и другой стороной, высвечивая то, что росло у него в ушах, и раз-другой щелкнул. Слегка удрученный, задрал нос и осмотрел туннельные жерла. Ничего сверхдлинного не обнаружил; на данный момент порядок. Намочив уголок фланелевой тряпочки, проехал за ушами, как по бобслейным желобам из хряща, и напоследок потыкал в скользкие от серы гроты. Когда он взглянул на свое отражение, уши у него из-за этих процедур были ярко-розовые, как у испуганного мальчика или у студента, робеющего перед поцелуем.
Как следует называть остающуюся на влажной фланельке белесую субстанцию? Он называл — ушная перхоть. Может быть, у врачей есть какой-то точный термин. Кожное заболевание грибкового типа, ушной аналог микоза ступней? Не похоже — за ушами сухо. Так что сойдемся на ушной перхоти; может быть, у каждого есть для этой штуки свое личное наименование и общего термина даже не требуется.
Странно, что никто не подарил нового названия творцам наших зачесов, укладок и завивок. Были цирюльники, потом парикмахеры, потом мастера модельной стрижки. А теперь? “Стилисты”? Фальшивый шик. “Скальпторы”? Хохмачество. Как и фраза, которую он теперь иногда произносил, обращаясь к Элли. “Пошел шевелюриться у Барнета”, — объявлял он. “Шевелюры Барнета”. Так назывался салон, где он стригся.
— Э… я записан на три, мой мастер — Келли.
Ноготь цвета индиго рывками двинулся вниз вдоль колонки рукописных заглавных.
— Да. Грегори?
Он кивнул. В первый раз, когда он записывался по телефону, его попросили назвать себя, и он сказал: “Картрайт”. После паузы он поправился: “Мистер Картрайт”, и только тогда до него дошло, почему возникла заминка. Теперь он видел себя в перевернутом виде в графе журнала: “Грегори”.
— Келли сейчас освободится. А пока мы вас помоем.
Он все еще, несмотря на годы практики, не научился легко съезжать в нужную позу. Может, позвоночник теряет гибкость. Глаза полузакрыты, затылок осторожно опускается на край умывальника. Как будто плывешь на спине и не знаешь, когда вдруг надвинется стенка бассейна. Потом лежишь, выставив вверх кадык и ощущая шеей холод фарфора. Голова запрокинута, как перед гильотинированием.
Рыхлая девушка с безразличными руками повела с ним обычный разговор: “Горячо?.. А я только из отпуска… Вам смягчить кондиционером?” — а сама тем временем, сложив ладонь чашечкой, вяло пыталась помешать воде затечь ему в уши. Вдруг без предупреждения она принялась массировать кожу его головы. Они делали это иногда, предоставляя ему догадываться зачем. Чтобы волосы меньше выпадали или с какой-то иной целью? Он не спрашивал. За годы посещений салона Барнета он выработал в себе некую полузаинтересованную пассивность. Когда практикантка с распаренным лицом в первый раз спросила его: “Смягчить кондиционером?”, он отозвался: “А вы как считаете?”, решив, что ее профессиональный взгляд на его волосы делает ее более компетентным судьей в этом вопросе. По логике вещей жидкость, называемая “кондиционер”, может только улучшить кондицию твоих волос; но, с другой стороны, зачем было бы спрашивать, если бы ответ был предопределен? Обращение за советом вызвало у нее только замешательство, выразившееся в осторожной фразе: “На ваше усмотрение”. Впоследствии он пришел к тому, чтобы говорить либо “Да”, либо “Сегодня обойдемся, спасибо” — в зависимости от прихоти. И еще в зависимости от того, насколько добросовестно девушка защищает его уши от норовящей затечь в них воды.
Она заботливо отвела его в кресло, как будто человек, с которого капает, из-за этого уже чуть ли не слепой.
— Чаю, кофе?
— Нет, спасибо.
Не сказать чтобы здесь играли на лютнях и виолах, чтобы праздный люд обменивался здесь последними новостями. Что здесь было — это убойно громкая музыка, широкий спектр напитков и приличный выбор журналов. Обычно он принимался листать что-нибудь вроде “Мари-Клэр”, женского журнала из тех, какие мужчинам не зазорно читать на людях.
— Привет, Грегори, как жизнь?
— Помаленьку. А у вас?
— Не жалуюсь.
— Поздравляю с новой стрижкой, Келли.
— А-а. Захотелось, знаете, новенького.
— Мне нравится. Фактура, линия. А вам?
— Не уверена.
— Что вы, бьет наповал.
Она улыбнулась. Он освоил этот искренне-неискренний род разговора. Всего-то двадцать пять лет понадобилось, чтобы выработать нужный тон.
— Ну и что мы сегодня делаем?
Он посмотрел на нее в зеркало — высокая девушка с модной короткой стрижкой, которая, если честно, не очень ее красила; ее лицо теперь показалось ему несколько угловатым. Но какая ему, в сущности, разница? Он был безразличен к своей собственной стрижке и записывался к Келли не ради ее каких-либо особых умений, а ради ее успокаивающего присутствия.
Не получив от него немедленного ответа, она предложила:
— Может, была не была, сегодня как в прошлый раз?
— Отличная мысль. — Он улыбнулся. Сегодня как в прошлый раз, и в следующий раз, и в следующий.
Он не был уверен, что ему действительно тут хорошо. В салоне царила оживленная разношерстность амбулаторного отделения больницы, где ни у кого нет ничего серьезного. Сносно тем не менее; социальные страхи у него давно прошли. Маленькие триумфы зрелого возраста. (Не могли бы вы, Грегори Картрайт, кратко суммировать вашу жизнь до настоящего момента? Пожалуйста: я изжил страх перед религией и парикмахерами.) Он так и не вступил в крестоносцы, кем бы они там ни были; он не угодил в лапы проповедников с горящими глазами, пока учился в школе и университете; теперь он знал, как вести себя, когда воскресным утром раздавался звонок в дверь.
— Это насчет Бога, — говорил он Элли. — Я с ними разберусь.
На крыльце обычно оказывалась принаряженная, вежливая парочка, зачастую один из двоих чернокожий, порой вдобавок с благонравным ребенком на буксире; к нему обращались с универсальным зачином, например: “Мы просто ходим от дома к дому и спрашиваем у людей, тревожит ли их состояние человечества”. Фокус состоял в том, чтобы, отвечая, избежать как правдивого “да”, так и высокомерного “нет”, поскольку любой из этих ответов давал им плацдарм для наступления. Поэтому он улыбался им хозяйской улыбкой и переходил в атаку: “Религия?” И пока они, в свою очередь, решали, “да” или “нет” будет правильным ответом на этот интуитивно-бесцеремонный вопрос, он оканчивал разговор энергичным: “Обратитесь лучше к соседям”.
Мытье головы ему в общем нравилось — в большинстве случаев. Но дальнейшее было процедурой, и только. Он испытывал лишь умеренное удовольствие от телесного контакта, который примешивался теперь ко всему на свете. Келли бессознательно то прижимала к его руке бедро, то задевала его другой какой-нибудь частью тела; а лишней одеждой она никогда себя не обременяла. В молодости он бы решил, что это она неспроста, и порадовался бы тому, что его возбуждение прикрыто простыней. Ныне ее прикосновения не отвлекали его от “Мари-Клэр”.
Келли тем временем рассказывала ему, что хочет поехать работать в Майами. Обслуживать пассажиров в морских круизах. Пять дней, неделю, десять дней ты в море, а потом отдыхаешь на берегу, спускаешь что заработала. Подруга уже туда устроилась, зовет. Выглядит завлекательно.
— Здорово, — сказал он. — И когда же вы отправляетесь?
Майами, кажется, жестокий город, подумал он. Перестрелки. Кубинцы. Отдел нравов. Ли Харви Освальд. Будет ли она в безопасности? И как там на этих теплоходах по части сексуальных домогательств? Она милая девочка. Прошу прощения, “Мари-Клэр”, я хотел сказать — женщина. Но в каком-то смысле все же девочка, потому что пробуждает вот эти вот полуотцовские мыслишки в таком человеке, как он, — живущем дома, ходящем на службу, стригущемся в салоне. Его жизнь, надо признать, стала одним длинным трусливым приключением.
— Сколько вам лет?
— Двадцать семь, — ответила Келли таким тоном, словно этот возраст — самый наипоследний рубеж молодости. Если не принять немедленных мер, на ее жизни можно будет ставить крест; еще несколько месяцев — и она превратится вон в ту старую курицу в бигуди, что сидит в другом конце зала.
— Моей старшей почти столько же. Двадцать пять. У нас еще одна дочь есть. Всего двое. — Ему вдруг показалось, что он взял не ту ноту.
— Сколько же вы тогда женаты? — спросила Келли с квазиматематическим изумлением. Грегори поднял глаза на ее лицо в зеркале.
— Двадцать восемь лет.
Она лучезарно улыбнулась при мысли о том, что чей-то брак мог длиться всю ту бездну времени, какую она существует на свете.
— Старшая, конечно, уже с нами не живет, — сказал он. — Но Дженни пока держится.
— Очень хорошо, — отозвалась Келли, но он видел, что разговор ей наскучил. Наскучил, если точнее, он сам. Очередной немолодой субъект с редеющими волосами, которому скоро надо будет причесываться аккуратнее. Подайте мне Майами, и немедленно!
Его страшила половая близость. Вот как обстояло дело. Он перестал понимать, для чего она нужна. Да, он испытывал удовольствие, когда она у него случалась. Он знал, что в предстоящие годы ее будет у него все меньше и что наконец она прекратится совсем. Не это его страшило. И страх этот не имел никакого отношения к тоскливой обстоятельности, с какой писали о сексе журналы. В дни его молодости тоскливой обстоятельности там тоже хватало. Но ее перекрывала ясность и отвага, когда он вставал у себя в ванне и Элли брала в рот его член. Это было и самоочевидно, и повелительно в своей правоте. Теперь он задавался вопросом, не было ли тут изначально какой-то ошибки. Он не понимал, для чего она нужна, половая близость. Он подозревал, что и никто не понимает, но от этого было не легче. Ему хотелось завыть. Хотелось завыть прямо в зеркало и смотреть на свое воющее отражение.
Келли прильнула бедром к его бицепсу не боковой косточкой, а внутренней складкой бедра. На один, по крайней мере, из вопросов своей юности он теперь знал ответ: да, волосы на лобке седеют.
Чаевые его не беспокоили. У него было с собой двадцать фунтов одной бумажкой. Семнадцать за стрижку, фунт для девушки, которая мыла ему голову, и два для Келли. На случай повышения тарифа он всегда прихватывал еще фунт про запас. Это, подумал он, может служить его характеристикой: человек с запасной фунтовой монетой в кармане.
Келли кончила стрижку и теперь стояла точно позади него. Ее груди виднелись в зеркале по обе стороны его головы. Она ухватила каждую из его коротких бакенбард большим и указательным пальцами, потянула в стороны и отвернулась. Это был ее фирменный прием. Всякое лицо хоть немного да кривое, объяснила она ему в первый раз, поэтому, если судить на глазок, можно ошибиться. Больше доверяя осязанию, она теперь смотрела в сторону кассы и улицы. В сторону Майами.
Удовлетворенная, она взяла фен и включила ощущение суфле, которое останется до вечера. Она уже перешла на автоматический режим и, возможно, думала о том, удастся ли выскочить покурить перед очередной мокрой головой. Поэтому она, как всегда, забудет, что не надо приносить зеркало.
Несколько лет назад это с его стороны был в своем роде поступок. Мятеж против тирании проклятущего зеркала. Вид спереди, вид сзади. Все сорок с лишним лет визитов сперва к парикмахерам, потом к мастерам модельной стрижки, наконец, в салон Барнета он выражал кроткое одобрение независимо от того, узнавал он свой затылок или нет. Он улыбался, кивал и, видя свой кивок в наклоненном стекле, подкреплял его словами: “Очень хорошо”, или “Отлично смотрится”, или “То, что надо”, или “Спасибо большое”. Если бы ему выстригли там свастику, он бы все равно, наверно, изобразил одобрение. Но в один прекрасный день он подумал: нет, баста, не желаю видеть затылок. Раз спереди все нормально, значит, сзади тоже. И это не выглядит никаким капризом, правда ведь? Это всего лишь логично. Он был горд своей инициативой. Келли, конечно, всегда забывала, но это не имело значения. В каком-то смысле это было даже лучше, потому что позволяло каждый раз заново переживать деликатную свою победу. И теперь, когда она, думая о Майами, двинется к нему с болтающимся в руке зеркалом, он может выставить ей навстречу ладонь и с такой же, как два месяца назад, снисходительной улыбкой сказать: “Не надо”.