(Перевод с немецкого и вступление С. Апта)
Роберт Вальзер
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 1998
Роберт Вальзер
Чтение на несколько минут
Вступление и перевод с немецкого С. АПТА
От переводчика
Имя Роберта Вальзера (1878—1956) известно у нас мало кому, главным образом специалистам-литературоведам. Впрочем, и в странах немецкого языка, в том числе в его родной Швейцарии, известность этого писателя не настольо велика, как то можно предположить на основании хвалебных, даже восторженных отзывов о нем таких компетентных ценителей, как Томас Манн, Герман Гессе, Франц Кафка. Во время первой мировой войны Гессе заметил даже, что “если бы такие писатели, как Вальзер, принадлежали к ведущим умам, то не было бы войны. Если бы у него было сто тысяч читателей, мир стал бы лучше”.
Какое-то объяснение малой посмертной славы Вальзера дает его биография. Двадцать семь последних лет жизни этот человек, добывавший скудные средства к существованию не столько пером, сколько монотонной службой — он бывал и конторщиком, и садовником, и лакеем, — провел в психиатрических лечебницах, где коротал время прогулками, работал в саду, убирал комнаты, клеил бумажные мешки, играл с другими пациентами в шахматы и бильярд, время от времени писал письма родным и друзьям. Конец литературной деятельности Вальзера почти совпал с концом эпохи, которую когда-то называли “мирное время”. Воздух перемен, наполнивший уже в двадцатые годы книги того же Томаса Манна, того же Гессе, в художническую работу Вальзера не проник. Это, конечно, отодвинуло Вальзера от современников в историю литературы.
Но думаю, что причина диспропорции между литературной ценностью сделанного Вальзером и вниманием к нему потомства кроется все-таки не в его отшельничестве, не в его болезни, вообще не в биографии, а в самом характере его письма.
Проза Вальзера: его романы, повести, рассказы — автобиографична не просто по материалу; важнейшая ее особенность состоит в том, что контуры, отделяющие центральный персонаж от “я” повествователя, не всегда различимы. Они порой настолько размыты, что объективное повествование в третьем лице читается как исповедь, как дневник, как лирическое письмо автора близкому другу. Нерв этой прозы — не сюжет, не целенаправленное, заранее рассчитанное движение от завязки к развязке, а движения души (героя? автора ли? человека вообще?), уловленные с необыкновенной зоркостью и запечатленные точными и строгими словами. Биограф Вальзера Петер Гамм справедливо заметил, что “сомнамбулическая уверенность” его прозы напоминает Шуберта, которого один критик назвал сомнамбулой в противоположность архитектору Бетховену.
В этом “сомнамбулизме” и кроется, видимо, некая беззащитность вальзеровской прозы, особенно поздней, где отдельные фразы связаны не столько смыслом, сколько порывом запечатлеть, записать, — беззащитность перед судом читателя, который ждет от книги идей, ярких картин жизни, пластических фигур. Вальзер и в своей прозе, и в своих стихах, и в своих, как он их называл, “драмолеттах” — художник камерный.
Нижеследующий текст — это сокращенный перевод сборника, составленного в 1978 году, к столетию со дня рождения Вальзера, Фолькером Михельсом, заслуженным редактором франкфуртского издательства “Зуркамп”, выдающимся текстологом, куратором литературного наследия Гессе. Заглавие “Чтение на несколько минут” и заголовки разделов придумал тоже Михельс, с которым по этому поводу можно было бы и поспорить. В сборник вошли выписки из статей, писем, романов и всякого рода набросков Роберта Вальзера. Некоторые отрывки взяты из прямой речи его персонажей, и поэтому порой чувствуется, что они выхвачены из текста, но порой ощущение логического пробела возникает и при чтении пассажей, где первое лицо — действительно сам автор, и объясняется оно в этом случае не отсутствием контекста, а той отмеченной уже особенностью стиля Вальзера, что последовательность фраз определяется у него не всегда точным смыслом каждой отдельной, а часто единством импульса, их родившего. Даже такая маленькая антология дает представление и о “сомнамбулизме” Вальзера, и о расплывчатости границы между его житейским и лирическим “я”. И позволяет почувствовать правоту Томаса Манна, сказавшего в 1925 году о Вальзере: “Умен, как очень тонкий, благородный, благонравный и неблагонравный ребенок”.
Психология противоречий
В высокой степени человек обладает лишь тем, чего у него нет, потому что он должен это искать. Он живет поисками. Все ищут чего-то.
Того, что у тебя есть, у тебя уже снова нет, и то, чем ты обладаешь, снова уже потеряно для тебя. Только тем, о чем тоскуешь, ты обладаешь, только это и есть у тебя.
Несвобода может таить в себе большую долю свободы; независимость может быть рабством.
Когда наши дела нехороши, в действительности наши дела потихоньку начинают идти отлично.
Кто хочет вкушать лишь сладкое, для того оно становится горьким.
То, что называют реальностью, состоит ведь из нас, и поскольку мы способны формироваться, то так называемая реальность тоже обладает этой способностью. Богаче или беднее реальность, зависит от нас. Ведь реальность надо понимать не только так, как ее представляет себе заурядный ум. В область реального я включаю нереальное как важный, а в каком-то отношении даже решающий фактор, ибо нереальное — это дополнение реального. При свете солнца, например, можно не замечать тени. Если бы я потерял реальное, разве не стало бы оно для меня оттого, что я ищу его, еще живее? Разве поиски не столь же реальны, как чуточка реальности в обладании, в бытии?
Есть что-то чуть ли не злобное в том, чтобы ничего не ненавидеть. По этой причине любящие вызывают к себе ненависть. Уравновешенность прекрасна, трудна и далека.
Кому неведомы слабости, тому неведом и Бог.
Может быть, швейцарцы обязаны своей свободой не только борцу за свободу Вильгельму Теллю, но и душителю свободы наместнику Геслеру, который дал Теллю повод к действию…
Притеснитель и притесняемый, угнетатель и тот, кто сбрасывает гнет, как-то дополняют друг друга, а что касается свободы, то для ее роста наместники и т. п. крайне необходимы.
То, что отсутствует, именно в силу этого присутствует иногда в большой мере.
Радость и боль — как брат и сестра, которые любят друг друга по-родственному. Приятный светлый восторг — это невеста, а жених — это печаль, которая закрадывается ей в сердце. Удовлетворение и разочарование неразрывны.
Чтобы уснуть, надо постараться бодрствовать, не надо стараться спать. Чтобы полюбить, надо стараться не любить. Тогда вдруг полюбишь. Чтобы обрести почтение, надо некоторое время быть непочтительным, тогда возникает потребность чтить. Я даю вам эти прекрасные советы абсолютно бесплатно. Попробуйте послушаться их не послушания ради, а ради вашего удовольствия и вашей выгоды. Ведь совет дают, чтобы осчастливить, а не затем, чтобы этот совет был принят, но, принимая его, ты действуешь, а деятельность сама не себе источник хорошего самочувствия.
Кто не умеет отказываться, тому не испытать глубокого наслаждения.
Где еще тешат себя надеждой встретить добродетель, там в мошенниках недостатка не будет.
Когда мы виноваты в каком-то проступке, в нашу пользу говорит не его ничтожность, а его значительность. За что нет прощения, за то как раз и уважают.
В добродетели всегда есть что-то жалкое, а в пороке всегда было что-то восхитительное и завлекательное; государственно-охранительной позиции я тут, разумеется, не касаюсь.
Совершить ошибку — значит обогатить жизнь. Ведь неправедность занимает душу гораздо живее, чем что-то праведное, а все дело в воодушевлении, в том, чтобы душа вообще жила, была чем-то занята, и к тому же в возможности упрекать себя есть что-то веселое, вернее, что-то интересное, тогда как казаться себе добродетельным, милым, добрым, справедливым, то есть достойным хвалы, обычно крайне неинтересно. Ведь именно по этой причине что-то несостоявшееся доброе и составляет историю.
Чертовски прекрасно, будучи мягким душою, бороться с жестокостями жизни. И мы, “мягкие”, боремся прекраснее всех.
Общество
Великие велики не благодаря самим себе, а благодаря другим, благодаря всем тем, кому доставляет наслаждение объявлять их великими. Из-за отсутствия у многих людей чувства собственного достоинства возникает эта непомерная важность и значительность. Из-за мелкости и трусости многих людей возникает это нагромождение величия в одной точке, а из-за отказа многих людей от власти — эта огромная власть. Без послушания невозможен командующий, а без слуги — господин.
Склоняться перед великим, к счастью, легче, чем быть великим самому.
Прошлое преграждает путь грядущему.
Кто не добивается признания, предчувствуя разжалование, тот не умен.
Разве нельзя клеветать и молчанием?
Мы мучим друг друга, потому что нас всех что-то мучит. Мстят ведь чаще всего в плохом самочувствии. Мстят, стало быть, меньше от злобы, чем от недуга.
Человек — славный малый, пока его оставляют в покое. Но он очень даже способен показать, что шутить с ним можно не по каждому поводу.
Люди, загнанные в угол, видящие, что их надежды не сбылись, не упускают случая в свою очередь посадить в лужу людей им подвластных. Их радость — злорадство, которым они пользуются как орудием личной мстительности.
Гордый и бедный! Душевное состояние тех, кто побежден.
Лишь с трудом уживаешься с тем, кого хорошенько узнал.
Избалованные люди страшно страдают, когда их себялюбие уязвлено.
Есть люди, которые не осмеливаются поздороваться, ибо думают, что им могут не ответить на их вежливость.
Глупость — нечто очень аристократическое.
Глупость живет вблизи от подлости.
Никогда нельзя рассчитывать на сострадание, но всегда — на жажду развлечения.
Вы заметили, что скряги доживают до глубокой старости? Кажется, что они наводят ужас даже на смерть.
Жизнь устроена странно, поскольку то, чем мы не дорожим, чем можем, как нам кажется, только играть, привязывает нас прочнее, притягивает сильнее, чем то, что мы уважаем или чем восхищаемся. Беспомощные находятся под божественным покровительством, они обладают непостижимой для нашего разумения притягательностью.
Не люблю обладать половиной чего-то, лучше быть среди совсем неимущих, тогда мне будет принадлежать хотя бы моя душа.
Мне кажется мещанством докучать государству моральными требованиями. Первейшая задача государства — быть сильным и бдительным. Мораль должна оставаться делом индивидуума.
Поскольку диктаторы почти всегда выходят из низших слоев народа, они точно знают, чего ждет народ. Исполняя свои желания, они исполняют и желания народа… Народ любит, чтобы ему угождали, чтобы с ним были то отечески ласковы, то строги. Так его можно расположить даже к войнам.
Воистину сильные не выставляют свою силу напоказ.
Как ни великолепны победы и триумфы, к успехам всегда прикипают слезы разочарованных и разоренных, что во всяком случае некрасиво. Сражаться может, быть, и хорошо, а побеждать никак не может быть хорошо.
Люди вежливые чаще всего большие пройдохи.
Во всякой шумихе есть что-то приятное для того, кто ее поднимает. Знаю это по собственному опыту. Кажешься себе храбрым, когда шумишь.
Мы легко переносим собственные недостатки на сограждан, которые созданы, собственно, вовсе не для того.
Почему именно значительные, разумные люди часто так не ладят друг с другом?
Не надо говорить друг другу истины, это кладет конец общительности.
Когда мы сами себе нравимся, у нас больше шансов понравиться миру.
Правителей надо озадачивать. Приходи к нему со своей удовлетворенностью, со своей гордостью, со своей честью, а не со своей бедой, которую ты вовсе не вправе на него взваливать, словно он ящик, ведро, корзинка для твоих забот, затруднений и недоразумений. Считайся с ним, и тогда он должен будет считаться с тобой. Покажи ему веселое лицо, и тогда он тоже покажет тебе веселую мину, и думаю, что в вежливости и любезности с его стороны недостатка тоже не будет. Он же не грубый человек.
Ты страдаешь от него и в то же время сочувствуешь ему, а это, позволь мне сказать, состояние довольно скверное, глупое. Во-первых, тебе не нужно страдать от него, а во-вторых, ему не нужно, чтобы ты ему сочувствовал. Я лично не вижу в нем ничего достойного соболезнования… С одной стороны, мучить и к тому же вызывать сочувствие, а с другой — мучиться и к тому же сочувствовать мучителю. Одним словом, это болезнь, но я считаю эту болезнь лишь недостаточностью умения, недостаточностью стремления выкарабкаться из нее.
Несвоевременные предложения
Наше время жестоко своим культом полезности. Использовать, быть полезным, быть нужным — вот три веления времени, в которое мы живем. Благородное и прекрасное должно приспосабливаться к этому неумолимому механизму, иначе оно умрет. Может быть, так было всегда. Возможно, что прошлое кажется нам иногда слишком прекрасным.
Людям, которые сидят в мчащемся автомобиле, я всегда показываю суровое лицо. Они тогда думают, что я зоркий, злой надзиратель, полицейский в штатском, уполномоченный высоким начальством записывать номера машин и сообщать их куда следует. Я мрачно гляжу на колеса, на все прочее, но никогда не гляжу на пассажиров, которых отнюдь не лично, а чисто принципиально презираю, потому что никогда не пойму, какое тут удовольствие — так проноситься мимо всего, чем наполнена наша прекрасная земля, словно ты обезумел и должен лететь стрелой, чтоб не отчаяться.
Нужно ли мне в самом деле ехать за границу и путешествовать? Неизменно живая игра моей фантазии способна дать мне гораздо больше. Сила воображения и незамутненная мысль, мне кажется, больше, чем земля, и уводит гораздо дальше во всякие тайны и чудеса, чем железная дорога и роскошный пароход, где путешественнику быстро становится скучно, потому что он все время занят банальностями, неинтересными спутниками, пустыми разговорами, а не предметами высшими и невероятно прекрасными.
Так сладко остаться. Разве природа уезжает за границу? Разве деревья странствуют, чтобы добыть где-то более зеленые листья и потом, вернувшись, покрасоваться? Реки и облака бегут, но это другой, более глубокий уход, это никогда уже не вернется. Да и не уход это, а только летучий и текучий покой. Такой уход — это же прекрасно, по-моему! Я всегда гляжу на деревья и говорю себе: они ведь тоже не уезжают, почему же и мне не остаться? Пусть другие ездят и возвращаются домой, поумнев. Я достаточно умен, чтобы в один прекрасный день пристойно умереть здесь, дома.
Быть может, терпеливые люди мужественнее неистовых. Последние ведь только хотят, кажется, заглушить какой-то страх.
Кто никогда не хочет тратить время на какие-то отвлечения, засыхает и ржавеет. Похоже, что быть всегда энергичным неумно и губительно. Недостаток уверенности любит демонстрировать постоянную энергичность.
Только чего-то желая, хочешь сказать спасибо. Что имеешь, то презираешь. Чудесна духовная свобода одинокого, его мысли мгновенно приобретают форму, для думающего нет расстояний. Ступени возраста преодолены. Нравственные границы проводит он сам и говорит с живыми и мертвыми. Тем, кого мне недостает, недостает и меня; они узнали, как весело было мне. Я не боюсь ни шума, ни тишины. Опасаться надо лишь опасений.
Себя либо уважаешь, либо презираешь, первое, конечно, приемлемей, чем второе. Но если уважаешь себя, то ни перед кем не становишься на колени, не презирая при этом людей. В отношениях человека к человеку восхищение, как и презрение, свидетельствует о недостаточном жизненном опыте, который должен быть основан на мысли, что каждый примерно так же хорош и так же плох, как другой, и что поэтому у каждого есть причина для скромности.
За скромностью предполагают силу.
В ловких людях всегда замечаешь что-то пошлое.
Всегда бываешь невежлив, когда говоришь правду.
Гордость делает несчастным. Будь смиренен и все же горд. При живом чувстве одно с другим можно соединить. Долго не проверяй своих ощущений, а следуй им, скверны они или хороши: тем самым ты приобретаешь опыт, а польза только от него. Не задумывай добрых дел, а делай добро.
Есть такое любезное поведение, которое кажется надменным.
Кому я стремлюсь и стараюсь понравиться, того я воспринимаю как повелителя.
Чтобы уметь просить, надо обладать неограниченным доверием к себе и другим. Чтобы обрести прекрасное мужество для мольбы, нужно заранее твердо, очень твердо поверить, что она будет исполнена.
Хочу, чтобы плохие казались себе не слишком плохими, а хорошие — не слишком хорошими.
Смотреть в будущее лучше, чем мечтать о прошлом. Думая о будущем, тоже мечтаешь. Разве это не замечательно? Не умнее ли со стороны людей тонкой мысли подарить свое тепло и свои догадки грядущим дням, а не минувшим? Грядущие времена для нас как дети, которые больше нуждаются во внимании, чем могилы умерших.
Все полагают, что обладать надеждой лучше, чем воспоминаниями, ибо на первый взгляд надежда кажется более ценной, чем они. На что-то надеяться считается chic, и это действительно chic, потому что, когда надеешься, выглядишь милее, приветливее, счастливее, чем когда оглядываешься назад или вспоминаешь, а нынешним людям хочется видеть своих собратьев как можно более веселыми.
Только работа, собственно, это настоящая жизнь, удовольствие, внутреннее веселье, радость бытия. Надо лишь смело прыгнуть в холодную с виду воду, которая сначала тебя ужасает, но потом по-царски забавляет и услаждает.
Разве не помогает каждая работа другой? Разве какое-то знание быстро не переходит к следующему? Разве всяческая любовь, всяческая преданность и заботливость втайне не помогают друг другу везде? Если я к чему-то проявляю интерес. принимаю участие, развиваю энергию, выказываю тепло и добродушие, то, наверное, случится так, что кто-то, связанный со мной странным законом, выкажет и мне какую-то доброту и любовь. Тот, кому я позволяю жить, любезно позволит и мне жить и преуспевать.
О прелести риска
Кто действительно верит, верит так, что должен даже бороться с собой, тот уже об этом не говорит, не произносит ни слова, он именно верит, страдает и верит. Но это ведь встречается довольно редко, это невозможно без благородства и не имеет ничего общего с собачьей преданностью, которая дается природой, а не усилием ума. Верующий безусловно может быть только молчалив. Ведь говорить о вере — значит убить ее. Но и тогда вера — это всегда очень простое, ничего не стоящее душевное состояние, которое можно буквально подобрать на улице. Ведь при этом решительно ничего не делаешь, палец о палец не ударяешь. Это все равно как машинально вязать чулок. В этом есть какая-то мечтательность, какая-то раскованность. Просто доверяешься, влезаешь в какое-то убежденьице, как птичка в гнездышко, или ложишься в него, как в гамак, и качаешься себе, и приятные мысли овевают тебя, как благоухание.
Кто много думает, тот наживает себе врагов.
Кому хочется что-то сделать, тот не заботится о том, что скажут люди; он идет на этот риск.
Я произнесу, может быть, нечто неожиданное, если рискну заявить, что в понятиях о чести есть что-то старящее.
Чувствовать и переносить потери — это, по-моему, умение, опыт, без которого человек, как бы он ни был значителен, всегда будет оставаться большим ребенком, этаким плаксивым крикуном.
Вопросы обычно прекраснее, значительнее, чем их кажущиеся решения, которые ведь ничего не решают, потому что никогда нас не удовлетворяют, не успокаивают, тогда как от вопроса веет блаженством.
Искусство и жизнь
Профессия художника — это железный ящик, в котором едва можно дышать, ты стоишь в нем выпрямившись только наполовину, ты не свободен, но и не совсем в плену, голова на воздухе, но ты каким-то образом связан, ты это знаешь, а в следующее мгновение снова уже не знаешь этого.
Когда отношения между художниками и обществом не напряженны, художники быстро ослабевают. Они не должны позволять обществу баловать себя, потому что тогда они будут чувствовать себя обязанными приспосабливаться к данным условиям. Никогда, даже в периоды величайшей бедности, я не продался бы ему. Личная свобода всегда была мне милее.
Писатели, кстати сказать, вовсе не вправе производить столько шума, сколько пианисты. Это вытекает из того, что языка звуков публика, к счастью, не понимает.
Самое банальное было и всегда будет самым трудным для изображения.
Мне чего-то не хватает, когда я не слушаю музыки, а когда я слушаю музыку, и подавно не хватает чего-то. Это самое лучшее, что я могу сказать о музыке.
Если музыка не заставляет меня ни о чем думать, я нахожу ее скучной, то есть лишней, а значит, докучливой. Она для меня либо золотая рама для рожденных ею мыслей, либо женщина, у которой нет ребенка.
Что касается музыки, то лучше ее оставить для высшего света. На массы она в больших количествах действует оглупляюще. Сегодня она подается чуть не в каждом писсуаре. Но искусство должно оставаться благодатью, на которую простой народ с ожиданием взирает снизу вверх. Оно не должно спускаться в клоаку. Это неверно и ужасно безвкусно. Тепло, обаяние и благородство совершенно необходимы искусству… Что касается меня, то в обычном состоянии я вовсе не жажду музыки. Мне милее дружеский разговор. Но когда я в Берне был влюблен в двух официанток, я гонялся за нею как одержимый.
У писателей часто бывают до жути длинные рыла, которыми они чуют будущее. Они унюхивают грядущие события, как свиньи — трюфели.
Мои ощущения — это острия ранящих меня стрел. Сердце хочет ран, а мысли хотят усталости. Я хочу втиснуть в стихотворение муку, хочу втиснуть в стихотворение звезды и смешаться там с ними. Что мне делать с чувствами, если не выбрасывать их, как рыб, на песок языка, чтобы они барахтались и умирали на нем? Мне конец, как только я кончу сочинять, и это меня радует.
Я полагаю, обладать прекрасной душой для автора книги важнее, чем быть правым как можно чаще; настоящий поэт всегда знает женщин и любовь лучше всего, и нет более тактичного способа написать любовную историю, чем по возможности полностью придумать ее.
Чтобы казаться интересными, все эссеисты должны до каких-то пристойных границ привирать. Это входит в профессиональную обязанность, которая понятна не каждому.
Живое мне милее бессмертного.
Шедевром представляется мне книга, обладающая прежде всего тем свойством, что она выдерживает перемены моды и времени, что она как бы побеждает их достоинствами своего содержания, своей души. Шедевр, во-первых, вызывает умиление, во-вторых, никогда не доставляет хлопот хорошему вкусу.
Только когда человек либо умер, либо разбит параличом, современники приходят к нему с пожеланиями, преподношениями, почестями и т. д. — когда уже поздно. На здоровых злятся, потому что они здоровы. На веселых сердятся за их веселость. И делается это не нарочно, и то, что это делается инстинктивно, — вот в чем беда, вот в чем безысходность.
Большая читательская масса отвергает гениев. Поэтому второ- и третьеразрядные таланты обычно быстрее добиваются успеха, чем перворазрядные. Гений по всей природе своей неуютен. А народ любит уютность.
Я обращаюсь к здоровым со следующим призывом: не читайте всегда только здоровые книги, познакомьтесь поближе и с так называемой болезненной литературой, откуда вы, может быть, почерпнете немало поучительного. Здоровым людям следует всегда в какой-то мере рисковать. На что и здоровье, господи боже? Только чтобы в один прекрасный день умереть в добром здравии?
Многие, от кого за сто и более метров веяло тонкостью, высокоумием и бог знает чем еще, оказывались при ближайшем рассмотрении набитыми дураками.
Не советую читать много мудрого, потому что от этого может пропасть охота стать мудрым. Жизнь делает нас хорошими, а не книги. Они пусть будут как можно занимательнее. Хорошо развлечься — разве это не мудрость?
Коварная змея неудачи
Я действительно предпочитаю занять как можно меньше места, полагая, что есть достаточно людей, которые рады быть большими и испытывают неблагородную потребность напускать на себя важный вид.
Легче всего обмануть того, кто влюблен в себя.
В моем окружении всегда устраивались заговоры, чтобы отогнать таких мошек, как я. Аристократически высокомерно отгонялось все, что не подходило к сложившемуся миру. Вторгаться туда я никогда не решался. У меня не хватило бы храбрости даже заглянуть туда. И я жил своей собственной жизнью, на периферии буржуазного общества, и разве это не было хорошо? Разве мой мир не имеет тоже права на существование, хотя с виду это более бедный, бессильный мир?
Никто не говорит правды в тех кругах, которые задают тон в мире… Может быть, правдивое слово невозможно там уже потому, что люди там слишком умны и знают тысячи правд и неправд. Знание о человеке там слишком богато, а сокровищница опыта уже, в сущности, слишком велика. Правдивая речь предполагает в известном смысле ограниченность.
Вообще говоря, я ничего не считаю таким здоровым, как изрядная порция непризнания, которое имеет, конечно, и свои неприятные стороны, но из радостной переработки неприятного вырастает замечательное.
Сущая беда, если автор, как то было со мной, не получает признания сразу после первой же своей книги. Тогда каждый издатель считает себя вправе давать ему советы, как поскорее добиться успеха. Эти обольстительные нашептывания погубили уже не одну слабую душу.
Неуспех шествует со свитой, как большой барин. Он меняет характер и накладывает на природную доброту тяжелый слой общего недовольства. Он ожесточает сердце, которое изначально было полно любви, юмора и доброжелательности. Сестра неуспеха — нужда, которая превращает самую светлую душу в злую и жестокую. Неудачливый человек теряет свой внешний вес, а с ним и прежнюю свою внутреннюю уверенность. Наружу выходят ошибки и недостатки. Вражда, недоразумения, раздор прокрадываются в семью, главе которой не везет. Отца семейства, у которого нет удачи в делах, неправильно понимают, неверно оценивают супруга и дети.
Любовь, женщины и брак
Пусть меня лучше ненавидят, чем презирают, пусть лучше не любят, чем любят так, как любят того, кого одновременно не уважают. Ничто не обижает благородного человека больше, чем неуважение.
Почему любовь и дружба не могут быть бессмертны, как солнце? Почему полнота чувства, добросовестное рвение, богатые мыслями усилия, высокие стремления, искренние желания уязвимы и находят гибель в темной могиле? Как это можно, чтобы все всегда было так и не смело бывать иначе? Как получилось, что всем, кому хотелось быть радостным, а не грустным, мужественным и цветущим, а не пугливым и боязливым, выпало столько угнетающего и удручающего, отчего они страдают, вместо того чтобы радоваться несокрушимому здоровью и наслаждаться неизменной веселостью?
Каждая женщина велика, когда она нежна, а мужчина, которого любят, всегда мал. Любовь делает меня великим; а от того, что любят и хотят меня, я делаюсь мал. Вот я и казался тебе, дорогой благосклонный читатель, таким крошечным, что легко мог юркнуть в мягкую муфту моей высокой, дорогой, милой жены.
Некоторым мужчинам суждено обладать большой ценностью, особенно для женщин; как современники же и сограждане они порой мало что или совсем ничего не значат, словно само провидение позаботилось о равномерном распределении даров, вне любовной сферы они незначительны и как движущая сила в государственных или человеческих делах никакого значения не имеют.
Когда мы хотим сказать что-то тонкое, это часто звучит довольно нетонко.
Никогда не надо показывать тоску, томление, вообще желание, это производит нехорошее впечатление, всегда по возможности надо выглядеть так, чтобы нас можно было ценить, любить. Те, у кого на лице написано, что они ищут любви, ни любви, ни милости не находят, над ними смеются. Спокойные, умиротворенные, живущие в ладу с собой и своей жизнью, те, от кого веет уравновешенностью, — вот кто приятен. А у тех, кому как бы чего-то не хватает, — у них невольно скорее еще что-то отнимут, чем захотят что-то им дать, так уж заведено в мире, и по-другому не будет. Кто кажется довольным тем, что он есть и что у него есть, у того есть шанс получить еще что-то вдобавок, потому что видно, что он умеет владеть.
Когда я пью вино, я понимаю древние века. Я говорю себе, что они тоже состояли из сиюминутностей и из желания слиться с ними. Благодаря вину становишься знатоком состояний души. На все обращаешь внимание и в то же время ни на что не обращаешь внимания. В вине мерцает такт. Если ты друг вина, то ты и друг женщин и защитник того, что им мило. Отношения, какие существуют между мужчиной и женщиной, в том числе и самые разветвленные, вырастают из стакана вина, как цветы.
Есть девушки, которые выглядят так, словно они воплощенные звуки, звучащие цветы, благоухающий свет, уплотненные ароматы, невероятные реальности, основанные на реальности миражи, словесные обманы, на редкость ловко придуманные и с высочайшим талантом составленные искренние речи из робких, торжествующих уст перед престолом Бога, пастушки, которые в то же время и овечки, недотроги и в то же время создания, которым суждено, чтобы их непрестанно ласкали, словно вся их жизнь — только в прикосновении к ним.
Не знаю ничего более живительного, чем благоговеть перед лицом девушки, которое от этого хорошеет.
Все женщины заслуживают комплиментов. В каждой женщине есть что-то благородное. Я видел, как прачки двигаются как королевы.
Я люблю оставлять у женщин неисполнившиеся желания. Так не снижаешь, а взвинчиваешь свою цену. Женщины, впрочем, сами хотят, чтобы так поступали.
Детство, молодость и старость
Мальчик менее труслив, чем мужчина, потому что менее зрел, а зрелость часто делает человека низким и корыстным. Надо только взглянуть на твердые, злые губы мальчика: это само упрямство, это воплощение твердокаменной верности слову, однажды данному себе втайне. Мальчик находит красоту в твердой верности слову, а мужчина находит красоту в том, чтобы данное обещание растворить в новом, которое он по-мужски обещает сдержать. Мужчина обещает, мальчик сдерживает слово.
Только настоящее детское сердце нападает на свежие мысли, битое и поруганное — никогда.
Родители, которые не считают нужным скрывать от детей свои личные драмы, вмиг низводят детей в положение рабов.
Когда ты строг с ребенком, ты скрываешь от него, как его любишь, а порой чуть ли не обоготворяешь. Дети не должны знать, как дороги они тем, кто их воспитывает.
Созреть? Что это значит? Нам ведь, собственно, конец, как только мы созреем, разве не так? Старики, старухи созрели, но они не любят, когда им напоминают об их зрелости. Сколько созревших готовы поменять свою зрелость на чуточку незрелости, ведь с незрелости-то и начинается жизнь. Вот и весну любят больше, чем зиму, и после зимы всегда опять приходит весна. Какие причины возлагать большие надежды на зрелость?.. Скорее уж надо бы пожелать нам, живым, побольше милой, веселой незрелости. Зрелость — это ведь состояние перед гниением.
Беззаботность молодит, занятость красит. Одно из условий сохранения молодости состоит в способности всегда чем-то развлекать себя, пусть самым прозаическим делом. Портье может быть счастлив, когда чистит башмаки, виртуозная пианистка может быть несчастна, когда играет. Опускаться, может быть, прибыльнее, чем подниматься.
Жизнь и умирание, начало и окончание дружески связаны. Рядом со стариком стоит ребенок. Цветение и увядание обнимают друг друга. Исток целует удаляющийся поток. Начало и конец, улыбаясь, протягивают руки друг другу. Появление и исчезновение — единое целое.
Чем был умерший? Ах, напоминанием о жизни. Больше ничем. Восхитительным, зовущим назад воспоминанием и одновременно посылом в неведомое, прекрасное будущее.
Счастье и радость
Оказывается, становишься и в самом деле несчастлив, как только это вообразишь.
Есть в жизни часы, когда мы просто не можем понять, почему мы в таком хорошем настроении. Веселье не приходит ни по приказу, ни по желанию. Оно возникает внезапно, но может так же неожиданно снова исчезнуть.
Как известно, кто счастлив, молчит.
Счастье — плохая тема для писателей. Оно слишком довольно собой. Оно не требует комментария. Оно может спать свернувшись клубком, как еж. А страдание, трагедия и комедия начинены взрывной силой. Нужно только вовремя их поджечь. Тогда они, как ракеты, вздымаются к небу и озаряют все вокруг.
Если за проявлением радости не видна пробивающаяся боль, то в нем много пошлого и мало действительно привлекательного.
Самоанализ и самосознание
Не нужно убивать благородные порывы и мягкие голоса и давать жить ненависти. Так убиваешь себя самого, уничтожаешь собственную жизнь. Нужно иметь терпение, ибо все основано на нем. Кто помирится с самим собой, тот вступит в союз со всем другим, и тогда не будет никаких противников. Когда все в ладу с собой, ни у кого нет противника.
Я меньше дрожу перед чужими капризами и причудами, чем перед своими собственными.
Ленивую красоту, теплую, томную радость лета, застой, неподвижность, замедленность я долго переносить не могу. Ибо я, кажется, не создан для этого. Я одержим чудесной опасной мыслью, счастливой убежденностью, что мой удел — проложить себе путь через мир и его грубость, пробиться туда, где меня встретит настоящая работа и высший смысл… Я нахожу, что жизнь должна содержать в себе некое звучание, некую мощь, и думаю, что есть люди, которые не могут жить без запаха риска.
Многие жалуются на грубость окружающих, но в сущности вовсе не хотят от нас отказа от грубости. Им нужно только жаловаться, негодовать, быть недовольными. Но по мне лучше быть отъявленным грубияном, чем жалобщиком. Самые грубые часто бывают и самыми тонкими. Жалобщики чувствуют это и завидуют хорошей упаковке, в которую грубые прячут сокровища своей нежности. Тонкие обертывают свою грубость слоем тонкости. Одежда грубых прочнее, лучше сшита, держится дольше, но на поверку выходит то же самое, и можно, пожалуй, считать, что по части грубости и тонкости мы, если не считать воспитания и среды, чертовски похожи друг на друга.
Внутренняя стойкость убывала в той мере, в какой мне была важна внешняя поза.
Чем искреннее я стремился и старался стоять на твердой почве, тем явственнее видел, что шатаюсь.
Поскольку это прекрасно — говорить себе, что можно еще расти, я нахожу приятным чувство, что я мал.
Гёльдерлин счел правильным, то есть тактичным, потерять на сороковом году жизни свой здравый ум, чем многим дал повод сожалеть о нем самым занимательным и самым приятным образом. Сентиментальность — это ведь нечто очень полезное, а следовательно, приятное.
Никто не вправе вести себя со мной так, как будто он знает меня.
Вы находите меня, может быть, неинтересным, потому что я искренен. Поэтому я спешу приветствовать Вас как можно интереснее и замысловатее и остаюсь с самым неискренним, но зато и с самым подчеркнутым уважением, которое, надеюсь, лишено сердечности, поскольку таковая утомляет, а Вы должны при всех обстоятельствах сохранять работоспособность. Преданный Вам Роберт Вальзер.