Мистификация в стиле Дидро (Перевод с немецкого Л. Бухова)
Ханс Магнус Энценсбергер
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 1998
Ханс Магнус Энценсбергер
Племянник Вольтера
Мистификация в стиле Дидро
Перевод с немецкого Л. БУХОВА
Дейcтвующие лица
Племянник — около сорока лет. Лучшие времена для него уже в прошлом. Музыкально одарен, превосходный мим и имитатор голосов. Склонен к полноте. Желателен незначительный физический недостаток.
Философ — старше Племянника приблизительно на десять лет. Авторитетная личность. Его трудно представить себе в роли профессора, скорее он походит на обычного писателя. Philosophes эпохи французского просвещения были интеллектуалами чуть ли не в современном понимании, хоть и стремились выглядеть так же достойно, как их античные прототипы; и светский салон, и рабочий кабинет для них привычная среда.
Сановники
Ашоа — чернокожий вождь
Пожилой господин, банкир Бернар
Два лакея
Два жандарма
Две монахини
Время действия — между 1760 и 1777 гг.
Фойе перед некой аудиторией в Париже. Слева — очень высокие двустворчатые двери, ведущие в большой зал, в глубине сцены — небольшая задняя дверь. Строгая, старомодная мебель: стулья в стиле Людовика XIV, диван, консоли, зеркало. На столике предмет, прикрытый тканью.
Музыка: Les fanfares du roi.
Справа появляется небольшая процессия: государственные деятели, вельможи, чиновники, среди них Философ и чуть сгорбившийся Племянник, за ними — дряхлый старик, которого поддерживают две дамы в длинных черных платьях.
Два лакея распахивают высокие двустворчатые двери, и процессия исчезает в зале, двери которого лакеи закрывают изнутри.
Музыка смолкает. Из зала слышится, как господа с шарканьем рассаживаются по местам, как председательствующий начинает свою приветственную речь. В зале возникает легкий шум. Затем открывается задняя дверь. Лакеи грубо вышвыривают сопротивляющегося Племянника из аудитории и возвращаются назад.
Племянник отряхивается и садится. Негромко ругается про себя. Из носа у него течет кровь. Пауза.
Немного спустя задняя дверь приоткрывается. Появляется Философ. Он украдкой осматривается и на цыпочках покидает зал.
Философ. Вы, друг мой? Вот, возьмите. (Подает ему свой носовой платок.) Что вы потеряли в обществе этих высокочтимых господ?
Племянник. Тот же вопрос я хотел бы задать и вам. Философ — среди расшитых золотом сановников? Неужели вам так необходимо везде присутствовать?
Философ. Вы же видите, я не смог вынести их общества. Горе тому, кто свою жизнь вынужден проводить на заседаниях! А вы?
Племянник. Все произошло на ваших глазах. Меня просто вышвырнули.
Философ. О, мне весьма жаль. Но подобное случилось с вами наверняка не впервые.
Племянник. А что терять такому человеку, как я! Я, разумеется, возмущаюсь, чувствую себя оскорбленным, из носа течет кровь. Но ведь в конце концов нам выпала лучшая доля. Здесь хотя бы можно поболтать.
Философ. Зачем же тогда вы пробирались к этим господам?
Племянник. То есть как? У меня приглашение. Вот! (Читает.) “Академия имеет честь просить господина Вольтера принять участие в дискуссии о мерах, которые отныне и навеки станут гарантией процветания наших Вест-Индских колоний”. Одежду я одолжил у ростовщика. Четыре луидора. И все напрасно!
Философ берет у него приглашение и читает текст, который Племянник опустил.
Философ. “…Господина Вольтера, прославленного члена Академии, Сhevalier de l’Оrdre du Рavillon, Gentilhomme de la Chambre du Roi, придворного поэта и историографа его величества…” Ваша дерзость меня восхищает, но неужели вы всерьез рассчитывали, что вам удастся проникнуть в зал вот с этим?
Племянник. Делаю, что в моих силах.
Философ. А что бы сказал ваш дядюшка, узнай он, что вы роетесь в его письменном столе?
Племянник. Это уж моя забота. Мне просто хотелось развлечься, вот и все. Нужно постоянно находиться в обществе важных особ. Это никогда не мешает. И еще я подумал: весьма забавно наблюдать, как они нагоняют тоску друг на друга. Среди них нет выдающихся мыслителей, сплошь бездари.
Философ. Как же так? А канцлер Тайного совета, а военно-морской министр, а статс-секретарь по делам колоний…
Племянник. …и он же — ваш друг Сартэн, который уже не раз выручал вас в трудных ситуациях!
Философ. …секретарь Академии, светила науки из College royal…
Племянник. Ничтожества, все ничтожества!
Философ. Не знал, мой дорогой, что вы столь требовательны.
Племянник. Ну, по меньшей мере в том, что касается литературы, искусства, музыки, кухни и политики. Здесь допустимо все, только не посредственность.
Философ. Вы слишком строги. Что бы с нами стало, если бы мы признавали только лучших? То, что мы называем цивилизацией, может развиваться только на большой куче навоза. Иначе говоря, если выражаться более деликатно, пусть не будет исключений без правил, и наоборот. Но оставим это. Где вы пропадали так долго? Что поделывали? Я не видел вас целую вечность.
В то время, когда он говорит, обратившись к Племяннику, справа входит чернокожий вождь в африканском национальном костюме. Его вводят два жандарма.
Но вы меня вовсе не слушаете.
Племянник. Да это же Ашоа. Ашоа, здесь я!
Философ. Ах, так вы, господа, знакомы?
Ашоа не реагирует.
Жандарм. Вперед!
Философ. Минутку! Я бы хотел с ним переговорить.
Жандарм. Не разрешается.
Племянник. Ашоа, это же я, племянник Вольтера! Не узнает. Плохи мои дела. Теперь и дикари не удостаивают меня вниманием.
Жандарм. Нам приказано немедленно его доставить.
Философ. Погодите!
Племянник. Он слишком избалован. Его повсюду приглашают, даже сюда.
Философ. Вы называете это приглашением? На мой взгляд, это больше напоминает арест.
Племянник. Его принимали и в Версале. Герцогиня де Шуазель брала его с собой в оперу. В салонах он произвел фурор. Дамы чуть не передрались из-за него. (К жандармам.) Будьте с ним повнимательней! Он важная фигура на Береге Слоновой Кости, нечто вроде князя или короля.
Философ. Скажите, друг мой, — вы ведь позволите называть вас Ашоа? — какого вы мнения о наших нравах?
Ашоа молчит.
Он, наверное, не понимает по-французски.
Племянник. Ерунда. Давай, дружок, выскажись! Этот господин — знаменитый философ.
Жандарм. Ну и что, если философ. Вперед, да пошевеливайся.
Племянник теребит африканца за рукав. Тот стряхивает его руку и, не произнося ни слова, устремляет на него свой взгляд. Племянник начинает дрожать. Затем он неуверенно отступает шаг за шагом, пока не наталкивается на мебель и не падает. Ашоа отворачивается и, сопровождаемый жандармами, исчезает в аудитории.
Племянник. Проклятая горилла!
Философ (помогая ему встать). Он же ничего вам не сделал.
Племянник. Этот малый умеет нагнать страху. Как он смотрит своими налитыми кровью глазами…
Философ. А жаль. Я бы с удовольствием побеседовал с ним.
Племянник. Эти господа в зале не вытянут из него ни слова. Он молчит из упрямства или из коварства. Да будет вам известно — все они людоеды.
Философ. Глупые россказни! Разве вы не читали, что пишет Бугенвиль о туземцах?
Племянник. Все это происходило в южных морях, а не в Африке.
Философ. Как бы то ни было, нам бы следовало у дикарей многому поучиться.
Племянник (смеется). Что ж, раз вы так считаете… А знаете, что устроил этот негр в салоне герцогини? У всех на глазах он набросился на ее младшую дочь, которой нет и пятнадцати, задрал ей юбки и намеревался прямо тут же уложить на кушетку. Пришлось позвать трех дюжих лакеев, чтобы усмирить это чудовище.
Философ. Нет ничего более естественного, чем подобное проявление чувств. Принцесса была, несомненно, польщена. А я, кстати говоря, нахожу, что вы поступаете довольно рискованно, беря на себя роль блюстителя нравственности.
Племянник. И вы правы. Ах, порой я и сам мечтаю уехать на какой-нибудь цветущий тропический остров. Возможно, там я стал бы важной персоной. Здесь же, в Париже, я никто.
Философ. Справедливо. Я, например, никогда о вас не вспоминаю, если не вижу вас. Но сейчас, раз уж вы здесь… Что вы поделываете?
Племянник. То же, что поделываете вы и все другие. Кое-что хорошее, кое-что дурное, короче, ничего существенного. Порой я испытывал голод, и тогда я ел, или жажду, и тогда пил. А когда у меня отрастала борода, я брился.
Философ. Словом, дела ваши идут хорошо.
Племянник. Напротив. Я весьма удручен.
Философ. С чего бы это? Вы, кажется, даже поправились.
Племянник. Это все от забот. Мой богатый дядюшка все сохнет, а я толстею.
Философ. Что, собственно, вы имеете против вашего дяди? Он вас наверняка не оставит в беде.
Племянник. Он? Да он ради меня пальцем не пошевелит. От этого его оберегает его философия, а она непреложна: думать только о себе. Весь остальной мир ему безразличен. Да, он счастливый человек. Тут уж ничего не поделаешь.
Философ. Но говорят, он очень болен.
Племянник. Ничего страшного. Всего лишь его кишечные колики, его беды с мочевым пузырем, его подагра.
Философ. Прекратите!
Племянник. Из-за стоматита у него выпали зубы, а импотент он уже давно. Но ему все нипочем. Он живуч. Сколько раз мне казалось: все, долго он не протянет. Ничего подобного! Ему всегда удается выкарабкаться. И ни капельки стыда — это в его-то годы!
Философ. Вы, я вижу, тешите себя надеждой!
Племянник. Детей у него нет. Не могу себе представить, чтобы все свои миллионы он оставил монахиням.
Философ. Вы преувеличиваете. Столько он наверняка не получил за свои труды.
Племянник. Ах, оставьте — его труды! Здесь пенсия, там синекура. С этого все началось. Но потом пришло время и для крупного дельца. Он же спекулянт, ростовщик. А сколько он заработал на одних только армейских поставках! Сто процентов! У него даже есть доля в Вест-Индской судовой компании, а что это означает, вам известно так же хорошо, как и мне.
Философ. Вольтер — работорговец? Вы уверены?
Племянник. Двадцать пять процентов годовых.
Философ. Никогда бы не подумал. Ужасно. Но не будем забывать, как часто он вступался за правое дело. Его борьба против суеверия, против господства клира, против иезуитов. Достойно восхищения! Вспомните только дело Каласа.
Племянник. Еще бы. Cause celebre. На подобные вещи у него безошибочный нюх.
Философ. А неприятности, которые из-за всего этого обрушились на него?
Племянник. Без скандала он бы ничего не добился. Того, кто во Франции не владеет бойким пером, всегда будут считать тюфяком. Мы любим, чтобы нас пощекотали. Интерес вызывает лишь то, что запрещено. И он это умеет лучше любого другого. Что с вами?
Философ. Вы говорите о вашем дяде, а подразумеваете меня?
Племянник. С чего вы взяли? У вас же нет денег. А вот он — он в состоянии себе это позволить. Сидит себе в Швейцарии, где невозможно его арестовать. К тому же, когда риск становится слишком велик, он просто прячет когти. Вы ведь знаете, как он пресмыкался перед своим другом, королем Пруссии. Вольтер — страдалец за истину! Не смешите меня.
Философ. Хорошо, согласен: время от времени он оступается, и каждый раз, когда с ним подобное происходит, он оказывается в нравственной навозной куче. И тогда у меня возникает желание обтереть его губкой и хорошенько закутать, подобно музейному реставратору, который очищает драгоценную статую.
Племянник. Разве? Вы, должно быть, забыли, как сами набросились на него за его спиной? Утверждали, что он завистник, интриган, что он мелочен, труслив и мстителен. Называли его разбойником с большой дороги.
Философ. Я так говорил?
Племянник. Люди, подобные мне, должны всегда держать ушки на макушке. Я без сплетен не выживу.
Философ. Ладно, допустим. Но тогда вам наверняка известно, как он поступил по отношению ко мне. Несколько лет тому назад — у меня как раз возникли новые сложности с цензурой — моему дорогому коллеге вдруг приходит в голову, что я должен выставить свою кандидатуру в Академию. Именно я, в это стадо гусаков! Разумеется, он точно знал, что у меня нет ни малейшего шанса. Просто захотел подставить ножку. Он даже писал моим друзьям. Одно такое письмо я сохранил: “Позаботьтесь о том, чтобы он познакомился с какой-нибудь влиятельной дамой — чем глупее, тем лучше. Пусть его в понедельник ей представят, во вторник они вместе помолятся Господу Богу, а в среду он ляжет с ней в постель. Тогда я гарантирую вам, что его изберут”. Кто его просил обо мне заботиться? Плевать мне на его поддержку. Короче, я его не выношу, а уж он-то меня просто терпеть не может. Мы никогда не встречаемся. Только обмениваемся дипломатическими нотами. Мы не вправе позволить себе роскошь вести войну друг против друга. У нас слишком много врагов.
Племянник. Видите? Господа философы всегда заодно, если им что-то угрожает.
Философ. Вы вольны упрекать его в чем угодно, но не станете же вы отрицать, что он гений.
Племянник. Это-то и ужасно.
Философ. И почему, позвольте спросить?
Племянник. Потому что все гении — чудовища. Не желают оставить этот мир в покое. За любой катастрофой кроется гений. Знай я историю получше, я бы доказал вам это в пять минут. Но, как вам известно, я полный невежда, потому что никогда в жизни ничему не учился, и, как видите, мне это нисколько не мешает. Однажды, когда меня еще везде приглашали, я сидел как-то вечером за столом с одним министром. Исключительно умным человеком! И всем, кто желал его слушать, он объяснял, что для процветания народа нет ничего более благотворного, чем ложь, и ничего более губительного, чем правда. Я не помню его доказательств, но из них с абсолютной ясностью следовало: все великие мыслители — это чума. Если бы по кончику носа новорожденного ребенка можно было узнать, что в нем есть задатки гения, то его следовало бы тут же утопить.
Философ. А ваш министр? Он, по-видимому, считал себя совершенным тупицей?
Племянник. Не думаю.
Философ. Видите? Никому не хочется быть глупцом, и однако все они неистовствуют при виде тех, кто их превосходит. Нет ничего более раздражающего, чем гениальный человек. У великих мыслителей дело редко обходится без нарушений психики. Большинство из них резки и своенравны, склонны к высокомерию и мании величия, словом, они невыносимы. Ну и что? Что из этого следует?
Племянник. Что неплохо бы их передушить.
Философ. Вы, разумеется, опять имеете в виду вашего дядюшку. Но чего вы, собственно, хотите? Будь он честнейший человек, который каждое утро отправляется в свою контору или мелочную лавку, пунктуально каждый год делает своей жене по ребенку, добрый отец, добрый дядя, добрый налогоплательщик — что получил бы от него мир? Мы же взамен имеем дело с изворотливым соглашателем, человеком двуликим, натурой предательской — не буду утверждать, что он таков на самом деле, я привожу только худший вариант. Зато им создан целый ряд шедевров, достойных того, чтобы ими гордиться. Ну, что скажете?
Племянник. Для него самого, возможно, было бы лучше, если бы он прожил жизнь честного торговца чулками.
Философ. Здесь вы, сами того не ведая, изрекли глубочайшую истину.
Племянник. Чего еще от вас ждать. Да, таковы уж вы, господа философы! Если наш брат изречет нечто разумное, так разве только случайно. Но смею вас заверить, я вполне отдаю себе отчет в том, что говорю, по меньшей мере, так же, как и все вы.
Философ. Тогда объясните, почему стать чулочником было бы лучше для него самого?
Племянник. Но это же абсолютно ясно. Он и я, мы бы вели развеселую жизнь. Ему не пришлось бы сражаться с сильными мира сего. Никто бы не освистывал его пьес, ему не нужно было бы рыться во всевозможных фолиантах, и шевалье де Роан не приказывал бы, чтобы его поколотили. Будучи торговцем шелком с улицы Сент-Оноре, он бы не смог обойтись без меня. А я устраивал бы для него великолепные забавы — аппетитных девиц, чтобы отвлечься от монотонной семейной жизни, увеселительную поездку на лоно природы, первоклассное шампанское, партию в рулетку. Все это вещи, в которых я знаю толк!
Философ. Ноль по имени Вольтер — вот что было бы для вас предпочтительнее. К счастью, природа мудрее, чем племянник, она создает не только торговцев чулками, но и личности феноменальные.
Племянник. Но раз уж эта самая природа так мудра, как вам кажется, то почему она сотворила из него не эталон добродетели, а настоящего разбойника с большой дороги? Это ваши слова, господин философ.
Философ. Кто знает! Пожалуй, одно невозможно без другого. Смелость без страстности и искусство без сумасбродства. Все зависит от того, каково единое целое, какова совокупность, а о ней мы знаем слишком мало, чтобы прославлять ее или бранить. Возможно, она — ни то ни другое, ни хороша ни дурна.
Племянник. При всем желании я не понимаю, что это должно означать — совокупность. Наверное, это философия, но тогда я должен вам сказать: подобные вещи меня не занимают. Для меня главное, чтобы в этом едином целом, о котором вы говорите, присутствовал я. Мир без меня не слишком бы мне нравился. Лучше быть личностью ничтожной, беспардонным болтуном, чем вообще не существовать. И все же… Все же…
Философ. Продолжайте.
Племянник. И все же я бы желал быть другим.
Философ. Вот как!
Племянник. Невзирая на риск стать значительным, выдающимся, гениальным человеком.
Философ. Так я и думал.
Племянник. Великое творение, мировая слава, бессмертие! Ах, какие слова! Все эти восхваления способны привести меня в неистовство. Да, черт побери, я завистлив. Ничего не читаю я с таким удовлетворением, как писания какого-нибудь тупого рецензента, поносящего великих людей. Ничего я не слушаю с такой радостью, как сплетни об их грешках, их болезнях, их поражениях. Тогда мне становится легче сознавать, что из меня ничего не вышло. Да я наконец и сам писал критические статьи, да, было время, когда меня побаивались. Не смейтесь! Я даже стихи сочинял. Этого никто не может отрицать.
Философ. Разумеется, нет.
Племянник. А почему об этом не говорят? Почему никто меня не печатает? Потому что я посредственность. Совершеннейшая посредственность. И по этой причине я ненавижу своего дядю. Когда он в конце концов умрет и я найду в его письменном столе несколько рукописей, знаете, что я сделаю? Я без колебаний поставлю под ними свою подпись, и издатели будут из-за них драться.
Философ смеется.
Всякий раз, когда я смотрю какую-нибудь его пьесу, мне хочется рыдать от бешенства, ибо приходится признать: тебе таких стихов не написать никогда. (Декламирует.)
“Постой, я клевету и зависть сам познал.
Ах! Честный человек где оных избегал?
С младенчества гоним, в напастях возрастая
И с мужеством одним скитаясь в край из края,
Я зрел, как зависти везде шипят уста;
Я зрел от юных лет, что мрачна клевета
Равно в республиках, как в царствах, обитает
И из нечистых уст яд черный извергает”.Философ. “Яд черный извергает”? Что ж, это, наверное, не лучшая его пьеса. Несколько высокопарно, если хотите знать мое мнение. Несколько пустовато.
Племянник. А его оперы! Его либретто! Помните это место? Какая утонченность!
Он вдруг начинает петь, весьма патетично, арию из оперы “Le Temple de la Gloire”. При этом он подражает отдельным музыкальным инструментам, так что его исполнение завершается неким подобием попурри. Философ аплодирует.
Философ. Ведь это Рамо? Я имею в виду музыку.
Племянник. Его я знаю только по рассказам. Он и мой дядя постоянно враждовали. Этот Рамо был, наверное, истинным чудовищем. Знаете, что он себе позволял? Вольтер передает ему свое либретто, кстати говоря — по заказу короля! И что делает композитор? Он топчет полученный текст, поручает его переделку первому попавшемуся голодному писаке, какому-то бедному родственнику, который пресмыкается перед ним и во всем ему поддакивает…
Философ. Племянник, наверное.
Племянник. Наконец дядя приходит на репетицию. Его либретто исковеркано до неузнаваемости. “Рамо, вы сошли с ума? Я не намерен терпеть подобное поведение. Это же фальсификация!” С той поры между ними было все кончено.
Философ. А вы восхищаетесь вашим дядей. Вы к нему привязаны. Пытаетесь ему подражать.
Племянник. Где там. Только иногда, и это быстро проходит.
Философ. Но ведь вы стремитесь к самой вершине.
Племянник. Меня бы вполне удовлетворило, если бы мне пришла в голову хоть одна из его острот, какой-нибудь анекдот, песенка. ( Напевает про себя — “I can get no satisfaction”).
Да, если бы ты сумел, говорю себе я, сочинить всего лишь несколько подобных строк — их бы распевал весь мир. И люди говорили бы: это же он написал ту песню…
Философ качает головой.
Я бы стал сказочно богат, женщины висли бы на мне, сотня борзописцев ежедневно пела бы мне осанну… Никому бы и в голову не пришло сказать: это племянник знаменитого Вольтера. Наоборот, мой дорогой! “Старый пройдоха, что сидит в своем замке, там, на юге, слышали о таком? Говорят, он его дядя”. — “Чей дядя?” — “И вы еще спрашиваете?” Все стали бы утверждать, что я великий человек, меня бы избрали в Академию, и каждый вечер я бы засыпал в убеждении, что весь мир вращается вокруг меня. И храпел бы, как важная персона.
Философ. Стало быть, вы думаете, что у людей значительных спокойный сон?
Племянник. Конечно! Я же зачастую не смыкаю глаз целую ночь.
Философ. С каких это пор?
Племянник. Я конченый человек.
Философ. Искренне вам сочувствую.
Племянник. И вам действительно интересно меня выслушать?
Философ. Рассказывайте же.
Племянник. Вы желаете узнать мою историю, хоть я и никчемная личность, которую вы в глубине души презираете? Почему, собственно, вы тратите на меня время?
Философ. На безрыбье…
Племянник. Я вас развлекаю.
Философ. Не стану отрицать. Итак?
Племянник. Итак. Доказывать вам, что я невежда, безумец, негодяй, нет особой нужды.
Философ. Великолепный панегирик.
Племянник. Не надо возражать! Я лучше знаю. Но тогда почему я был всеобщим любимцем, баловнем женщин, почему меня повсюду встречали с распростертыми объятиями?
Философ. В самом деле, почему?
Племянник. Именно потому, что я обладаю всеми теми прекрасными свойствами, которые только что перечислил.
Философ. Удивительно.
Племянник. А для меня — нет. Моя каминная полка была всегда завалена приглашениями. От дипломатов и финансистов, издателей и налоговых откупщиков, председателей судов и миллионеров — сколько душе угодно. Не говоря уж об их супругах. “Разве он не очарователен?” Я был на вершине своей карьеры.
Философ. На что же тогда вы жалуетесь?
Племянник. Я все потерял.
Философ. В самом деле?
Племянник. Потерял, потерял, потерял.
Философ. Жаль.
Племянник. Один только раз в жизни проявил неосмотрительность — и навсегда все потерял. Как только я мог! Стоит мне подумать об этом, и я готов себя убить.
Философ. А по-моему, вам стоит сказать лишь слово, и вы снова будете в милости. Возможно, им вас уже недостает.
Племянник. Наверняка. Без меня они подыхают со скуки.
Философ. Тогда вам нельзя терять времени. Кто знает, не возникнут ли в конце концов у ваших друзей более серьезные интересы.
Племянник. Исключено.
Философ. Не хочу быть назойливым, но если вы не поспешите, вам могут вскоре найти замену.
Племянник. В этом я сомневаюсь.
Философ. Что ж, тогда отправляйтесь к ним с покаянной миной, киньтесь в ноги хозяйке дома и скажите ей: “Мадам, простите меня! Впредь это не повторится, я больше никогда не произнесу ничего разумного”.
Племянник. Вы совершенно правы. Это лучший выход. Именно так и следует себя вести с подобными скотами. Но легче сказать, чем сделать.
Философ. Ну уж извините, для такого мастера, как вы, это мелочь.
Племянник. Как? Я, племянник Вольтера, этого светоча столетия, я, с легкостью сочиняющий стихи, которых, правда, никто не читает, но, как знать, может, потомки оценят их по справедливости, — я, Вольтер, должен этой салонной потаскухе целовать задницу? Нет, сударь мой, об этом не может быть и речи. Здесь (кладет руку себе на сердце), здесь, в глубинах моей души, поднимается голос, который говорит: “Нет, тебе не пристало так поступать. Это ниже твоего достоинства”. Вы смеетесь?
Философ. Извините. Ваше представление о достоинстве производит на меня немного странное впечатление.
Племянник. У каждого свое представление. Что же до моего достоинства, то мне на него плевать, но только в тех ситуациях, когда это меня устраивает. А принуждать себя я не позволю. Думаете, достаточно приказать мне: “Ползи!” — и я поползу? Никогда! Любой червяк встает на дыбы, если ему наступают на хвост.
Философ. Но, возвращаясь к заднице вашей любезной хозяйки дома, — неужели она настолько лишена прелести? А вы, мой дорогой, вы всегда столь разборчивы?
Племянник. Поймите меня правильно. Поцелуи в задницу следует различать. Я говорил о них только в переносном смысле. А с голой реальностью я при необходимости еще смирился бы. Хотя…
Философ. Хотя — что?
Племянник. В действительности она уже не молода и очень широкая.
Философ. Хорошо, оставим это.
Племянник. Ах, просто мне слишком везло. Я был избалован. А это порождает заносчивость. Везение не могло длиться вечно. И не забывайте — конкуренты не дремлют. Это же голодные волки! Освистанные актеры, писаки, которых никто не хочет издавать, cутенеры и шулера, аферисты и мелкие, гнусные аббаты. Слышали бы вы, как они говорят о вас! Низкие, злобные подонки. Настоящий зверинец! И с такой публикой мне приходилось изо дня в день мериться силами.
Философ. При этом вы, судя по всему, остались в проигрыше.
Племянник. Тяжелый упрек. И я вынужден его принять. Да, я грешил. Но вы себе даже не представляете, сколь тяжкой была моя работа.
Философ. Подобострастная мина, несколько льстивых комплиментов — этого, мне кажется, вполне достаточно.
Племянник. Как раз нет! Одной лести здесь мало. Это может утомить. Нет, вы должны перечить своим покровителям. Тут целая наука. Этих людей надо ошеломлять, раздражать до самого их нутра. Без надлежащей дозы наглости здесь не обойтись. Она — действенное средство против скуки. Но — быть начеку! Главное — точно отмерить дозу. Горе вам, если вы не дойдете до нужной границы, но еще хуже зайти слишком далеко! Это как танец на острие ножа. Приходится балансировать над пропастью. В этом и состоит все искусство.
Философ. Совсем как у вашего дяди.
Племянник. Но у него миллионы, а у меня за душой ни гроша. Вот и вся разница.
Философ. Понимаю. А теперь поведайте наконец, в чем вы допустили ошибку.
Племянник. То был роковой творческий просчет, его никогда уже не исправить.
Философ. Ну же! Выкладывайте.
Племянник. Вы ведь знакомы с мадам Бертэн.
Философ. Не имел удовольствия.
Племянник. Хозяйка самого гостеприимного дома в Париже. Ее муж — смотритель личной сокровищницы короля. К тому же ради жены он приобрел театр, чтобы она получила возможность иногда сыграть в нем роль. Могу лишь сказать — тех, кого не приглашают к Бертэнам, можно только пожалеть.
Философ. Вот как. И столь очаровательной даме вы наотрез отказываете в известном поцелуе?
Племянник. Вы себе не представляете, что это за капризная, избалованная, извращенная дрянь. Она требует, чтобы все ее боготворили. А я… Вы действительно хотите узнать?
Философ. Хочу.
Племянник. Вы настолько любопытны?
Философ. Да.
Племянник жестом подзывает его ближе к себе и говорит что-то на ухо.
Невозможно! И вы ей сказали это прямо в лицо?
Племянник огорченно кивает.
Племянник. Но и это еще не все. (Говорит на ухо Философу что-то еще).
Философ. Потрясающе! Вы, должно быть, в тот момент лишились разума. Что же было дальше?
Племянник. Меня, разумеется, вышвырнули вон. При этом я набил шишку на голове и вывихнул ногу. С тех пор меня больше никуда не приглашают. Настоящая трагедия. Я проявил полную и весьма плачевную профессиональную несостоятельность. И теперь мне конец. Вы опять смеетесь?
Философ. Не обижайтесь, но для меня просто непостижимо, что вы смотрите на свое занятие как на профессию. Ведь вы же не более чем… чем…
Племянник. Говорите, я не слишком чувствителен.
Философ. Ну хорошо. Вы — паразит.
Племянник. Разумеется. Но оглянитесь вокруг, мой дорогой господин философ. При дворе состоят на службе три смотрителя королевских нужников, семь мозольных операторов, семьдесят пять исповедников. Люди утверждают, что все они дармоеды, иначе говоря — паразиты. Однако если вы захотите устранить все излишества, что будет тогда с золотильщиками, белошвейками, кузнецами и носильщиками паланкинов? И с их женами и детьми? Сто сорок тысяч цирюльников умрут в Париже с голоду, я уж не говорю о проститутках — не знаю, сколько их, тридцать или сорок тысяч? — а кучера и конюхи и сто пятьдесят тысяч лакеев? При этом я, из прирожденной скромности, еще не посчитал себя.
Философ. Черт побери! Да ведь то, что вы сейчас произвели, — настоящая перепись населения. Ваша статистика — это превосходная статья для Encyclopedie.
Племянник. Сразу видно, что вы слишком много времени проводите в кабинете. Поверьте, на каждом вельможе висят тридцать созданий, подобных мне, перед которыми он раскрывает кошелек, и это справедливо.
Философ. Боюсь, что вы говорите серьезно.
Племянник. Еще как серьезно. Когда вор обкрадывает вора, дьявол только посмеивается.
Двустворчатые двери приоткрываются, появляется дряхлый старик. Две дамы в черном поддерживают его слева и справа. С их помощью, едва семеня, он пересекает сцену и выходит направо. Философ и Племянник смотрят им вслед.
Вы его знаете? Это Николя Бернар, королевский банкир. Во всей Франции нет ему равного. Он — величайший. Мой дядя по сравнению с ним бедный сиротка. Да, приступать к делу следует как можно раньше. А Бернар был вундеркиндом. Еще восьми лет от роду он уже знал, как забить ягненка, как его выпотрошить. Его отец владел бойней в Эперне, пока не поскользнулся, угодив ногой в лужу крови. И так нехорошо упал! Умер на месте. Такое везение! Сын продал бойню и отправился в Париж. Здесь он раздобыл сутану и стал выдавать себя за аббата. Вскоре у него на крючке оказалась герцогиня де Кастень, сказочно богатая вдова. Целыми днями он своим елейным голосом заверял ее в том, что ее ожидает царствие небесное, а по вечерам отводил ее единственного сына к Крупенскому. Вы ведь его знаете?
Философ. К кому?
Племянник. К Крупенскому, это на улице Святой Анны, там, где до самого рассвета сидят за игорными столами.
Философ. Кажется, что-то слышал.
Племянник. За углом от кафе “Де ла Режанс”. Мне, кстати, рассказывали, будто вы совсем недавно оставили там за одну ночь восемьсот ливров.
Философ. Триста.
Племянник. Пусть так. Ну а юный герцог находит вкус в игре, постоянно увеличивает ставки, подписывает один вексель за другим. Их-то в один прекрасный день и предъявляет великий мясник его матери, и ей приходится смириться с тем, что отныне владельцем ее состояния становится он. Она не смогла пережить такой удар. Но то было лишь начало.
Философ. Прекратите! Достаточно.
Племянник. Как? Неужели вам неинтересно? А лавина новых бумажных денег? А трюк с индийскими акциями? Великая была идея. И еще — “Олений парк”, мадам Помпадур! Ну, вы понимаете. Даже сводник может оказаться гениальным. Разумеется, все предоставлялось в кредит. С той поры король оказался в руках у банкира. Без его кредитов всем радостям пришел бы конец. Да, дорогой мой, все дело в кредите. А кредит нужно иметь. Это великое таинство, и Бернар его верховный жрец.
Философ. Если существует пекло, он будет первым, кого там поджарят.
Племянник. Ничего подобного! Не успел он сколотить состояние, от которого разило за версту, как тут же обратился к Богу. Вы ведь видели его монахинь.
Философ. Каких монахинь?
Племянник. Тех двух, что должны таскать его от исповедальни к столу, от стола к кровати и от кровати туда, куда каждый ходит в одиночестве. Когда он, старый потаскун, одряхлел и стал походить на мумию, то из фальшивого аббата превратился в самого подлинного святошу. Благодетеля человечества! Целый монастырь пожертвовал он этим бабам, и теперь они живут под его игом. Им приходится обслуживать его постоянно, с утра до вечера, они обязаны его мыть, причесывать, одевать. Но что самое забавное — став беспомощным, он уже не в состоянии противиться их нежным заботам. Так он превратился в раба собственных рабынь.
Философ. Поучительная история. И этому человеку вы завидуете?
Племянник. Нет. Я его изучаю. И это помогло мне узнать, откуда берется богатство наших дипломатов, шелковых фабрикантов и архиепископов. Спекулируют, наследуют состояния, проворачивают дела на чужие деньги. И в конечном счете всегда один разоряет другого. Все паразиты! Кого ни возьми. А что касается господ ученых — я не хочу быть бестактным…
Философ. Я догадываюсь, к чему вы клоните. Нашего брата вы тоже не намерены щадить.
Племянник. Возможно.
Философ. Но вы тем самым подгоняете все и вся под одну мерку: вора и судью, сутенера и философа, шлюху и гофмаршала.
Племянник. А почему нет? Если вы готовы признать, что гость тянет соки из хозяина дома — и наоборот, богатый из бедного — и наоборот, тогда почему взаимосвязь между умником и глупцом должна быть иной? Мы занимаемся метафизикой или играем в марьяж, мы открываем отдаленнейшие острова южных морей и выстраиваем хитроумнейшие аферы с акциями — и какова при этом наша цель? Только одна — добыть себе пропитание.
Во время этого монолога возвращается старый господин, опираясь на двух монахинь. Он останавливается. Философ и Племянник, привстав, кланяются ему. Затем все трио возвращается в зал.
Чтобы было что жевать и переваривать. Капитал в тридцать три миллиона золотом сколотил он грабя, мародерствуя и доводя до банкротства других. И что это ему дало? Ведь главное в жизни — это легкое, регулярное, приятное отправление естественных надобностей. Блажен тот, кто каждый вечер может спокойно усесться на свой стульчак. Вот где истинное равенство. Там великий Бернар оставляет практически столько же, сколько и я, но при этом, готов спорить, ему приходится затрачивать больше усилий, чем вашему покорному слуге.
Философ. Порой я спрашиваю себя, кто из нас философ — вы или я?
Племянник. Я не осмелюсь ответить вам. Но в одном я твердо убежден: знатные люди нуждаются в таких, как я. Мы им помогаем искупать грехи. Куртизанка мстит финансисту за принца, мошенник, камеристка, повар мстят куртизанке за финансиста. Мне же судьба предопределила вершить высшее правосудие над этим тюфяком Бертэном и этой бестией — его женой. В этом мире все получают по заслугам.
Философ. А вам не кажется, что вы довольно неблагодарны по отношению к вашим покровителям?
Племянник. Разве я виноват, что они спутались с таким типом, как я? Нет, нет. Им было известно, чего я стою, а я все знал о них. Мы заключили молчаливый договор, которым устанавливалось, что они будут моими благодетелями, а я за их добро рано или поздно отплачу злом.
Философ. Я нахожу, что он несколько односторонен, этот ваш договор.
Племянник. Дело не во мне. Возможно, в один прекрасный день я получу большое наследство, и тогда тем, кто транжирит миллионы, стану я. И тут уж я не собираюсь мелочиться. Готов вернуть все, что мне досталось, до последнего гроша — за игорным и обеденным столом, у женщин…
Философ. Боюсь только, что до этого дело никогда не дойдет.
Племянник. Кто знает.
Философ. Ну хорошо, допустим, что наступит день, когда вам достанется большое состояние. Что вы собираетесь с ним делать?
Племянник. То же, что делают все нищие, на которых свалилось богатство. Я бы хотел стать самым беспардонным парвеню, которого видел мир. Тогда моими паразитами станут другие, и я уж им за все отплачу. Мне нравится повелевать людьми, и я буду помыкать этими негодяями. Я люблю лесть, и меня станут превозносить. Всех писак, всех сплетниц я возьму на содержание и обходиться с ними буду так же, как прежде обходились со мной. Ну-ка, паршивцы, я требую развлечений! И они будут меня развлекать, иначе я их прогоню за дверь. Они доставят мне любых девиц, каких я только пожелаю, и мы будем вместе с ними напиваться до чертиков. А за бокалом шампанского мы перемоем косточки всем добрым людям, которые возомнили себя образцом добродетели. Это так сладостно. Первым на очереди окажется мой дядюшка. Мы докажем, что Вольтер — это самодовольный пачкун, что Монтескье сам не понимает, о чем говорит, что Дидро лишь толчет воду в ступе. А мелких моралистов вроде вас мы просто обойдем, пожав плечами, потому что прекрасно знаем вам цену. Вы презираете нас из чистой зависти, ваша скромность призвана скрывать ваше высокомерие, а живете вы неприхотливо только потому, что вам не остается ничего другого.
Философ. А вы и вправду умеете делать комплименты.
Племянник. Я говорю вам лишь то, что богатые и влиятельные люди всех сословий думают о философии. На людей, подобных вам, смотрят просто как на странных чудаков — как мне кажется, с полным основанием. Вы хотите доказать всему миру справедливость ваших фантазий, которые вы называете добродетелями. Но представьте себе, что вам вдруг удалось обратить все человечество в приверженцев вашей философии. Получилось бы чертовски грустное зрелище! Нет, лучше уж я буду следовать заветам Соломона: пить лучшие вина, поглощать изысканнейшие яства, спать с красивейшими женщинами, покоиться в мягкой постели, а все остальное — суета сует.
Философ. Я вас правильно понял? По-вашему, выступать за права, принадлежащие любому человеку от рождения, — пустая трата сил?
Племянник. Суета! На этой земле, от одного полюса до другого, я вижу только тиранов и рабов.
Философ. И вы не пошевелили бы пальцем ради вашего лучшего друга?
Племянник. Суета! Разве у нас есть друзья? Но даже имей я друга, неужели я должен добиваться, чтобы он начал меня избегать? Благодарность — тяжкое бремя. И потому любой человек сторонится того, кто помог ему в беде.
Философ. А как бы вы поступали с вашими родителями, женой, с вашими детьми?
Племянник. Суета! Вы хотите, чтобы каждый из нас брал на себя семейные обязанности. Но к чему это приводит? К ревности, к разводам и тяжбам из-за наследства, к сплошным огорчениям. Вам это известно так же хорошо, как мне.
Философ. Нет.
Племянник. Значит, вы искренне считаете, что следует быть хорошим человеком?
Философ. Почему нет? Бывают роли и похуже.
Племянник. А мне какая с того выгода?
Философ. Как только я делаю что-то правильное — такое случается, — я сразу же чувствую себя лучше.
Племянник. Ощущаете свою исключительность.
Философ. Глупости. Я не говорил, что становлюсь лучше, но — чувствую себя лучше. Между прочим, совершенно безразлично, кто творит добро. Важно, что оно существует и что оно гораздо долговечнее, чем вам кажется. А вот у вашей подлости короткие ноги. Разумеется, когда вам удается кого-нибудь облапошить, у вас тут же загорается взгляд. Мне это знакомо. Вас распирает от злорадства. Вы торжествуете. Однако наутро вы смотритесь в зеркало, и вас охватывает неприятное чувство. И тогда вам остается лишь одно — усиливать дозу, придумывать еще более худшую подлость, и так это продолжается, пока в конце концов вы не замечаете, что в дураках остаетесь вы сами.
Племянник. Вот как? Почему же тогда в мире полно порядочных людей, которые несчастны, и счастливых, не имеющих с порядочностью ничего общего? Взгляните на меня: один-единственный раз я дал себе волю, всего на пять минут приоткрыл слабый проблеск того, что вы называете добродетелью и нравственностью, и сразу же погубил себя. И вы пытаетесь меня убедить, что этот путь и ведет к блаженству? Нет, нет. Люди прославляют добродетель, но ненавидят ее. Вышвыривают ее на мороз. А в этом мире, сударь мой, ноги нужно держать в тепле.
Философ. Здесь, на этом диване, вы не замерзнете.
Племянник. Да, пока я еще здесь! Вы сами видели, как со мной обошлись лакеи. Почему порядочные люди так мелочны, так угрюмы, так неприятны? Я вам отвечу. Порядочные люди подвергают себя самоистязанию. Они грешат против собственной натуры. Отсюда их страдальческая мина, а человек страдающий причиняет страдания другим. Это не для меня. Я хочу быть жизнерадостным, непринужденным, веселым. Добродетель требует к себе уважения, а я его не испытываю. Она жаждет восхищения, а это обременительно. Люди, с которыми я общаюсь, все время скучают, стало быть, я должен их развлекать. Мне следует быть в добром настроении, остроумным, взбалмошным — любой ценой, даже если на душе кошки скребут. Словом, ваше представление о спокойном, добропорядочном счастье не для меня. Сейчас вы наверняка думаете, что я испытываю неприязнь к моралистам. Напротив! От них можно многому научиться. Я их основательно изучал.
Философ. Неужели? Кого же вы читали?
Племянник. Лабрюйера, Ларошфуко, но охотнее всего — божественного Мольера.
Философ. Что ж, превосходные книги.
Племянник. Но большинство людей не умеет их читать.
Философ. Зато уж вы-то знаете, что в них главное.
Племянник. Мне кажется, знаю. По ним я учусь, как нужно себя вести, чтобы другие не замечали твоих намерений. Когда я, например, смотрю “Скупого”, я говорю себе: будь сколь угодно скуп, но остерегайся и никому этого не показывай. Если же я изучаю “Тартюфа”, то затверживаю навсегда: лицемерь, если необходимо, но изъясняйся так, чтобы никто не счел тебя лицемером. Оставайся таким, какой ты есть, но веди себя так, чтобы тебя не разоблачили.
Философ. Бедный Мольер!
Племянник. Только не думайте, что я единственный читатель такого рода. Моя заслуга лишь в одном — благодаря своей проницательности и своему интеллекту я действую осознанно и последовательно, в то время как тупицы рассчитывают только на свой инстинкт. А на инстинкт, должен вам сказать, полагаться нельзя. В этом и состоит мое преимущество. Я даже способен отказаться от собственных правил, если это необходимо. Возьмите, к примеру, принцип, согласно которому никогда не следует выглядеть смешным.
Философ. Вполне понятный принцип.
Племянник. Еще бы. Но возникают порой ситуации, когда лучше его нарушить, когда оказывается выгоднее быть шутом или по меньшей мере играть роль шута. Трудно придумать лучшую роль. В прежние времена при каждом дворе был человек, которому доверяли эту должность. Но доводилось ли вам когда-нибудь слышать, чтобы кому-то присваивали титул придворного мудреца? Ни за что и никогда. Так я служил шутом при тупоголовом господине Бертэне, а сейчас я, наверное, ваш шут, или вы мой. В конечном счете и король может стать шутом своего шута.
Философ. Кто знает.
Племянник. Да, все это настолько зыбко и расплывчато, что просто голова кругом идет! Разве вы не читали вашего Монтеня? Черным по белому он доказал: в наших нравах и обычаях нет ничего абсолютного, истинного или ложного, есть лишь непрестанное стремление быть или прикидываться тем, чего требует наше благополучие: мудрецом или шутом, добрым или злым, прямодушным или коварным, достойным или смешным. Окажись случайно, что добродетель приносит нам счастье — я был бы первым, кто попытался бы встать на ее путь. Но при нынешнем положении вещей мне пришлось отдать предпочтение пороку. Говоря о пороке, я, разумеется, пользуюсь вашими понятиями просто из уважения. Если же, однако, мы попытаемся проникнуть в глубь проблемы, может оказаться, что порок в вашем понимании для меня обернется добродетелью, и наоборот.
Философ издает стон.
Ну, что скажете? Вы и сами не знаете, что обо всем этом думать, не так ли?
Философ. Я знаю только, что вы пытаетесь меня одурачить! Оставьте наконец ваши уловки!
Племянник. Мне лишь хотелось убедить вас, что я существо всеядное, неисправимый паразит, мерзкий, вероломный, подлый субъект. Вам, правда, все это давно известно. А может, я вас напугал?
Философ. Ах, оставьте! Но эта манера, в который вы очерняете себя, кажется мне подозрительной. В подобных признаниях сквозит своего рода лицемерие. Вы мне напоминаете моего старого друга Руссо, эту гнусную личность. Он тоже, унижая самого себя, стремится торжествовать над другими. Плевать я хотел на вашу фальшивую откровенность! Если же вы нуждаетесь в исповеднике, будьте добры поискать кого-нибудь другого. Я не гожусь на эту роль.
Племянник. Боже упаси! Приношу вам тысячу извинений. Вы правы. Я зашел слишком далеко. У меня всегда так: то захожу слишком далеко, то проявляю нерешительность. Да, мои возможности ограниченны. Обладай я вашим талантом, я бы столько из него извлек! А моих способностей не хватает даже, чтобы казаться негодяем крупного масштаба. Я стараюсь изо всех сил, но, увы, слишком добродушен. Плохи мои дела! На мелких мошенников всем наплевать, зато великие преступники вызывают всеобщее восхищение. Да что там! Их почитают, и чем они более бессовестны и жестоки, тем большие им оказывают почести.
Пауза.
Вы ведь знаете, о ком я?
Философ. О тех, кто сидит в зале?
Племянник усмехается, но не отвечает.
Да, их было бы полезно послушать. Нужно следить за каждым словом, ими произнесенным, а потом передать услышанное потомкам, которые с трудом поверят, что мы были такими варварами. А я вместо этого попусту трачу свое время на вас.
Он встает и направляется в зал, но Племянник берет его за рукав и удерживает.
Племянник. Не стоит. Оставайтесь здесь. Я покажу вам, что там происходит.
Философ снова садится. В следующем монологе Племянник выступает как имитатор голосов, он также копирует мимику того или иного участника конференции, поначалу несколько сдержанно, а к концу все более утрированно. “Уважаемые господа! Думаю, мы едины во мнении, что негр по своей природе склонен к воровству, распутству, лености и предательству. И потому весьма невразумительными представляются нам протесты некоторых писателей против строгого с ними обращения”. — “Справедливо! Но разве нельзя улучшить условия их перевозки? Судовладельцы Нанта предприняли за последние тридцать лет пятьсот сорок одну экспедицию, вывезли на своих судах из Африки сто сорок шесть тысяч семьсот девяносто девять голов, однако в Вест-Индию прибыло и было продано только сто двадцать семь тысяч сто тридцать три головы, таким образом, потери составили девятнадцать тысяч шестьсот шестьдесят шесть голов. Это огромные финансовые потери! Дальше так продолжаться не может.” — “В связи с этим я позволю себе напомнить о королевском указе тысяча шестьсот семидесятого года, который по сей день остается в силе. В нем говорится, я цитирую: “Его величество повелевает всемерно развивать торговлю черными рабами, ибо ничто не может в большей степени способствовать процветанию наших колоний”. (Племянник сам себе аплодирует.) И потому клеветнические утверждения, будто работорговля противоречит принципам человеколюбия, следует считать государственным преступлением, ибо она, напротив, вполне безобидна и абсолютно законна. Величайшим несчастьем для этих достойных сожаления африканцев стало бы упразднение работорговли. Ведь они находят в утрате свободы свое спасение, ибо мы приобщаем их к благодати истинной римско-католической апостольской церкви”. — “Прошу прощения! И все же, если рабство должно приносить ощутимый доход, следовало бы несколько облегчить их положение”. — “Что вы хотите этим сказать?” (Следующие пассажи Племянник исполняет с музыкальным сопровождением. Постепенно он переходит на мелодекламацию. К концу он начинает имитировать музыкальные инструменты, его интермедия становится все более неистовой и громкой.) “Я себе это представляю так: нужно разрешить негру танцевать и петь. Музыка поможет обуздать его прирожденную глупость и побудить его к работе”. — “Да, но как быть, если музыка пробудит его звериные инстинкты, даст волю его похоти? Если он, ударяя в барабан, забудется, если он поднимет нож, станет им размахивать, пошатнется в припадке ярости, покроется пеной, взбесится?” (В заключение он самозабвенно исполняет танцевальный номер. Затем в изнеможении опускается на скамью.) Наступает очередь Философа. Произнося следующую тираду, он возбужденно ходит взад и вперед. Говорит серьезно. О Племяннике он забыл. Обращается прямо к публике.
Философ. Ложь! Все ложь! Уже целое столетие наша Европа повсюду трезвонит о своих благородных принципах. Призывы к человеколюбию гремят со всех сцен и кафедр так назойливо, что хочется заткнуть уши. И только судьба рабов нам безразлична. Негров истязают, калечат, сжигают, убивают, и мы хладнокровно принимаем это к сведению. Если я высаживаюсь на чужом берегу, захватываю женщин, детей, землю туземцев, если я покушаюсь на их свободу, если вершу насилие над их верованиями, если превращаю их в рабов — кто же я тогда, как не дикий зверь? А как действуют европейцы? Не успеют их мореходы ступить на сушу, как сразу же вкапывают в землю кусок жести, на котором написано: эта местность принадлежит нам. А почему она должна им принадлежать? По какому праву? Едва успев пересечь экватор, наши земляки перестают быть англичанами, испанцами, голландцами, французами, они превращаются в диких зверей — да что там, они хуже, потому что ими движет не только жажда крови. Здесь жажда наживы, которую утолить невозможно. А губернаторы, которых мы посылаем в наши колонии, — ведь это настоящие деспоты, которых следовало бы перевешать без долгих разговоров! Взгляните на судовладельца, как он, склонившись с пером в руке над своим письменным столом, спокойно подсчитывает, сколько штук ситца отдаст он за чернокожего раба из Гвинеи, во что ему обойдутся цепи, в которые несчастного закуют, и как дешево придется ему уступить работорговцу негритянку, которую этот подлец хочет заполучить для своей постели. А священник! Посмотрите, как он из рук судовладельца принимает пожертвования за то, что благословляет это кровавое дело! Будь проклято мгновение, когда первый француз увидел берег Вест-Индии!
Во время этой речи Племянник начинает дремать, чего Философ не замечает. Но, начав говорить о судовладельце, Философ садится на скамью рядом с Племянником и хлопает Племянника по колену, отчего тот в испуге просыпается.
Вы меня поняли?
Племянник. Конечно, конечно. Вы человек совести, вы хотите как лучше, вы не желаете быть соучастником в торговле живым товаром. Но не кажется ли вам, что вы несколько эгоистичны? Что станет с нашими судовладельцами, нашими финансистами, со всеми их секретарями, капитанами, писарями и матросами? Кто будет оплачивать чиновников, когда перестанут поступать налоги и пошлины? Да, согласен, все они — никому не нужный балласт, скажете вы, паразиты, пусть проваливают ко всем чертям! Ладно, однако следовало бы вспомнить об их родителях, их вдовах и сиротах. А вы подумали обо всех остальных, у кого вы намерены отнять последний кусок хлеба? О плотниках на верфях, о кузнецах, о канатчиках и парусниках, о пушечных и оружейных мастерах? Если вы положите конец этому промыслу, кому будут нужны стеклянные бусы, ножи, зеркальца, шелковые платки, колокольчики и алкоголь, посредством которых мы несем счастье в Африку? Кроме того, откуда, если не из наших колоний, должен поступать хлопок для мануфактур Лилля и Лиона, индиго, которым окрашена ваша рубашка, кофе, который вы по утрам пьете в кафе “Прокоп”, сахар, прежде всего сахар, придающий сладость вашему десерту? Невозможно себе представить, чтобы вы обходились без всех этих приятных вещей. Да вы просто неблагодарный человек, дорогой философ.
Тем временем задняя дверь приоткрывается. В ней стоит один из лакеев и напряженно прислушивается к словам Племянника, стараясь казаться равнодушным. Через приоткрытую дверь из зала доносится обрывок выступления очередного оратора.
Оратор в зале. …ибо она, напротив, вполне безобидна и абсолютно законна. Величайшим несчастьем для этих достойных сожаления африканцев стало бы упразднение работорговли. Ведь они находят в утрате свободы свое спасение, ибо мы приобщаем их к благодати нашей церкви…
Племянник торжествует. Лакей тем временем на цыпочках подходит к Философу. Он что-то шепчет ему на ухо и показывает на открытую дверь. Философ отрицательно качает головой. Лакей отходит от него и возвращается в зал.
Философ. И не подумаю! Об этом не может быть и речи. Я не позволю командовать мной.
Племянник. Чего он хотел?
Философ. Они требуют, чтобы я выступил в дебатах.
Племянник. Но ведь для того вас и пригласили.
Философ. Это ловушка!
Племянник. Ловушка? Как это?
Философ. Им доподлинно известно, что я не смогу сдержаться. Они только и ждут, что я не стану скрывать своих суждений и сам суну голову в петлю, к тому же при свидетелях. Им нужно все это документально запротоколировать, черным по белому, и дело закончится…
Племянник. Чем же?
Философ. Венсеном или Бастилией.
Племянник. А вы стали осторожны.
Философ. Нескольких недель тюрьмы мне вполне хватило.
Племянник. Но ведь это случилось довольно давно. Тогда вы были никем. А сегодня императрица Екатерина платит вам внушительное жалованье и приглашает в Петербург. С шефом полиции вы на дружеской ноге. Словом, вы теперь европейская знаменитость. Не понимаю, чего вы опасаетесь. Хотя…
Философ. Хотя — что?
Племянник. Хотя вышеупомянутая книга могла бы послужить поводом. Черт побери! Должен признать… Шляпу долой!
Философ. Не знаю, о чем вы.
Незаметно для собеседников открывается дверь в зал. Появляется Старый банкир, поддерживаемый двумя монахинями. Он бредет через сцену, останавливается, выслушивает следующую реплику, качает головой и уходит направо.
Племянник. “Верховный суд настоящим постановляет: вышеупомянутую книгу руками палача разорвать и сжечь у подножия лестницы Дворца правосудия как безбожное, кощунственное, подстрекательское сочинение, преследующее целью возмутить народ против королевской власти и ниспровергнуть основные принципы общественного устройства”. Желаете слушать дальше?
Философ. Мне знаком этот текст. Но что он имеет общего со мной?
Племянник. “Относительно автора, Гийома Томаса Рейналя, чье имя указано на титульном листе вышеупомянутой книги, верховный суд постановляет…”
Философ. “…взять его под стражу и заключить в тюрьму Консьержери”. К счастью, он уже давно сидит в Готе или в Невшателе, где его уже не достать.
Племянник. Да, Рейналь! Но вы…
Философ. Что вы хотите этим сказать?
Племянник. Но послушайте! Самые сочные страницы вышеупомянутой книги никогда не выходили из-под пера бедного Рейналя, этого педанта. Создать нечто столь пламенное ему просто не под силу. Написать такое могли только вы.
Философ. Откуда вы можете знать?
Племянник. Такова моя профессия.
Философ. Профессия! Профессия! У вас, на мой взгляд, слишком много профессий. К чему вы клоните? Вы что, шпион? Доносчик? Намерены меня шантажировать? Предостерегаю вас. Все это плохо для вас кончится.
Племянник. Но к чему такое недовольство, такое раздражение?
Философ. Мне слишком хорошо известно, что все мы барахтаемся в невидимой сети. В сети тайной полиции. Мы окружены шпиками. Любой, даже самый честный человек может в этой стране в одно мгновение потерять все: свое состояние, ибо эти чиновники — банда разбойников; свою честь, ибо о праве и законе здесь говорить бессмысленно; свою свободу, ибо, по убеждению наших правителей, цена ей грош; и даже свою жизнь, ибо эти люди не останавливаются ни перед чем.
Племянник. Вам бы следовало придерживаться заветов Эпикура и Демокрита. Душевное равновесие, стоическая невозмутимость — вот главные качества, отличающие философа.
Философ. Оставьте меня в покое.
Племянник. Я лишь хотел сделать вам комплимент. Ваша речь о рабстве, которую вы только что произнесли, была прекрасна!
Философ. Да ведь вы спали!
Племянник. Я только прикрыл глаза, чтобы не упустить ни единого слова. Некоторые ваши формулировки показались мне знакомыми. Они мне напомнили вышеупомянутую книгу, “Политическую историю обеих Индий”.
Философ. Гийома Томаса Рейналя.
Племянник. Странно. Дело в том, что бедный Рейналь долгие годы был на содержании у военно-морского министерства, именно того самого учреждения, которое ответственно за колонии. И посему возникает законный вопрос: кому принадлежат кощунственные, подстрекательские места, столь прославившие это сочинение? Неужели тому, кто получал жалованье?
Философ. Мне вы ничего не сможете доказать.
Племянник. И еще кое-что, вызывающее мое удивление. То, что у вас есть возлюбленная, говорит, разумеется, в вашу пользу, но у этой дамы имеется племянник, — Париж сегодня буквально кишит племянниками, не правда ли? — которому вы устроили теплое местечко. Насколько мне известно, он назначен секретарем губернатора Гайаны. Да, связи — весьма полезная вещь. “А губернаторы, которых мы посылаем в наши колонии, — ведь это настоящие деспоты, которых следовало бы перевешать без долгих разговоров!” Ваши слова!
Философ. Все, я сыт вами по горло.
Племянник. И еще эти племянники повсюду, не так ли? Просто беда с ними.
Философ. Вы недооцениваете меня. Я могу вас раздавить!
Племянник. Вот как?
Философ. Я знаю о вас больше, чем вам хотелось бы.
Племянник. По принципу взаимности.
Философ. Я был терпелив с вами. Я выслушивал ваши стенания по поводу дядюшки. “Всему свету я известен только как племянник, племянник великого, славного Вольтера”. Ха! Но ведь вы даже не племянник, мой дорогой. Даже не племянник!
Племянник. Что вы хотите этим сказать?
Философ. Вы были молоды и голодны, и он отнесся к вам благосклонно. Тогда вы, должно быть, выглядели весьма аппетитно. (В следующей сцене Философ подражает Вольтеру.) Не понимаю, Мари-Луиза, что ты имеешь против юноши! Я нахожу его очаровательным. К тому же он может быть мне полезен. Ты слишком ленива и необразованна, чтобы приводить в порядок мои бумаги, милая племянница. Впрочем, он пробудет у нас всего несколько недель. Не собираешься же ты ревновать к нему — только потому, что я позволяю ему спать в моей приемной? (Снова в образе Философа, обращаясь к Племяннику.) А вы угнездились там как клещ. Вы его обобрали до нитки, и тогда… (Снова в образе Вольтера, обращаясь к племяннице.) Он крадет все, что только можно унести. Мои письма, мою бриллиантовую брошь. (Изображает голосом и пластикой племянницу.) Я могла сразу тебе сказать, что он просто крыса. Но ты же не хотел меня слушать.
Племянник. Да как вы посмели! Вы лжете!
Философ (как племянница). Да, пока он был твоей постельной собачкой, но теперь, когда стал жирным и лохматым…
Племянник. Не было этого!
Философ (теперь он подражает Племяннику). Вы мой благодетель! Я преклоняюсь перед вами! (Голосом Вольтера.) Поклонение мне привычно, но от вашего поклонения, да еще в подобной манере, прошу меня избавить. (Как племянник.) Простите меня! Молю вас! Это никогда не повторится. (Как Вольтер.) Прочь! Прочь! Не прикасайся ко мне! Это омерзительно! (Бросает ему деньги.) Вот, возьми! Забирай и вон отсюда! И больше не показывайся мне на глаза!
Племянник зажимает уши.
Племянник. Хватит! Прекратите!
Философ (как Вольтер). Мари-Луиза! Мари-Луиза! Слышала последнюю новость? Теперь он бегает по Парижу и повсюду выдает себя за моего племянника. За моего племянника! Дальше некуда! Но не беспокойся, дорогая племянница, я уже пригласил нотариуса. Он не получит ни гроша. Я лишаю его наследства!
Племянник. Что?! Откуда вам это известно?
Философ. Это уж моя забота.
Племянник. Нет. Он не может так со мной поступить.
Философ. Я вас предостерегал. Но вы думали: он же всего лишь философ, а в ваших глазах это означает — наивный простак.
Племянник. Да, да, да. Я готов это признать. Боже мой, сам не знаю, что со мной происходит. В последнее время я совершаю ошибку за ошибкой.
Пауза. Из-за сцены справа доносится шум спускаемой воды. Оба собеседника в изнеможении глубоко опускаются в кресла.
Философ. Ну да ладно. Порой мне надоедает играть роль философа. Ведь рассудок так хрупок. Следует проявлять осторожность, чтобы не сойти с ума, философствуя о философии. И еще вечные неприятности с издателями, этими отъявленными мошенниками. Что ни день — любопытные, просители, соглядатаи, которые не дают мне работать. Ведь я затворник. Да, я сижу из года в год, как арестант, разница лишь в том, что у моей камеры стены бумажные.
Не замеченный собеседниками, появляется старик с двумя сопровождающими его монахинями и семенит обратно в зал. Теперь на нем надет, поверх шелковых панталон до колен, пиджак в узкую полоску и галстук.
Повсюду рукописи, aide-memoires, счета, протоколы… И все это постепенно зарастает плесенью. И еще политика! Она нагоняет на меня тоску. До чего унылое занятие. И почему я? Почему я должен вечно подставлять голову?
Племянник. И со мной так же. Придя сюда, я был свеж и бодр. А теперь? Вы же видите, я больше ни на что не гожусь.
Философ. Это пройдет. А сейчас нам обоим нужно немного взбодриться. (Он сдергивает ткань, которой прикрыт предмет, стоящий на столике. Под тканью оказывается кофейник-эспрессо. Он наливает кофе себе и Племяннику.)
Племянник. Спасибо. Между прочим, вы сейчас были несправедливы ко мне. У меня и в мыслях не было делать вам пакости. Я просто хотел увидеть вашу реакцию. Прекрасный был момент, когда вас охватила паника. Из-за такой мелочи! Подумаешь, мелкое противоречие… Никогда прежде не были вы мне столь симпатичны.
Философ. А ведь вы тоже не на шутку перепугались, когда я вам сказал, будто ваш дядя, который вовсе не ваш дядя, лишил вас наследства. (Смеется.)
Племянник. Так это неправда? Вам хотелось только подурачить меня?
Философ. Я этого не сказал. Помучайтесь еще. Так вам и надо.
Звучит телефонный сигнал. Племянник достает из кармана мобильный телефон и отвечает.
Племянник. Мадам Бертэн! Какой сюрприз! Как я рад!.. Ну что вы, с чего вы взяли… Нисколько… Как, простите?.. Разумеется… Не премину… Когда только пожелаете… Прямо сейчас?.. Как вам угодно. Поспешу… Вы же знаете, я преклоняюсь перед вами… Мое почтение и наилучшие пожелания вашему уважаемому супругу. (Выключает телефон.) Тупая корова! Я должен идти.
Философ. К вашей покровительнице, задницу которой вы отказывались целовать.
Племянник. Иначе с ней опять случится истерика.
Пауза.
Да, чем больше я затрачиваю сил, тем быстрее вращается мое чертово колесо.
Философ. Если бы вы не мчались так стремительно за кусочком сала, и к тому же впустую…
Племянник. И если бы у вас постоянно не возникали новые идеи относительно совершенствования человечества… Plus ca change, plus c’est la meme chose.
Философ. В том-то и ужас, что вы и я — мы остаемся такими, какие есть.
Племянник. А почему бы и нет, господин философ? Так что будем, пока это возможно, черпать наслаждение в наших несчастьях.
Из зала доносятся заключительные аплодисменты. Та же музыка, что вначале. Двустворчатые двери распахиваются. Заседавшие сановники проходят через сцену слева направо, но теперь они одеты в современные костюмы и, насколько это возможно, походят на сегодняшних государственных деятелей, банкиров и советников; не беда, если кого-то из них можно узнать. Среди них появляется также чернокожий вождь, но теперь на нем пышная генеральская форма и сопровождают его не жандармы, а телохранители с автоматами. Монахини, которые выводят Банкира, превратились в медицинских сестер в белом одеянии.
Философ в нерешительности. Племянник поднимается. Оба они — единственные, на ком костюмы восемнадцатого века. Племянник тянет Философа за собой, и они присоединяются к процессии.
Занавес
.