Пушкин по-немецки
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 1998
Пушкин по-немецки
Alexander Puschkin/ Jewgeni Onegin. Roman in Versen/ Aus dem Russischen und mit Erlauterungen von Rolf-Dietrich Keil. Moskau, Sabaschnikow Verlag, 1997.
Рольф-Дитрих Кайль совершил великое дело, можно было бы даже сказать подвиг, если бы это слово не было так обесценено слишком частым употреблением. Он перевел на немецкий язык “Евгения Онегина” — онегинскими строфами, с рифмами, стилистически соответствующими пушкинским, легкими, звучными стихами. И при этом поразительно точно. Настолько точно, что, если пронумеровать строки, как это делают, например, с Библией, с античными поэтами или в академических изданиях классиков, любой стих перевода будет соответствовать стиху оригинала, в чем легко убедиться, благо издательство имени Сабашниковых опубликовало немецкий перевод en regard с подлинником.
“Перевод, — говорит в примечании Кайль, — охватывает только роман как таковой, то есть главы 1—8, включая посвящение и эпиграфы, а также пушкинскую ремарку “Конец”. Это, полагаю, отвечает и основному замыслу Пушкина, и особенно задаче всякого перевода — передать общее художественное впечатление от данного произведения”.
Вот эту-то задачу Кайль выполнил, по-моему, великолепно.
Мне хочется сказать несколько слов о переводчике, с которым я познакомился в 1989-м и еще раз виделся в 1993 году в Германии. Как славист, он был во время войны переводчиком высокого ранга в немецкой армии и провел несколько лет в русском плену в особенно тяжелых (именно из-за высокого ранга) условиях. На вопрос, не ожесточился ли он поэтому, не стал ли враждебно относиться к России, Кайль ответил: “Нет. Ведь еще до того, как я попал в плен, я прочитал Пушкина”. Мечта Кайля перевести сказки Пушкина не осуществилась и кажется ему неосуществимой вообще. Сказки Пушкина, по его мнению, непереводимы, потому что их дух неотрывен от русского языка. Хотя мне случалось читать прекрасные немецкие переводы такой русской прозы, которую я до того и представить себе не мог в иноязычном обличии, например из Зощенко и Платонова, думаю, в отношении пушкинских сказок Кайль прав. И правоту его доказывает то, что в его вызывающем у меня восхищение и благодарность переводе “Евгения Онегина” единственное, на мой взгляд, неадекватное, как любят теперь говорить, место — это песня “Девицы, красавицы”. Не хочу отягощать короткую рецензию разбором немецких строчек и прошу потому просто поверить, что никакой смысловой эквивалент не передает эмоциональных обертонов таких слов, как “душеньки, подруженьки”, “молодец”, “вишенье” и “песенка заветная”.
Эмоциональные обертоны непередаваемы в переводе, по-видимому, особенно тогда, когда имеешь дело с фольклором — сказкой, песней или со “сказом под фольклор”, то есть когда нельзя прибегнуть ни к замаскированному под перевод разъяснению — оно убило бы живую речь, ни к эквивалентам из сокровищницы языка переводчика — это перенесло бы читателя на другую национальную почву, погрешило бы против географии. Ведь вот такую, например, трудную с виду задачу, как “Все да, да нет, не скажет да-с иль нет-с” (гл. 2, V), Кайль решает путем описательного объясняющего перевода (“не говорит учтивостей, всё “да” и “нет”), а улыбку автора, проглядывающую в эпитафии Дмитрию Ларину, где куда как мирское обозначение чина (“бригадир”) смешано с богослужебной лексикой (“Господний раб”), Кайль играючи передает написанием слова “HЕrr” с двумя заглавными буквами по немецкой библейской транскрипции…
Нисколько не злоупотребляя переводом-комментарием, Кайль прилагает к своему переводу комментарий как таковой — в конце книги, после самих стихов. И правда, как иначе объяснишь немецкому читателю игру слов в эпиграфе ко второй главе “O rus! /Hor./ О Русь”? Да и как иначе узнает он, какими патриархальными ассоциациями заряжено слово “Русь”? В своем комментарии Кайль предстает не только основательным знатоком русского языка, но и пушкинистом, пристально вчитывающимся в текст и делающим на его основании выводы, которые выходят за рамки задачи только репродуктивной. Сам комментарий Кайля начинается не пояснением реалий, не переводческой сноской, а историко-литературным рассуждением по поводу эпиграфа ко всему “Онегину”. Напоминаю, что в переводе с французского он звучит так: “Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того еще той особенной гордостью, которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых, так и дурных поступках, — следствие чувства превосходства, быть может мнимого. (Из частного письма)”. Кайль комментирует: “По черновикам можно заключить, что Пушкин сам придумал этот эпиграф. Важнее то, что он сохранял его от первого отдельного издания (1825) до последнего. Это подвергает сомнению все толкования, которые пытаются найти существенную перемену в характере Онегина (или стилизовать его под потенциального декабриста)”.
Есть случай, когда из пушкинского примечания (к стиху “Ее сестра звалась Татьяна”: “Сладкозвучнейшие греческие имена, каковы, например, Агафон, Филат, Федора, Фекла и проч., употребляются у нас только между простолюдинами”) Кайль делает как переводчик практический вывод. В комментарии к соответствующей строке он дополняет пушкинское замечание своим наблюдением: “Эти имена святых производят такое же впечатление, как в немецком, например, Корбиниан, Теофил, Кресцентия, Эвлалия”, а когда имя Агафон появляется в “Онегине” ниже, в последней строке IX строфы пятой главы: “Смотрит он / И отвечает: Агафон”, Кайль руководствуется этим своим наблюдением и переводит с полной уверенностью, что в данном случае его отступление от “буквы” оправданно:
Er siecht sieian
Und antwortet: “Korbinian”.Кайль отмечает в своем комментарии, что в онегинскую пору английские романы читались в России во французских переводах, и вставляет имена Ловлас, Ричардсон, Грандисон в свой стих таким образом, чтобы они читались, как у Пушкина, с ударением на последнем слоге, что для немецкого слуха непривычно и сразу простейшим образом переносит нынешнего немецкого читателя в другую страну и в другую эпоху. Соблюдая, однако, меру, немецкое по происхождению “Фрейшиц” (“Вольный стрелок”, название оперы Вебера) Кайль дает с естественным для немца ударением на первом слоге.
Я не уверен, что сегодня и каждый русский читатель не задумавшись объяснит, как понимать “новый он принял венец” или что значит “пучок зари”. Кайль знает смысл подобных мест и если не проясняет их для читателя-немца самим переводом, потому что не хочет жертвовать легкостью стиха и построчным соответствием подлиннику, то в комментарии он все-таки дает нужное пояснение, лишний раз подтверждая свою историко-литературную компетентность и свою переводческую взыскательность. “Русское слово “венец”, — пишет он, — может означать и “венчик”, и “корона”. Я думаю о “Jungfernkranz” (“венец невесты”, “брачный венец”. — С. А.), но мне нужно было односложное слово”. Кайль перевел “Kranz”.
Рискну признаться, я не уверен, что стихи вообще переводимы, а тем более стихи гениальные. Полагаю, что “роман в стихах”, то есть произведение с фабулой, сюжетом, действующими лицами, психологическими портретами, картинами быта, более все-таки благоприятный, при всех лирических отступлениях, для переводчика жанр, чем чистая лирика. Но когда я перечитывал строки, предваряющие “Письмо Татьяны к Онегину”:
Но вот
Неполный, слабый перевод,
С живой картины список бледный,
Или разыгранный Фрейшиц
Перстами робких учениц, —я думал, что к работе Кайля можно приложить только антонимы всех этих эпитетов. Сильный, яркий, умелый и смелый перевод, с которым можно поздравить и Рольфа-Дитриха Кайля, и немецких читателей.
С. Апт