(Главы из романа. Перевод с английского и вступление О. Варшавер)
Норман Мейлер
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 5, 1998
Норман Мейлер
Евангелие от Сына Божия
Главы из романа
Перевод с английского О. ВАРШАВЕР
Посвящается Сьюзен, Дэниэл, Элизабет, Кейт, Майклу, Стивену, Мегги, Мэтью и Джону Баффало
***
В те дни я действительно пришел из Назарета, и Иоанн окрестил меня в реке Иордан. В Евангелии от Марка сказано, что когда я показался из воды, небеса разверзлись, явился “Святой Дух в обличии голубя” и раздался громкий глас: “Ты — мой возлюбленный Сын, в тебе моя отрада”. А потом Дух отвел меня в пустыню, и я провел там сорок дней, искушаемый Сатаной.
Не стану утверждать, что Евангелие от Марка — сплошное вранье, но все-таки многое он изрядно преувеличил. Еще меньше добрых слов заслуживают Матфей, Лука и Иоанн. Они вложили в мои уста речи, которых я никогда не говорил, и описали меня кротким в минуты, когда я бледнел от гнева. Понять их можно: они творили спустя много лет после моего ухода и лишь повторяли то, что слышали от стариков, уже очень дряхлых. Полагаться на такие байки — что отдыхать под кустом перекати-поля, который сорвет первым порывом ветра и унесет неведомо куда.
Поэтому я решил изложить свою историю сам. Тем, кто спросит, как мои слова попали на страницы книги, отвечу: считайте это еще одним маленьким чудом. (Ведь евангелие — не что иное, как рассказ о чудесах.) Однако сам я твердо намерен не грешить против истины. Марк, Матфей, Лука и Иоанн стремились увеличить число своих приверженцев. Та же задача стояла и перед авторами других евангелий. Одни писали исключительно для евреев, которые уверовали после моей смерти, другие — для неевреев, которые ненавидели евреев, но верили в меня. Поскольку каждый из писавших и вещавших жаждал укрепить позиции своей церкви, он неизбежно мешал правду с вымыслом. В конце концов одна из церквей взяла верх и оставила из множества евангелий четыре, осудив остальные за подмену “священной истины бесстыдной ложью”.
Окажись этих избранных Евангелий не четыре, а сорок, все равно было бы мало. Ибо истина умеет сначала явить себя, а потом вновь затеряться во мраке. Я же хочу рассказать историю непростую, местами неожиданную, но правдивую. Во всяком случае такую, какой она помнится мне.
***
Четырнадцать лет кряду я вместе с десятью другими юношами ходил в подмастерьях у плотника Иосифа. Любого новичка первым делом учили распускать бревна на доски. Всадив клин по центру, мы обухом топора загоняли его все глубже, покуда ствол не расщеплялся надвое. Мы проделывали это снова и снова. Лишь у самых хватких клин шел ровно, и можно было сразу приступать к долгой и кропотливой обработке получившихся грубых досок.
Найти общий язык с древесиной тоже было нелегко. Мы хорошо помнили, что яблоки с райского древа обладали знанием о добре и зле, и порой казалось, что добро и зло по-прежнему таятся в любой древесине. Тратишь многие дни на прекрасный чурбак, а он предает тебя из-за одного неверного движения. Или доска вдруг раскалывается сама по себе. Со временем я поверил, что даже необструганная доска отлично разбирается в добре и зле (и всегда норовит сотворить последнее). Но это неудивительно: проходя мимо доброго дерева, злой человек непременно смутит его листву.
И все же за работой мы обретали мудрость. Когда дело спорилось, на душе было хорошо и покойно. Меня радовал запах крепко сколоченного комода, и светлый дух витал между древесиной и моими ладонями. Уж не знаю, как это понятнее выразить. В моей семье об этом не говорили. Мы были ессеями, то есть самыми истовыми почитателями единого иудейского Бога. Ессеи глубоко презирали римлян — за то, что те молились многим божествам. Поэтому дома я и заикнуться не мог о духе, жившем в древесине. Духи — это язычество, а муж моей матери, плотник Иосиф, воспитал меня в вере в единого Бога, такой же крепкой, какую сам хранил в душе своей. Иосиф, когда не работал, носил белые одежды и часто стирал их, даже если вода в колодце стояла совсем низко. Соблюдение чистоты — один из главных ессейских догматов.
Немудрено, что женились ессеи редко, и муж ложился с женой, только когда Бог повелевал ему зачать ребенка. Остальные евреи считали ессеев сектой и предсказывали нам вымирание (и весьма скорое!), если не обратимся к общепринятым традициям.
Теперь вы понимаете: я вырос в страхе перед женщиной. Искать близости и даже просто подходить к ней запрещалось. Нам надлежало стать воинством Божиим, а близость с женщиной уносила силы, которые вели нас к этой великой цели. Таков был закон, и преступить его мы не имели права, пусть даже война во имя Божие продлится всю жизнь.
***
Когда мне исполнилось двадцать семь, ученичество закончилось. Я и сам стал мастером, хотя продолжал работать с Иосифом. В юности другие подмастерья завидовали мне, считая наставника моим отцом, но я мог бы поклясться, что Иосиф жил богоугодно и относился ко всем ученикам равно уважительно, как и к своей работе. Видя мое прилежание, Иосиф кивал и говорил: “Если Бог уготовил, из тебя выйдет хороший плотник”. Что он имел в виду? Произнося такие слова, он обыкновенно отворачивался и поджимал губы, точно боялся проболтаться.
На самом деле к старости память его ослабела, и он позабыл, что главный секрет — историю моего рождения — он рассказал давно, когда мне было двенадцать лет. Впрочем, я и сам помнил это весьма смутно, потому что узнал обо всем в дороге, на пути из Большого иерусалимского храма в Назарет, и был настолько потрясен услышанным, что по возвращении домой свалился в тяжелейшей горячке. И, казалось, позабыл рассказ Иосифа напрочь. Правда, я думаю, дело не в болезни. Просто мне не хотелось об этом думать. Лишь восемнадцать лет спустя, когда мне исполнилось тридцать и я оплакивал смерть Иосифа, я припомнил его давний рассказ.
В те годы моя семья, как и другие ессеи из Назарета, богачи и бедняки, за неделю до Песаха облачались в белые одежды и отправлялись в Иерусалим. Мы шли толпой, так что могли не бояться промышлявших на дорогах грабителей. Три дня с рассвета дотемна мы шли по холмам, долинам и пустошам, разделявшим Назарет и Иерусалим. Однако, когда мне минуло двенадцать, мы туда ходить перестали.
Дело в том, что в последнее наше паломничество, когда назаретские ессеи уже выходили из наружных ворот Иерусалима и направлялись домой, я выскользнул из толпы и побежал обратно к Большому храму. Поскольку обычно ребятишки из Назарета держались вместе, мать хватилась меня не сразу.
Не обнаружив меня ни среди друзей, ни среди родственников, ни среди соседей, Мария и Иосиф поспешили обратно в Храм. Там, в одном из внутренних двориков, они меня и нашли — в окружении священников и книжников. К изумлению моих родителей, я не только держался с учеными людьми вполне свободно, но и осмеливался вести беседу.
И речи мои — если верить Иосифу и Марии — были речами пророка. Настоящим чудом.
Позже, после смерти Иосифа, я понял, что должен стать проповедником, и спросил у матери, что же я говорил тогда, восемнадцать лет назад, возле Храма. Но она отвечала только, что слова мои были святы и она не может их повторить, как не может упоминать имя Господа всуе. Однако ее отказ подстегнул мою память. Я все вспомнил и порадовался собственной мудрости.
Что же я тогда говорил? Речи мои были не столько святы, сколько сложны для понимания. В те времена мудрецы в синагоге частенько вели затейливые споры о Слове. Всегда ли Слово было Словом Божиим?
Спустя много лет Иоанн начнет свое Евангелие так: “В начале было Слово. И было Слово — Бог”. Но это потом, через много лет после моего ухода. Когда же мне было двенадцать, вопрос был еще открыт. Сотворил ли Бог нашу плоть наподобие плоти других своих тварей или создал нас единым Словом?
Помню, я поведал этим взрослым и ученым людям, что Слово вначале жило в воде. Холодным зимним утром дыхание, которое выносит изо рта нашу речь, похоже на облако, а облака — сказал я тогда — чреваты дождем. Потому-то Слово и живет в воде нашего дыхания. Потому-то все мы и принадлежим Богу. Ибо все воды, как мы знаем, принадлежат Ему, пусть даже все они текут в море.
В тот час священники сказали моей матери:
— Никогда не слышали мы столь мудрых речей из столь юных уст.
Эта похвала, вероятно, и подвигнула Иосифа рассказать мне по дороге домой историю моего рождения. Я же вспоминаю сейчас, как все это всколыхнулось в моей памяти, когда мне шел тридцатый год. Я молился на похоронах Иосифа, а перед глазами стояло его лицо, страдальческое и отрешенное, в ту минуту, когда он признался, что он мне не отец. <…>
***
Иосиф любил повторять:
— Доски, соединенные лишь руками, но руками бережными и неравнодушными, всегда подогнаны ровнехонько, стык в стык, как супруги в богоугодном брачном союзе. А доски, сколоченные железными гвоздями, распадутся, едва эти гвозди проржавеют. Они распадутся, как брак, изъеденный ржавчиной измены.
Уж не знаю, по этой ли причине или по какой другой, но в первые семь лет ученичества никому из нас железных инструментов не доверяли, и работали мы только с бронзой. Иосиф часто рассказывал, как проверяли в древности мастерство плотника. А еще он описывал шкатулочки, которые изготовляли египтяне из таких неблагородных пород, как акация, смоковница и тамариск. Древесина у них волокнистая, узловатая, и каждую поверхность надо было покрыть краской и сусальным золотом. Эти творения египтян, хоть и выполнялись бронзовыми инструментами, превосходили наши по красоте и изяществу. У Иосифа хранилась одна такая шкатулка, и он не уставал дивиться ее округлым, похожим на голубиные хвосты углам.
Железными инструментами мы начали пользоваться с осторожностью, даже с опаской. Все ученики знали провидения пророка Даниила и помнили, что клыки четвертого зверя были как раз железными и крепость их навевала ужас.
Но я учился — вопреки страхам. И через некоторое время уже мог управляться с железными орудиями и знал подходы к самой разной заморской древесине: клену, березе, дубу, тису, ели, липе и кедру. Из дуба мы обычно делали дверные косяки, из гибкого, податливого клена — кровати, а душистый кедр оставляли для сундуков и комодов. Крепкая, как камень, дикая олива шла на рукояти для инструментов.
У меня завелись приятели среди ремесленников — золотых и серебряных дел мастера. Мы даже обсуждали, не поехать ли в Рим — поучиться у тамошних искусников. Впрочем, дальше разговоров дело не шло. Ведь мы неукоснительно соблюдали ежедневные обряды очищения, а Рим — как мы знали — кишел грешниками. Сам император с императрицей предавались такому разврату, что люди не упоминали об этом вслух — из боязни, что языки их покроются язвами.
Итак, я гордился своим ремеслом и уважал инструменты, помогавшие мне в работе. В ящике у меня лежали напильник и рубанок, молоток и сверло, бурав и тесло, локоть и пила, три стамески и полукруглое долото. Главным же инструментом было мое умение обращаться с деревом.
Когда мы делали еловый пол, мы непременно молились, чтобы он не загорелся. Потому что огонь всегда тянется к ели. А над изделиями из зимнего дуба мы читали другую молитву, так как его древесина подвержена гниению. Зато кипарис — порода благословенная и его никогда не точит древесный червь.
Иосиф научил нас также многим видам каменной кладки, показал, как делать фундаменты для больших зданий, и поведал о материале, называемом пуццолан. Это особые комья, которые извергают вулканы к югу от Рима. Из смешанного с известью пуццолана получается цемент. Все эти знания заставили меня задуматься о мудрости Господа. Как хорошо знает Он все, что сотворил! Поэтому комья, изрыгнутые далеким вулканом, и могут за тридевять земель обрести новую жизнь и скрепить камни, из которых сложен дом. Я часто размышлял о сотворенных Им разнообразных веществах, в которые мы вкладываем свой труд. <…>
***
Валуны на вершине стояли, точно надгробья, и меж них зияли провалы немереной глубины. Был полдень. Весь жар близкого солнца изливался прямо на меня.
Я сидел в тени большого камня и глядел на земли Израиля. К северу простиралась Галилея, к югу — Иудея. В воздухе висела золотистая дымка. Уж не отсвет ли золотых иерусалимских куполов? Однако я недолго всматривался в далекие холмы, пытаясь разглядеть священный город. Прожив весь предыдущий день без пищи, я терзался муками голода.
Но я знал, почему Господь послал меня на гору. Мало быть сыном Божьим и братом Иоанна Крестителя, надо еще пройти испытания. И первое из них — пост. Я сказал себе:
— Не стану есть до захода солнца.
И тут же услышал Господа. Я не видел Его, и Он ничем, кроме голоса, не выдал Своего присутствия. Но я отчетливо услышал:
— Ты не станешь есть, покуда Я не разрешу тебе.
И я оставался без пищи весь этот и последующие дни. К пятому дню голодные боли в животе сменились торжественной пустотой духа, я ослабел и усомнился, найду ли в себе силы спуститься с горы. Я воззвал:
— Долго ли, Господи?
И Он ответил:
— Долго. Еще долго.
Поскольку я пришел не спорить, а исполнять Его волю, пост стал даваться мне все легче и легче. Я избегал палящего солнца и полюбил вкус воды и мудрость, что постигается в тени больших камней (пока они совсем не остынут от ночного холода). А ночи на горе были холодные. На вершине не росло ни кустика, ни травинки. Да это и к лучшему. Иначе я бы не удержался и принялся глодать шипы и колючки.
На исходе второй недели мне привиделся царь Давид, и я понял, что он совершил великий грех. Не запомнив, чем именно он провинился, я запомнил зато, как он был наказан. А еще я запомнил, что после его смерти Господь явился его сыну, царю Соломону, и спросил:
— Что даровать тебе?
И Соломон ответил:
— Господи Боже, я отрок малый, не знаю ни моего выхода, ни входа, а раб Твой — среди народа Твоего, великого народа, которому несть числа. Даруй же рабу Твоему сердце разумное, чтобы различить, что добро и что зло.
Помню, речь эта так понравилась Богу, что Он молвил:
— За то, что ты не просил ни долгой жизни, ни богатства, ни смерти врагов твоих, но просил лишь разума, чтобы уметь судить, я даю тебе сердце мудрое и разумное.
А вдобавок Бог дал Соломону все, о чем он не просил: и богатство, и славу, — и не было в те дни царя более великого, чем царь Соломон.
Однако теперь голос Господа сказал мне:
— Соломон не выполнил моих заповедей. Он изрек три тысячи пословиц, спел общим счетом тысячу и пять песен, люди стекались отовсюду, чтобы внять мудрости Соломона, ибо в этом он превосходил всех земных царей. И остальные цари несли ему в дар серебро и слоновую кость, обезьян и павлинов, но… — произнес Господь в самое мое ухо, — царь Соломон полюбил многих чужестранных женщин: и дочь фараонову, и моавитянок, аммонитянок, идумеянок, сидонянок, хеттеянок, — хотя я повелел сынам Израиля: “Не входите к ним, чтобы они не склонили сердца вашего к своим богам”. У Соломона же было семьсот жен и триста наложниц. Нет, хоть он и дожил до глубокой старости, но с каждым годом радовал меня все меньше и меньше. Слишком много подарков получил он от меня, слишком много. Потому-то, — продолжил Господь, — тебе я вовсе не дам богатства. И ты никогда не коснешься женщины, иначе Бог покинет тебя.
Перечислив грехи царя Соломона, Он дал мне пищу для размышлений — преимущество, которого Соломон был в свое время лишен. К тому же я ослабел от долгого поста и совершенно не хотел женщины. Запрет Господа не показался мне лишением. Пост мой продолжался.
В эти недели мне часто являлись пророки: Илия, Елисей, Исаия, Даниил и Иезекииль. Все, что они говорили, я помню дословно, как если бы говорил это сам.
Однажды мне приснилось, будто я — пророк Илия и веду спор с прорицателями Ваала. Более сорока язычников взошли на мою гору, чтобы принести в жертву тельца, но сперва они разрушили алтарь Господа, возведенный на самой вершине. Потом, в знак преданности Ваалу, они исполосовали себя ножами. Из ран хлестала кровь, язычники истошно вопили, но Ваал не отзывался.
Видя, что Ваал в моем присутствии безмолвствует, я поставил стоймя двенадцать больших камней, чтобы обозначить двенадцать колен Израилевых, и воздвигнул алтарь заново. После чего вырыл вокруг камней ров, положил на алтарь дрова и, заколов тельца, кинул мясо на дрова. И принялся лить воду на принесенную жертву: лил, покуда ров не наполнился водой.
И тут взметнулось пламя Божье, охватило тельца, мокрые дрова, камни и мгновенно слизнуло из рва всю воду. Я же обезглавил всех до единого прорицателей Ваала и лишь тогда проснулся.
Проснувшись же, осознал, что я вовсе не Илия, а видел сон согласно его пророчествам. И сон этот говорит о том, что мой пост должен длиться сорок дней и сорок ночей. Иначе — если я не изменюсь сам и не изменится народ Израиля — всем нам грозит Божья кара.
Я понял, что в молодости размышлял о древесине под резцом куда больше, чем о своем народе. И не прислушивался к Иосифу, который часто повторял: “Все мы повинны в грехе Израиля, ибо не прилагаем усилий, дабы его избыть”.
Я еще не ведал, что стану печься о грешниках больше, чем о праведниках. Я довольствовался тем, что вспоминал слова пророка Исаии: “Хотя народ твой — что песок морской, но оставшиеся вернутся”. И теперь, на шестой неделе своего поста, вдохновленный пророком Исаией, я надеялся, что с помощью этих “оставшихся” правоверных евреев мне удастся возродить все, утраченное моим народом. Я повторял речения Исаии вслух, вперив взгляд в самое солнечное око, пока глаза мои не начинало жечь огнем и я не принужден был возвращаться в тень. Я раздумывал, с какими проповедями обратиться к грешникам, и решил вновь прибегнуть к словам Исаии: “Омойтесь, очиститесь; отрешитесь ото зла в деяниях своих; освободите угнетенных”.
И настал сороковой день. И настал вечер, и Господь обратился ко мне:
— Завтра можешь сойти с горы и принять пищу.
Тут меня снова одолел голод — жестокий и необоримый.
Я неотступно думал о пище, но Бог сказал:
— Сегодня останься на горе. И жди гостя.
***
Вскоре гость появился: прекрасный, как князь. Его шею украшала золотая цепь с подвеской, а на подвеске был изображен овен, свирепый, но самый прекрасный из всех виденных мною овнов. Волосы князя, длинные, как и мои, отливали шелковым блеском. На нем были бархатные одежды цвета багряного заката, а на голове корона — золотая, как солнце. Он взошел на крутую гору, но одежда не запылилась и на коже не проступил пот. Я признал его сразу — и не ошибся. Дьявол не замедлил представиться, и я подумал: он — самое совершенное из Господних созданий.
Он спросил:
— Ты знаешь, какой смертью умер пророк Исаия?
Я промолчал. И вынужден был выслушать такую тираду:
— Исаия был убит иудейским королем, язычником Манассией, предшественником Аммона. Манассия был плохим евреем. — Дьявол горестно покачал головой, точно сам был евреем хорошим (а я уверен, что не был!). Затем он назидательно поднял перст и заговорил снова: — Этот Манассия жаждал уничтожить религию своих отцов и повелел изгнать Исаию из родного дома, с тем чтобы он скитался вечно, а на него охотились, как на дикого зверя. Услышав об указе, Исаия бежал, а солдаты Манассии устремились в погоню. Оказавшись в пустыне, пророк стал искать дерево с большим дуплом, где мог бы стоя уместиться человек. И нашел — в толстом дубе с гнилой сердцевиной. Там он и притаился. Но посланцы Манассии обнаружили его убежище, принесли пилу и распилили ствол. Исаия скончался в страшных мучениях. Ты знал об этом?
— Нет, я не слышал о такой смерти.
Дьявол засмеялся. У меня же его рассказ унес больше сил, чем весь мой долгий, многонедельный пост.
Дьявол, однако, и не думал умолкать.
— Тебе не стоит много размышлять над кончиной Исаии. Ты ведь не пророк, а воистину Сын. На моей памяти — а я помню немало! — Бог ни разу не учинял ничего подобного. И теперь один твой вид наводит меня на самые занятные размышления. Ибо ты, похоже, не повинен ни в едином известном мне грехе.
Он взглянул на меня с явной приязнью. В матово-черных глазах его блеснули искры.
— Ты не голоден? — спросил он заботливо. — Может, хочешь выпить?
И вытащил из-под полы плаща незамеченный мною прежде кувшин с вином и хорошо прожаренную баранью ногу. Он подошел ко мне почти вплотную, так что ноздри мои втянули винный дух и аромат мяса. Из складок плаща пахнуло и самим дьяволом, его телом вперемешку с какими-то благовониями. Он источал алчность — запах сродни тому, что исходит из отверстия меж ягодиц. Поэтому я отказался от предложенной им пищи, хотя остальные запахи раздразнили мой аппетит, как духовитый дымок из печи, где томится мясо. Он же, видя мою решимость, снова улыбнулся и произнес:
— Ну, разумеется, тебе вовсе не нужна еда. Ты же Сын Божий и запросто можешь превратить все эти камни в хлеб. А хлеб — достойная еда для ессея. Но что я вижу? Твои одежды в пыли и грязи! И при этом ты — Сын Божий? Странно. Почему твой Отец избрал именно тебя? Кстати, когда будешь говорить с Ним в следующий раз, передай от меня привет. Тебе, верно, и невдомек, а ведь мы с твоим Отцом немало беседовали, немало спорили и теперь всегда рады получить весточку друг от друга. При встрече я никогда не упускаю случая сказать Ему, что мужчина и женщина действительно венец творения, лучшее из всего живого, что Он создал, но я разбираюсь в этом Его изделии куда лучше, чем Он сам. Кроме того, Он насоздавал множество мелких тварей, о которых знает куда меньше моего. Да и неудивительно. Я ведь был когда-то Его слугой, самым преданным и доверенным. Так что, прикинь, насколько хорошо Он мне знаком.
Я потрясенно подумал: с ним не страшно, с ним хорошо и покойно. А еще я вдруг понял, каково живется грешникам. Даже ощутил вкус вина, которое они пьют в жалкой таверне. Все лишения долгого поста позабылись, и конечности мои окрепли, точно на них пролился бальзам. Я понял, что способен говорить с дьяволом, что мы найдем общий язык. Пусть от запаха, источаемого им, становится не по себе, но он снисходителен к желаниям, которые я прежде не смел допустить до своего сердца.
В то же время, при всем доверии к гостю, я не мог согласиться, что Господь, Владыка мира, знает о своем творении меньше, чем дьявол.
— Это невозможно, — воскликнул я. — Он всемогущ. Пред Ним склоняются небеса и земля, звезды и солнце. Пред Ним, а не пред тобой.
Сатана фыркнул, точно конь. Похоже, узда не пришлась бы ему по нраву.
— Твой Отец, — молвил дьявол, — всего лишь бог, один среди многих. Не забывай, какому множеству божеств поклоняются римляне. По-твоему, их боги не достойны уважения? А твой Отец, кстати, даже не может справиться со своим народом, с евреями, хотя многие из них признают Его единственным и неповторимым. Ты бы лучше задумался: не слишком ли часто и надолго Он впадает в гнев? Пристало ли это великому Богу? Ведь Он, когда разъярится, забывает об элементарном чувстве меры. И изрыгает слишком много угроз. Не терпит, чтоб Ему прекословили. На самом же деле, скажу тебе по секрету, капля непокорности и вкус предательства придают жизни немалую привлекательность. Эти радости отнюдь не зло, а скорее обаятельные пороки.
— Это не так, — с усилием выговорил я. — Мой Отец — Господь, и Он властен над всеми и всем. — Я говорил, но слова мои были бесцветны и вялы.
— Он не властен над самим собой, — ответил дьявол.
***
Только представьте! Дьявол произнес это без малейшего страха!
— Твой отец, — продолжал он, — не вправе требовать от своего народа абсолютного повиновения. Он не понимает, что женщины — существа, отличные от мужчин, и живут по своим законам. На самом деле, твой отец не имеет ни малейшего представления о том, что есть женщина. Он ее презирает, а вслед за ним — и Его пророки, говорящие, как считается, с Его голоса. Да так оно, собственно, и есть. Ведь Он почти никогда их не наказывает! Возьмем, к примеру, Исаию. Ну, разве не дорог он сердцу Отца твоего, когда провозглашает: “За то, что дочери Сиона надменны, и ходят подняв шею и обольщая взорами, и выступают величавою поступью, и гремят цепочками на ногах, оголит Господь темя дочерей Сиона, и обнажит Господь срамоту их”. Срамоту их, — смачно повторил дьявол. И снова продолжал словами Исаии: — “Отнимет Господь красивые браслеты и ожерелья, цепочки на ногах, и серьги, и перстни, и кольца в носу, верхнюю одежду и нижнюю, и платки, и покрывала. И будет вместо благовония зловоние, и вместо подвязки будет веревка, вместо завитых волос плешь, и вместо красоты клеймо”.
— Отец говорит обо всем народе Сиона, — возразил я. — Так нас учили.
— А вот и неверно, — сказал дьявол. — Он притворяется, будто говорит обо всех. На самом деле Он унижает лишь женщин. Самые грозные проклятия Он приберегает исключительно для мужчин. И, обращаясь к народу, обращается только к мужчинам: “Гнев Господа на все народы, и ярость Его на все воинство их. Он предал их заклятию, отдал их на заклание. И от трупов их поднимется смрад, и горы размокнут от крови их”. Какой гнев! Какая мощь! Его собственные неудачи жгут Его сердце. Разве может Он допустить, что Он не всемогущ? Нет! У Него не хватает духу признать поражение. Он не в силах сказать: да, я проиграл, но мои воины сражались отважно и честно. Нет же, Он слишком мстителен. Поэтому Исаия твердит: “И зарастут колючими растениями дворцы, крапивою и репейником — твердыни, и будут они жилищем шакалов, пока сам дух Его не соберет их” .
— Но когда? — спросил вдруг дьявол. — Когда же прольется на нас Святой Дух? Твой Отец прислал тебя для исправления сердец человеческих, а Его собственное сердце купается в крови им убиенных. Его любовь ко всему, что Он создал, захлебывается в Его же проклятиях. Он заходится в приступах ярости, но и они не облегчают терзающей Его страсти. А как выдает Его речь! Ведь Он на самом деле алчет величия и наслаждений, которые якобы презирает! Может, ты веришь, что твой Отец не восхищается женщинами? Просто Он скрывает это даже от самого себя. Потому что ненавидит женщин за их чары. Боится, что его обольстят. Иезекииль хорошо знал, что на сердце у твоего Отца. В конце концов, он слышал эти слова от самого Господа: “Я поклялся тебе и вступил в союз с тобою, и ты стала Моею. Я омыл тебя водою и смыл с тебя кровь твою, и помазал тебя елеем. И опоясал тебя виссоном, и надел на тебя узорчатое платье, и покрыл тебя шелковым покрывалом. И нарядил тебя в наряды, и положил на руки твои браслеты, и на шею твою ожерелье, и дал тебе серьги к ушам твоим, и возложил на голову твою прекрасный венец. Так украшалась ты золотом и серебром, питалась ты хлебом из лучшей пшеничной муки, медом и елеем, и была чрезвычайно красива и достигла царственного величия. И пронеслась по народам слава о красоте твоей, которую возложил я на тебя”. Теперь послушай, как Он негодует. В этом негодовании Он, право же, жалок! “Но ты понадеялась на красоту твою, и, пользуясь славою твоею, стала блудить, и расточала блудодейство твое на всякого мимоходящего, и умножала блудодеяния твои. Блудила с сыновьями Египта — соседями твоими, людьми с большою плотью; и с сынами ассирийскими прелюбодействовала, ибо была необузданна. Посему, блудница, за то, что в блудодеяниях твоих раскрываема была нагота твоя, Я соберу всех любовников твоих, которыми ты услаждалась, соберу их отовсюду против тебя и предам тебя в руки их, и они разорят блудилища твои, и сорвут с тебя одежды твои, и возьмут наряды твои, и оставят тебя нагою и непокрытою, и побьют тебя камнями, и разрубят тебя мечами своими. Они сожгут дома твои огнем и совершат над тобою суд пред глазами многих жен. Так положу я конец блуду твоему”.
— Уж не думаешь ли ты, что все это и вправду произносится для порицания Иерусалима? — спросил дьявол. — Разве в словах твоего Отца не трепещет желание? Разве Он не хочет женщину?
— Это грязный навет! — Я хотел негодовать, возмущаться, а вместо этого лишь беспомощно повторил: — Ты возводишь гнусную напраслину.
Сатана возразил:
— Слова твоего Отца источают не меньше похоти, чем мои.
Я смятенно умолк. Я не смел отрицать, что кровь моя побежала к чреслам быстрее и член отвердел, когда дьявол повторял слова Отца.
И тут он произнес:
— Думаешь, мы по-прежнему сидим на вершине горы? Нет! Мы поднялись выше всех святых мест.
Он всецело завладел моим зрением. Внизу, под нами, раскинулся Иерусалим. И были мы уже не на горе, а на центральном куполе Большого иерусалимского храма.
У меня закружилась голова. И в этот миг дьявол произнес:
— Поскольку ты — Сын Божий, можешь прыгнуть. Ну же, вперед. Ангелы Отца твоего подхватят тебя и не дадут разбиться.
Меня и вправду потянуло прыгнуть. Но я вдруг почувствовал, что я — не Сын Божий. Пока не Сын!
Подо мною зияла пропасть. И я знал, что эта пропасть уготована многим и многим поколениям. Едва они окажутся наверху, их закрутит вихрь — тот бес-смутьян, что живет в нашем дыхании и таит в себе страх прыжка.
Дьявол снова пронзил меня темными очами. Искры в них сверкнули, точно звезды в ночи; они сулили мне неземное блаженство.
— Останешься с Отцом — будешь ишачить на Него всю жизнь, — сказал дьявол. — От тебя ничего не останется. Прыгай же. Это путь к спасению. Прыгай.
Я разобьюсь. Но вдруг мое небытие будет кратким? И я вскоре вернусь к живым? Дьявол вобрал, втянул меня в себя. Я заранее знал все, что он скажет, — по блеску темных глаз. Прыгни я сейчас, дьявол завладеет мной без остатка. Шагнуть по его приказу навстречу собственной смерти?
Тут он проговорил:
— Ты возродишься. Тайком. Отец не узнает. Я сумею его отвлечь.
Он принялся описывать мою грядущую благодатную жизнь.
— Все в моей власти! — вскричал он.
В своей алчности он был великолепен. Воистину, неприкрытая корысть способна создавать настоящие шедевры.
— Те, кто мне предан, — продолжал дьявол, — стоят на земле уверенно и крепко. Их экскременты — не жалкий козий помет вроде бисера, который выдавливает из костлявой задницы твой друг Иоанн. Ха! Он даже какать в Субботу не смеет! А в другие дни таскает за собой мотыгу, чтобы закапывать собственные испражнения.
А я в этот миг подумал: вдруг не разобьюсь? Вдруг меня вправду подхватят ангелы? Вдруг я полечу с ними — благодаря чудной силе, дарованной мне Господом?
Но как? Как узнать? Между мною и Отцом моим стоит Сатана. Вдруг в его власти отвести подставленное ангелом крыло?.. Я не прыгнул. Хотел, но не осмелился. И сказал себе: “Я стану Богу не отважным, а скромным и покорным сыном”. Так оно и было прежде. Разве не провел я большую часть жизни в тихих трудах? Разве не были движения рук моих бережны и осторожны, когда я постигал тайны древесных волокон?
И я вдруг понял, почему Бог выбрал мне в родители Марию и Иосифа. Я сказал:
— Изыди, Сатана. — Голос мой был поначалу слаб, но я повторил: — Изыди. — И голос зазвучал громче и тверже. Он набирал силу из гулкой пустоты. И я познал мудрость Божию. Ибо даже в пустоте поста обретается сила, которая смеет противостоять ненавидящему пустоту дьяволу. Разве есть существо более одинокое, чем дьявол? Я, наконец, осмелился взглянуть в глаза Сатане. И произнес:
— Ты мне не нужен. Мне нужен мой Отец.
Я отвергал его, а сердце щемила боль хоть и малой, но горькой утраты. Я терял что-то желанное, терял навсегда.
Сатана возопил, как пронзенный копьем зверь:
— Твой Отец готов разрушить собственное творение! Из-за какой-то ерунды!
Возопил и исчез. А меня окружили ангелы, торопясь омыть глаза мои. И я погрузился в сон. Никогда прежде не знал я такой безмерной усталости.
Наутро я снова проснулся на знакомой горе, где провел сорок дней поста. Теперь я был готов спуститься вниз. Путь в Назарет предстоял долгий, по безлюдной дороге. Однако в первые два дня никаких грабителей мне, к счастью, не встретилось. К счастью, потому что я был слишком измучен после часового разговора с Сатаной. Дыхание мое было смрадным, и я пока не чувствовал, что окончательно выбрался из дьявольских тенет.
Но, воодушевленный собственной стойкостью, я шел, повторяя слова Исаии:
— “Младенец родился нам; сын дан нам; владычество на раменах его; и нарекут имя ему: чудный, советник, Бог крепкий, отец вечности, князь мира”.
И пусть я, ничтожный, был недостоин этих слов, я полагал, что Бог выбрал меня в сыновья, поскольку я родился и рос не царем, а среди простых людей. Я мог различить в чужой душе и добро, и мелкие пороки. И сумей я приумножить данную мне силу (а я знал, что Он щедро наделит меня силой), возможно, тем самым приумножится и добродетель в человеческом мире. Так начал я верить в Отца своего. И решил служить Ему не покладая рук. Скоро Он придет спасти Иерусалим. Он — царь вселенной. Я буду служить Ему с радостью. Он успокоит скорбящих, накормит голодных. Даже отчаявшимся грешникам благодаря Ему будут отпущены грехи. Я возликовал. Неужели это мои собственные мысли? Похоже, схватка с дьяволом начисто лишила меня способности мыслить трезво, и я возомнил о себе слишком много. Впрочем, тогда, в то утро, я не слишком боялся Сатаны. Он завладел лишь малой частью моей души. Это была проверка на преданность Господу, и я ее выдержал, и теперь язык мой постепенно очищался от скверны. Тут мне явилось чудо, самое скромное и прекрасное чудо из всех чудес: посреди безводной пустыни я наткнулся на сливовое деревце с плодами. Они утолили мою жажду, влили в руки и ноги теплую, животворную силу. Я упал на колени, желая возблагодарить Создателя. Но, едва начав молиться, снова поднялся.
Сколько вопросов! Почему Господь оставил меня наедине с Сатаной? Не за тем ли, чтобы сбить с меня излишнее благочестие?.. Вскоре эта догадка подтвердится. Мне предстоял великий труд, из тех, что нельзя исполнить на коленях. <…>
***
Я уже совсем собрался в Иерусалим, но был вынужден задержаться в Галилее. Мои сподвижники никак не могли решить, когда же нам все-таки выступить в путь. Даже утром в день, когда мы наконец договорились идти, опять случилась задержка. Исчез Левий. Оказалось, он пьет вино с какими-то людьми, которые нас ничуть не почитали. Остальные апостолы рассвирепели.
— Пускай нас будет одиннадцать, а не двенадцать! — сказали они. — Обойдемся без него.
Я произнес:
— Если у человека есть сотня овец и одна из них потеряется, как думаете, пойдет он в горы ее искать? И если удастся вернуть заблудшую овцу, не будет ли он рад ей больше, чем остальным девяноста девяти.
Петр возразил:
— Господин мой, в детстве я жил с дядей, а был он пастухом. Поэтому я тоже пас овец. Так вот, у нас не было принято гоняться за заблудшими овцами. Мы старались уберечь хороших.
— Ты не прав, — молвил я. — Сын Человеческий пришел в мир, чтобы спасти заблудших.
И в этот миг я услышал, как Господь вздохнул. Он избрал детей Израиля своим народом уже тысячу лет назад. И сколько же овец забрело за это время неведомо куда! Я остался ждать Левия.
Он вернулся под вечер, полубезумный. Человек, который пропьянствовал день напролет, остро чувствует все зло, всю неправоту людскую — потому и пьет. Это его способ защититься. Может, Левий слишком хорошо знал, какие беды ждут нас в Иерусалиме?
В ту ночь я долго проповедовал, вероятно, чтобы умерить непокой собственной души. Я продолжал говорить, даже когда огонек внимания в глазах моих апостолов тускнел и гас. Что ж, они слушали меня не единожды. Но среди нас были новые лица. И я решил учить, прибегая к иносказаниям. Я давно понял, что люди, будучи созданиями Господа, во многом унаследовали Его гордыню. Им легче учиться без наставничьего кнута. Полезнее отгадывать загадки, чем выслушивать назидания. Так они быстрее проникаются Божьим духом.
И я поэтому предложил им такую притчу:
— Царство Небесное подобно человеку, посеявшему на поле своем доброе семя. Но когда он спал, пришел враг его и посеял между пшеницей плевелы. И вместе с пшеничными ростками взошли сорняки…
Тут меня прервал один из слушателей:
— Следует ли слугам хозяина прополоть поле?
— Нет, — ответил я. — Иначе они вырвут и пшеницу. Пускай добрые колосья и сорняки растут бок о бок до самой жатвы. Тогда, и только тогда, можно отделить плевелы, связать в снопы и сжечь. А пшеницу принести в дом.
Но тут у меня возник вопрос к самому себе. Хорошо ли Божьи ангелы умеют отличать добро от зла? В своих скитаниях я познал хитрость простых людей. А священники и того хитрее. Что, если перед райскими вратами стоит часовенка, вроде домика сборщика налогов? Если так, в рай может проникнуть множество нечестивцев.
Я убеждался снова и снова: людям не так уж важно, велики они ростом или малы, худы или толсты, красивы или уродливы. Их не волнует даже, есть ли у них сила в руках. Зато по жизни их ведет одна общая страсть — алчность.
Недаром Петр сказал мне: “Мы бросили все и пошли следом за тобою. Что мы получим взамен?” Поэтому я рассказал еще одну притчу — специально для Петра:
— Хозяин нанял работников по динарию за день и послал их на виноградник. Прошло два часа, и он нанял еще людей, потом через пять часов и даже через восемь. В конце дня он велел своему управителю позвать работников и расплатиться с ними. Каждый — не важно, работал он с первого часа до последнего или всего ничего — получил по динарию. Первые возроптали, поскольку считали, что должны получить больше. Но хозяин сказал: “Разве не вы согласились работать за один динарий? Берите то, что вам причитается, и уходите. Я всем дам поровну. Пусть последние будут первыми и первые последними”.
Я воодушевился от силы моего голоса. Я говорил с таким напором, что Господь шепнул мне на ухо:
— Довольно! В твоих речах таится семя недовольства. Когда меня нет рядом, тебя сопровождает дьявол.
Мне почудилось, будто Бог коснулся моего лба шипом терна; я уже не мог бы сказать наверняка, чей голос я только что слышал. Я понял, что быть Сыном Божиим вовсе не то же самое, что быть князем рая. Мой удел: ходить у Него в подмастерьях и учиться говорить просто и мудро, не ошарашивая людей потоками красноречия, а главное — и самое трудное — различать, когда моими устами говорит Бог, а когда нет.
Мы ждали и старались поддержать в себе твердость духа, но меня обуревали сомнения. Я так старался достучаться до сердец своих соплеменников, людей достойных, уважаемых в обществе, но многие из них отвергали меня.
Тогда-то и состоялся самый мой длинный разговор с Иудой. В очередной раз исполнившись сомнения, я спросил у него:
— Почему они не идут ко мне? Неужели не хотят обрести Царство Небесное?
Он с готовностью ответил:
— Потому что ты их не понимаешь. Твердишь о конце света, о переходе в иное царство. Но ростовщик или купец вовсе не хочет, чтобы его жизнь кончалась. Ему уютно на этом свете, он любит посмаковать свои маленькие победы и утраты. Он пребывает в ладу со всем, что его окружает, — не важно, чище вокруг или грязнее, чем было задумано Господом. Он живет игрой счастливого случая. Потому-то, когда не играет, и становится таким “праведником”. Он подозревает, что Бог вряд ли его одобрит, но тем не менее наслаждается жизнью именно как игрой, а не как серьезным делом. Всерьез он относится лишь к деньгам. Золото для таких людей — философский смысл бытия; они, конечно, могут размышлять о спасении души, но вряд ли чем-нибудь ради этого спасения поступятся. Они даже согласились бы со всеми твоими рассуждениями — не требуй ты от них слишком многого. Ты же велишь всецело предаться служению Господу. И наносишь им тем самым глубокую обиду. Ты стремишься к концу света, чтобы все мы познали рай небесный. А знакомый тебе купец стремится совсем к другому. Иметь всего понемножку и поклоняться Всевышнему — разумеется, на почтительном расстоянии.
— Ты говоришь так, словно согласен с ними.
— Зачастую мыслями я ближе к ним, чем к тебе.
— Тогда почему ты со мной?
— Потому что многое в твоих речах мне дороже той радости, которую я испытываю, когда гляжу на игры богачей. Я вырос среди них, мне ведомы движения их сердец, и я их презираю. Они всегда уверены в своей непогрешимости. Они богачи до мозга костей, даже когда, расщедрившись, подают милостыню, когда молятся Богу, когда кичатся преданностью своему народу. Я их презираю. Они не только терпят существование пропасти между богачами и бедняками, они эту пропасть углубляют.
— Значит, ты со мной?
— Да.
— Потому что я утверждаю, что Царство Небесное наступит, когда не будет ни богатых, ни бедных?
— Да.
— При этом ты говоришь так, будто не хочешь попасть в Небесное Царство.
— Да покарает меня Господь, но в Небесное Царство я не верю.
— И все же ты с мной. Почему?
— Ты готов к правде?
— Без правды я — ничто.
— А правда, дорогой Иешуа, в том, что я не верю, что ты когда-нибудь приведешь нас к спасению. Однако речи твои придают беднякам мужества, позволяют им почувствовать себя ровней с богачами. Этим я и счастлив.
— Только этим?
— Я ненавижу богатых. Они нас всех отравляют. Они тщеславны, недостойны, глухи к упованиям тех, кто от них зависит. Они лгут беднякам, вся их жизнь проходит во лжи.
Я не знал, что ответить. Но слова его меня ничуть не огорчили. Напротив, я почти ликовал. Этот человек будет служить моему делу, служить истово. И поможет тем самым привести нас всех к спасению. Я предвкушал, как мы вместе войдем в райские врата и недоверчивая улыбка Иуды сменится радостной. Тогда он и поймет, что слова мои шли прямиком от Отца.
Я любил Иуду. В эту минуту я любил его даже больше, чем Петра. Будь все мои ученики так же со мной откровенны, я стал бы стократ сильнее, я смог бы столько совершить…
Я сказал:
— Представь: я помогаю беднякам чуть меньше, на самую малость меньше, чем сейчас. Я паду в твоих глазах?
— Я отрекусь от тебя. Кто готов предать бедняков на малую толику, однажды предаст их с головой.
Я восхитился. Иуда не ведает о небесном счастье. Но он так же верен своим убеждениям, как я — моим. Он достоин даже большего восхищения, чем Петр, чья вера слепа и тверда как камень и потому может быть расколота другим камнем, побольше.
Я понял и другое: мы с Иудой можем крепко не поладить. Потому что в его сердце нет того, чем щедро наделил меня Отец, готовя к грядущим, самым непредвиденным испытаниям.
Скажу еще. Разговор с Иудой удивительным образом успокоил разор, царивший в моей душе. Все вдруг встало на свои места. И мы были готовы выступить в путь. Мне даже не верилось, что мы наконец отправляемся в Иерусалим. Но утро выдалось прекрасное. И, хотя мы страшились, страх не мешал нашей радости, не поглощал нас целиком, а таился в самой глубине сердца. Ноги же бодро шагали вперед.
И так отрадно нам было идти, что многие поверили: через день-два, когда покажутся купола Иерусалима, нам явится Царство Божье. И с нами будет Господь. <…>
***
Поскольку я хотел, чтобы наш вход в Иерусалим воодушевил моих сподвижников, я послал вперед двух учеников и велел им:
— Пойдите в ту деревню и попросите осленка, на которого никто доселе не садился. Как найдете, ведите сюда. Хозяевам объясните, что это животное нужно Богу.
Они ушли и вскоре вернулись с норовистым необъезженным молодым ослом. Я сел на него верхом и уцепился за гриву. Если я не смогу усмирить это строптивое существо, справлюсь ли с негодованием тех, кто ждет меня в Большом храме?
Мало-помалу осел перестал ошалело метаться. И хотя он шел неровным шагом, изредка становясь на дыбы, процессия бодро продвигалась вперед. Мне нравилось это животное, нравилось ехать на нем верхом. А еще мне нестерпимо хотелось есть.
Поэтому, завидев впереди фиговое деревце с пышной кроной, я устремился к нему рысью, надеясь насытиться. Но на ветвях не нашлось ни единого спелого плода.
Неужели нам ни в чем не будет удачи?! И я в сердцах обратился к дереву:
— Да не будет от тебя плода вовек!
Я проклял корни своего собрата, другого живого существа, и это проклятие легло мне на сердце тяжким грузом. “Я — Сын Божий, но в остальном я самый обыкновенный человек, — укорял я себя. — Людям свойственно разрушать, бессмысленно и бездумно”.
Так я понял, что Сатана не отступился, он кружит надо мной, как ястреб над полями, высматривая добычу, а потом камнем кидается вниз. В такой миг я и проклял дерево.
Шедшие впереди мужчины и женщины срывали пальмовые ветви и устилали ими мой путь. Они кричали: “Хвала! Благословен Тот, кто пришел во имя Господа! Хвала сыну Давидову! Хвала Господу в небесах!” А некоторые кричали: “Благословен царь, пришедший во имя Господа!” Иерусалимцы (большинство из них никогда не видели меня прежде) встретили нас доброжелательно; многие приветственно махали из окон. Молва о наших добрых деяниях достигла Иерусалима раньше нас.
Но я не забыл о фиговом деревце. Его ветви теперь бесплодны навсегда. Мне вдруг вспомнилось падение города Тира. Тысячу лет назад он процветал: его жители ели на столах из эбенового дерева и носили расшитые изумрудами пурпурные одежды; его закрома ломились от меда и целебных настоев; кедровые сундуки были до краев полны кораллами и агатами. Но море смыло все, все без остатка. А вдруг и Иерусалиму, славному ныне, как некогда Тир, суждено будет пасть?
Я разглядывал огромные белые здания с колоннами и не знал: то ли предо мной храмы, то ли дома римского прокуратора. Я уговаривал себя: “Доброе имя дороже богатства”, — но слова эти казались натужными, чересчур благочестивыми (потому что сердце мое екало при виде этих богатств). Тогда я напомнил себе: “Уста блудниц — глубокая пропасть. А великий город подобен блуднице”.
Но я не мог презирать Иерусалим. Дети Израиля жили теперь пышно, как во времена царя Соломона, чей паланкин был сделан из ливанского кедра — с серебряными балясинами, золотым днищем и пурпурным сиденьем-троном; львиные лапы у основания трона были украшены руками иерусалимских дочерей. Потрясал Иерусалим во времена царя Соломона; потрясал он и теперь.
Среди здешнего великолепия мои последователи выглядели убого. Я заметил, как какой-то высокородный римлянин остановился и долго смотрел вслед нашей процессии. Сотни людей шли, кто попарно, кто по трое, и лишь немногие были одеты хорошо. В основном они были в рубищах или вовсе в лохмотьях.
Я тоже всматривался в свою свиту. К нам поминутно примыкали все новые и новые иерусалимцы; предо мной мелькали лица самые разные, отображавшие все характеры, все типы человеческие. Многих из них едва ли можно было назвать верующими: одни просто любопытствовали, другие терзались сомнениями, третьи ерничали и насмехались. Эти последние пошли с нами, чтобы вдоволь потешиться над фарисеями и отомстить им за старые обиды.
Некоторые из присоединившихся к процессии были строги лицом. Но в глазах их светилась надежда: вдруг я дам им новую веру? Вдруг она ляжет на их плечи меньшим грузом, чем старая, затертая от бесконечных повторений одних и тех же молитв? Шли с нами и дети; они глазели по сторонам с открытыми ртами и радовались чуду щедрости Божьей, отражавшейся на лицах вокруг; казалось, детям до счастья — рукой подать. Были здесь и люди, чье чело омрачали безмерная неудовлетворенность и пресыщенность жизнью.
Но, в основном, толпу составляли бедняки. В их глазах я читал и великую нужду, и новую надежду, и глубокую печаль — слишком много их постигло разочарований. И я говорил со всеми, с добрыми и злыми, говорил так, словно они были едины, потому что знал: в такие минуты перемены в душах совершаются очень скоро. В дурном человеке добро и зло чередуются много быстрее, чем в хорошем; дурным людям ведомы их грехи и они, устав, зачастую готовы подчиниться голосу совести.
Толпа все росла, и в моего осла вселялись все новые и новые злые духи. К счастью, духи эти были юны и от них, в отличие от старой, видавшей виды нечисти, не шло зловоние. Тем не менее осел то и дело взбрыкивал, явно намереваясь сбросить меня на камни мостовой. Но я по-прежнему ехал верхом. Этот осел был точно создан для меня. Я ощутил себя властелином добра и зла.
Но — только на миг. Приблизившись к Храму, я затрепетал. И почувствовал себя скромным евреем-ремесленником, что пришел к вратам великого и священного сооружения. Храм всех Храмов был возведен на горе.
Я еще не вошел внутрь, но явственно вспомнил, как уступами следуют друг за другом внутренние дворы, как в каждом из них взору открываются все новые часовни и святилища прекрасных, благородных форм, и есть одно святилище, куда может входить только первосвященник, да и то лишь раз в году. Это Святая Святых. Я был не только Сыном Божиим, я был и сыном своей матери, и мое уважение к Храму росло с каждым вдохом, вытесняя желание изменить все, что есть внутри. Когда мужчины и женщины, шедшие впереди, поднялись на гребень холма и, завидев стены Храма, принялись возносить хвалы, мое сердце дрогнуло.
Въехал на гребень и я и, окинув взором величественный вид, в то же мгновение понял: всему этому великолепию грозит опасность. В скором будущем врач готов разрушит эти стены, кроме одной, до основания, не оставив камня на камне. И все это произойдет, если священники не поверят, что слово мое — от Бога.
Я сидел на осле и открыто, не таясь, плакал у подножия Большого Храма. Он был прекрасен, но — не вечен. И я вспомнил, что сказал пророк Амос: “И исчезнут дома из слоновой кости”. Тогда я слез с осла и продолжил путь пешком.
***
Я взошел по ступеням и очутился в Храме. За первыми воротами обнаружился просторный двор, где люди получали товары в обмен на деньги. Я искренне восхитился бородами служителей Маммоны: завитыми на теплом утюге, зачесанными волосок к волоску. Ростовщики расхаживали горделиво, точно павлины. Священники тоже походили на павлинов, напыщенных и тщеславных. Их столы наверняка ломятся от яств, в то время как нищие сидят в зловонной грязи на всех улицах Иерусалима.
Я завернулся в молчание, словно в священные одежды, которые никто не осмелится тронуть. И сел в одиночестве на каменную скамью — смотреть, как эти люди опускают деньги в ящик для подаяний. Богачи бросали помногу. Но вот подошла бедная женщина в протертой до дыр шали и бросила монетку. Мое сердце возликовало.
Я обратился к ученикам, которым случилось оказаться рядом:
— Эта бедная женщина поступилась большим, чем богачи. Они отдали крохи от своего изобилия. Она же — все пропитание, какое имела. Ее деньги — воистину дар Богу. А для богачей главное —переплюнуть друг друга.
Я стал раздумывать о деньгах, об их гнусной звериной ненасытности. Этот слюнявый, похотливый зверь сжирает все, что попадается на пути. Богатые захлебываются, давятся своим золотом, деревья в их садах гнутся под тяжестью плодов, но ни один плод им не в радость. В этих садах висит гнетущий аромат, и даже цветы не приносят хозяевам счастья. Потому что сосед всегда оказывается богаче и соседские сады — красивее. Богач всегда завидует соседу.
Здесь, во внешнем дворе Храма, в окружении ростовщиков, я обратился к людям — от себя, своим собственным голосом. Я сказал:
— Никто не может служить двум господам сразу. Ибо он привяжется к тому господину, который ему нужнее, а другого станет втайне презирать. Нельзя служить Богу и деньгам одновременно.
И тут, впервые после встречи на горе, со мной заговорил дьявол. Он произнес:
— Не успеешь оглянуться, богачи завладеют и тобой. Повесят твой образ на каждую стену. От подаяния, собранного во имя твое, будут ломиться сундуки в богатых церквах. Больше всего тебя станут почитать, когда ты будешь принадлежать и мне и Ему в равной мере. И это только справедливо. Поскольку мы с Ним ровня.
Он расхохотался. Видно, знал, что скажет дальше.
— Ты думаешь, алчность — грязный зверь? Но заметь, зверь этот испражняется золотыми слитками. Разве цвет золота не есть цвет солнца, от которого растет все живое?
Бог ответил в другое мое ухо:
— Все, что он говорит, имеет смысл, но до поры. Он обращается только к тем, на кого падет его взор, а взор его всегда устремлен к лучшим, к самым прекрасным, к тем, в кого я вселил самые большие надежды. А смиренных, но неизменно мне преданных он презирает.
Ни до, ни после мой Отец больше не говорил о Сатане. Но сказанное сейчас мало укрепило мою веру. Неужели Отец поминает смиренных добрым словом только потому, что никто, кроме них, не хранит верность Ему и мне? Какое смятенье возникает в душе от такой мысли! Я разъярился, разъярился как никогда прежде.
В глазах ростовщиков сверкала алчность, хищная, как острие копья. Неистовый гнев пророка Исаии выплеснулся из меня его же словами. Я вскричал:
— Эти столы залиты отвратительной блевотиной! Здесь нет чистого места!
И я принялся опрокидывать все столы подряд — прямо с лежавшими на них деньгами; я ликовал, когда монеты со звоном ударялись о камни, которыми был вымощен двор. Владельцы бросились за своим достоянием, как гадаринские свиньи с обрыва в море.
Потом я перевернул скамейки торговцев голубями и распахнул дверцы клеток. Под хлопанье голубиных крыльев пришедшие со мной собрались вокруг и восславили этот выпад против ростовщиков и менял.
Я произнес:
— Мой дом будет известен всем народам как дом для молитв. Вы же поклоняетесь лишь деньгам и превратили мой дом в воровской притон.
И это было истинной правдой. Жрецы Маммоны всегда воры. Даже если в жизни не украли ни кружки зерна. Их жадность лишает добродетели всех, кто следует их примеру.
Вскоре во всех притворах Большого храма священники заговорят о содеянном мною. И всё потому, что у них, как и у ростовщиков, были свои расчеты с Богом и свои — с Маммоной. Как же спешили они напоить водой лозы корыстолюбия, которыми поросла одна половина их двуликих душ!
***
Я ходил среди воцарившегося шума и беспорядка и говорил:
— Разрушьте этот храм. Я в три дня построю его заново.
Один из менял, грузный старик с ясным взором, осмелился сказать:
— Этот Храм строился сорок шесть лет. Неужели ты воздвигнешь его в три дня?
Я прикусил язык. Какая ошибка! Со мной пришли сотни людей, и большинство из них готовы крушить все, что им не принадлежит. Поэтому призыв “разрушьте” может привести в будущем ко многим и многим бедам. Как жестоки слова, что заточены в узилище сердца. Они не знают ни жалости, ни прощения. Они пленники.
Я пожалел о сказанном. Вокруг высились небывалой, совершенной красоты строения. Очутись я в этих стенах простым паломником, я бы проникся великим почтением к мастерам, создавшим такое чудо.
Так размышляя, я старался напомнить себе, что пришел сюда не разрушать, а учить.
И надеялся, что Бог по-прежнему со мной. Разве не Его гнев мешался только что с моим? И разве не Он теперь подсказывает мне, что надо быть кротким? Я сказал моим приверженцам:
— Уважайте наш Храм. Ростовщики и менялы — испражнения зла. Их можно просто отмыть, оттереть с этих священных камней. Пойдемте дальше, я стану учить.
Я привел их в тихий садик меж двух часовен, под тень кедра. Как я и предвидел, к нам вышла целая делегация иерусалимских священников, книжников и старейшин. Один из них промолвил:
— Мы тебя ждали. Но не понимаем, почему ты так ведешь себя. Кто дал тебе эту власть?
Я сказал:
— Спрошу и я вас. Дадите ответ — я тоже отвечу. Итак, крещение Иоанна было с небес или от людей?
Я знал, что они рассудят примерно так: если мы скажем “с небес”, Иисус скажет : “Почему же вы ему не поверили?” Если же мы скажем: “Иоанн был человеком”, народ уверует, что этот простой человек был пророком.
Поскольку священники дорожили преданностью правоверных иудеев, а иудеи эти весьма ревниво взирали на слишком тесную дружбу своих священнослужителей с римлянами, признать Иоанна пророком для них было бы опасно. Ведь я бы тут же спросил: “Почему вы не заступились за Иоанна перед римлянами? Почему не спасли его?”
И они, разумеется, ответили:
— Мы не знаем.
Тогда я сказал:
— Вот и я не отвечу вам, по какому праву я веду себя так, а не иначе.
Тут вперед вышел один книжник. Он держался свободно, видимо, происходил из знатной семьи. Глаза его были голубы, темно-русая борода мягко курчавилась. Он улыбнулся, словно испытывал ко мне с большую приязнь. Он даже почтительно назвал меня “наставником” — и это после учиненного мною разгрома. Он дал понять, что, хотя не одобряет моего поведения, по-прежнему уважает во мне наставника. Итак, он сказал:
— Наставник, мы знаем, что ты стремишься учить правде. Тогда ответь на очень важный для нас вопрос. Следует ли нам платить дань Кесарю? Или не платить?
Человек этот излучал такое тепло… Но таковы многие приспешники дьявола. Если я отвечу, что Цезарю не надо платить дань — подобного ответа он, вероятно, и ожидал, — фарисеи тут же сообщат прокуратору Иерусалима, что я призываю к восстанию против римлян.
Ум мой был остер, как стрела. Я сказал:
— Дайте-ка монету.
Принесли монету. Я спросил:
— Чье лицо изображено на монете?
— Кесаря, — ответил книжник.
— Так отдайте Кесарю кесарево. А Богу — Богово.
Я был доволен. Я не только ответил на вопрос, я еще и дал им понять, что деньги — бог римлян, а не евреев.
Я почувствовал к себе уважение. Они увидели, что я обладаю не только силой, чтобы опрокидывать столы менял, но и мудростью, чтобы избегать поспешных, необдуманных ответов.
Позже, поразмыслив, я пришел к выводу, что дал чересчур благоразумный ответ. Безусловно, многие церкви, управляемые порочными руками, выживут только потому, что привечают Кесаря. Но я-то пришел не строить церкви, а вести грешников к спасению. Тогда почему я дал такой ответ? Быть может, Господь счел, что осмотрительность — лучший способ достигнуть цели? Неужели Он позволит теперь церквам процветать на болотах гордыни и Маммоны? <…>
***
В ту ночь я не стал принимать пищи. Жители Иерусалима стояли по обочинам дороги и кричали мне “Царь!”, но не ведали, что я обрету свое царство — если обрету — только на небесах. Они же искали монарха, который возродит былое величие Израиля, величие, которое народ наш знал при царе Давиде.
Рассветная прохлада придала мне бодрости. Я был снова готов идти в Храм и сесть там под священное дерево. Я хотел учить.
Но на тропе под Масличной горой дорогу мне заступили фарисеи. С ними была женщина. Они сказали:
— Наставник, эта женщина обвиняется в блудодеянии. Ее застали прямо в постели. Закон гласит, что ее надо побить камнями. Как ты рассудишь?
Ищут всякую лазейку, чтобы уличить меня в потакании грешникам! Я не поднимал глаз ни на фарисеев, ни на женщину.
— Не прелюбодействуйте, — произнес я. — Кто смотрит на женщину с вожделением, прелюбодействует в сердце своем.
Я сказал это ради юношей, оказавшихся в толпе фарисеев. Глаза их сияли: не всякий день им доводилось открыто смотреть на блудницу. Я знал: их обуревают похотливые мысли, которые скоро найдут дело для праздных рук. Про себя же я подумал: если рука твоя тебя соблазняет — отсеки ее.
Стоявшая предо мной женщина была, по всей видимости, дьявольским отродьем, средоточием сатанинской грязи и срамоты: ведь искушение блудом — самое могучее оружие дьявола. Фарисеи пребывали в полной уверенности, что я найду способ простить ее и признаю тем самым, что потворствую блудницам. Но я молчал. Лишь склонился к земле. И принялся писать пальцем в пыли, точно вовсе не слышал их слов.
Они просчитали все самым изощренным образом. Ведь для ессея прелюбодеяние — прямая дорога в адское пламя. Они наверняка знают, что я изучал Священное Писание и помню, сколь страшна и опасна нечистая женщина. Собственно, они учились по тем же книгам. Вот, к примеру, царевну Иезавель из Второй книги Царств выбросили из окна высокой башни, и ее кровь брызнула на стену, и придворные растоптали ее копытами своих коней. И царь, увидев это, сказал: “Похороните эту проклятую женщину, все же она царская дочь”. Но от нее не нашли ничего, кроме черепа, ступней и кистей рук. Когда донесли об этом царю, он молвил: “Таково слово Господа: псы съедят тело Иезавели, и труп ее станет навозом на поле”.
Я не смел поднять глаза на женщину, которую привели фарисеи. И продолжал писать в дорожной пыли какие-то слова. Какие — сам не знал, и потому никому не позволял прочитать написанное.
Про себя же я повторял из Притчей Соломоновых: “Мед источают уста чужой жены, мягче елея речь ее; но последствия от нее горьки, как полынь, и остры, как меч обоюдоострый. Она распущенна и непостоянна. И ноги ее, те, что так спешили к разврату, ведут ее к смерти”.
Я не поднимал глаз. Петр сел возле меня на землю и развернул свиток. Он всегда носил этот свиток с собою, чтобы — хотя и был малограмотен — читать на досуге.
Оказалось, мы с ним думаем об одном и том же. Толстым, вдвое толще моего, пальцем он указал строки и прошептал на древнееврейском языке:
— “Кто знается с блудницами, расточает все, что имеет”.
Я кивком попросил его продолжить. И он снова зашептал:
— “Прелюбодейная женщина поела, обтерла рот свой и говорит: “Я ничего худого не сделала”.
Я все кивал, стараясь удержаться и не взглянуть украдкой на блудницу. И повторял про себя слова Иезекииля: “И пришли сыны Вавилона к Оголиве на любовное ложе, и осквернили блудодейством своим, и она осквернила себя ими и открыла наготу свою. Но умножала блудодеяния свои и пристрастилась к любовникам, у которых плоть как у жеребцов”.
В конце концов я не смог устоять и взглянул на блудницу.
Этого я и боялся — она была красива. Тонкие черты лица; длинные, струящиеся по плечам волосы; искусно подведенные глаза. И она была кроткой. Даже надменный и глупый рот не портил этой кротости.
Всю жизнь я боялся прелюбодеяния — и чем больше боялся, тем больше обуревала меня жажда плотских наслаждений. Как часто я мучился неукротимой, неутоленной яростью! Но сейчас я услышал тихий глас души. Быть может, ее ангел просит о сострадании? Мне представилась эта женщина во грехе. С мужчиной. Но все равно она — создание Божье. Она близка Богу — пусть мне не дано знать в чем. Возможно — возможно ли? — даже во грехе с незнакомыми, чужими для нее мужчинами. Если так, отличается ли она от Сына Человеческого? Он тоже должен дарить себя всем людям. Да, она может быть близка Богу даже в тот миг, когда тело ее находится в объятиях дьявола. Ее сердце может быть с Богом, когда телом владеет дьявол.
Фарисеи ожидали терпеливо, молча, точно набрали в рот воды. Но вот они снова подступились ко мне с вопросом:
— Нами правят Моисей и закон. Они велят побить такую женщину камнями. Что скажешь ты?
Я поднялся и обратился сразу ко всем: к своим ученикам, к фарисеям, к книжникам. Я произнес:
— Если рука твоя соблазняет тебя, отсеки ее.
В их глазах мелькнуло удивление. Я продолжил:
— Лучше войти в другую жизнь увечным, чем с двумя руками — в геенну.
Теперь в их глазах был страх.
— Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его. Лучше войти в Царство Божие с одним глазом, чем смотреть двумя глазами в неугасимый огонь. Не умирает в геенне червь, поедающий твою плоть.
Я был потрясен. Я очистился от влечения к этой женщине, очистился своими собственными словами! И тогда я добавил:
— Кто из вас без греха, пусть первым кинет в нее камень.
В толпе поднялось волнение. Такое внезапное и такое сильное, что я даже покачнулся и, поспешив снова склониться, принялся писать пальцем по земле. Словно для меня важнее, что скажет земле мой палец, чем то, что станется с этими людьми.
Вскоре волнение начало ощутимо спадать. И утихло. Их души корчились от собственных прегрешений.
Я увидел, как они уходят. По одному. Первым ушел самый древний старик (видно, слишком много грехов накопил за долгую жизнь). Последними уходили молодые, чьи души еще сохранили невинность. Я остался один. Ушел даже Петр. Передо мной стояла только женщина.
Сначала я не мог поднять головы. Потом все-таки заставил себя взглянуть на нее. Но не в глаза. В ушах моих, словно нашептанный Сатаной, зазвучал стих из Песни Песней: “Бедра твои круглятся как ожерелье, творение искусного художника; живот твой — круглая чаша…”
Меня преследовали злые силы. Я чувствовал в себе беса, который стремился вырваться наружу из черных, немереных глубин. Злые силы были могущественны. И я понял: красоты этой женщины надо остерегаться.
Я решил обратиться к ней словами пророка Иезекииля.
— Страшись греха своего, — произнес я, — ибо сказано: “Я подниму против тебя любовников твоих, и придут на тебя с оружием и колесницами, и поступят с тобою яростно: отрежут у тебя нос и уши, а остальное твое будет пожрано огнем. И снимут с тебя одежды твои, и возьмут наряды твои. Так положу конец распутству твоему и блуду твоему, принесенному из земли египетской, и о Египте ты уже не вспомнишь”.
И блудница, с глазами жемчужно-серыми, как последний вечерний свет, тихонько сказала:
— Я не хочу остаться без носа.
Я спросил:
— Женщина, где твои обвинители? Никто не осудил тебя?
Она ответила скромно:
— Здесь некому судить меня.
— Я тоже не осуждаю тебя, — промолвил я.—Иди!
Но я знал: этого мало. Блуд, скопившийся в женщине, не покинул еще закоулков ее души. Я спросил:
— Куда ты можешь пойти? Не предашься ли снова прелюбодеянию со многими мужчинами?
— Не осуждаешь меня, так не суди. Без плоти нет жизни.
Она оказалась горда. И сильна. Я увидел: она обручена с семью силами дьявольского гнева и их потомками — семью демонами. Значит, я должен попробовать их изгнать. Разумеется, они не поспешат наружу. Они и вправду покидали ее неохотно, по одному, и тут же вцеплялись когтями в немногие окружавшие нас добрые силы. Одни из них были хитры, другие похотливы, и почти все ужасны — все семь дьявольских сил и семь демонов.
Первой силой была Темнота, а ее демоном — Измена. Лишь выкликая их имена, я осознал, что выведал у Сатаны больше, чем он намерен был мне открыть. Я знал, что вторая сила — Страсть, а ее демон — Гордыня. Третья — Невежество, с демоном Ненасытностью, пожиравшим мясо свиньи. Четвертой силой была Любовь к смерти, а ее демон — не кто иной, как Стремление съесть себе подобного. Ибо мы ближе всего к смерти в тот миг, когда вкушаем людскую плоть. Пятая сила всегда хотела Власти над всем, а ее демон был Растлителем духов, поэтому с его появлением окружавшие нас добрые духи немало смутились. Шестая сила называлась Избыток ума, и ее демон крал души. Но самой страшной из всех была седьмая сила. Имя ей было Мудрость гнева, а ее демоном была Жажда рушить города. Все семь дьявольских сил и всех семерых демонов изгнал я из этой женщины. И лишь тогда сказал:
— Иди и впредь не греши.
И она ушла.
После я узнал, что имя женщины — Мария, а родом она из местечка Магдала под Тверией. Многие евреи в этом городе пали на войне против римлян. И кости падших лежали теперь под фундаментами зданий, которые возвели победители. То есть эта женщина, Мария Магдалина, блудодействовала на земле наших мучеников. Но я не сожалел о том, что спас ее. Все-таки одна половина ее была кроткой, и этой своей половиной она принадлежала Богу. Я не думал, что нам суждено свидеться вновь. Однако я ошибался.
***
Во второй свой день в Иерусалиме я шел по Иродиадиной улице и думал: как могли назвать улицу в честь жены Ирода Антипы? Ведь по ее повелению убили Иоанна Крестителя! И вот теперь ее проклятым именем названа широкая улица, ведущая к главным воротам Храма.
Ко мне приблизился слепец. Как сказал он сам: слепой от рождения. Даже в детстве он был лишен счастья видеть разноцветный мир. Один из моих учеников спросил:
— Наставник, какой грех совершили его родители? За что он родился слепым?
— Этот человек слеп, чтобы, как только он прозреет, на нем явились дела Божии. И я его исцелю.
Но я пожалел о поспешно данном обещании. Взглянув на слепца, я растерялся: по бокам его носа не было хотя бы незрячих глаз. Лишь две щели темнели под бровями.
— Я верую, — воззвал я к Отцу. — Помоги моему неверию.
Затем я плюнул на землю, растер слюну с землей и замазал слепцу глазные щели. И произнес:
— Иди. Омойся в купальне Силоамской.
Эта купальня находилась в двух шагах от нас.
Постукивая перед собой палкой, он кое-как нащупал дорогу. Вернулся он уже зрячим. Я услышал, как соседи спрашивали его:
— Разве не ты только что сидел и просил милостыню?
Другие кивали:
— Он это! Он самый.
Когда его спросили, как вышло, что он прозрел, он объяснил так:
— Человек по имени Иисус помазал мне глаза и велел омыться. И вот теперь я вижу.
Люди спросили:
— Где же этот Иисус?
— Не знаю, — ответил бывший слепец.
На улице какой-то фарисей тоже спросил его, как он прозрел. И бывший слепец повторил свою историю.
Фарисеи решили, что не мог он быть слеп от рождения. Призвали его родителей. Но перепуганные старики повторяли только одно:
— Мы знаем, что это наш сын и что он родился слепым. Но как случилось, что он теперь зрячий, и кто дал ему зрение, мы не знаем. Наш сын совершеннолетний. Спросите его. Он может сам за себя отвечать.
И фарисеи снова подступили к бывшему слепцу.
— Человек, помазавший грязью глаза твои, — грешник, — заявили они.
— Уж не знаю, грешник он или нет, — ответствовал тот. — Знаю одно: я был слеп, а теперь вижу.
— Как же он открыл глаза твои? — допытывались фарисеи.
— Я уже рассказал, но вы не услышали. Зачем же мне повторять? Или вы хотите стать его учениками?
— Мы — ученики Моисея, — возмутились фарисеи. — Но нам надо узнать, откуда взялся этот Иисус.
Прозревший становился храбрее с каждой минутой, которую прожил, видя мир вокруг себя. Я радовался, что мне довелось исцелить такого достойного человека.
— Удивительное дело, — сказал он фарисеям. — Вы не знаете, откуда он взялся. А ведь он открыл мне глаза. Если не Бог послал его, разве смог бы он это сделать?
Фарисеи набросились на него с бранью и кулаками:
— Ты, рожденный во грехе, как смеешь ты учить нас?
И прогнали его прочь.
Ученики привели его назад ко мне. Я сказал:
— Я здесь не только затем, чтобы слепые прозрели, но и затем, чтобы считающие себя зрячими поняли, что слепы.
Гнев мой был сейчас куда больше, чем накануне, когда я перевернул столы ростовщиков. Да, много больше. Гнев был сейчас не в руках, не в ногах, не в голосе моем. Он проник в тайники сердца.
Услышав такие мои речи, один из фарисеев насмешливо спросил:
— Это я-то слепой?
— Да, ты слеп в грехе своем, — ответил я.
Фарисей этот полагал себя важной птицей.
— В этом Иисусе сидит бес! Он спятил! — заявил он.
— Может ли бес открыть глаза человеку, который был слеп отроду? — возразили другие фарисеи.
Между ними разгорелся спор.
Чуть дальше на Иродиадиной улице мне встретился старый фарисей с добрым лицом. Лоб его бороздили морщины, рот кривился в мудрой усмешке. Он подошел ко мне и спросил, можем ли мы поговорить.
— Многие из нас, правоверных иудеев, одобряют твой вчерашний поступок, — сказал он. — Опрокинуть столы менял — дело богоугодное. Жаль, мало кто решается противостоять стяжателям. Но…
Он пытался объяснить мне что-то, чего — по его собственным словам — сам не понимал в юности. Я кивнул. Я хотел успокоиться прежде, чем войду в Храм.
Фарисей заговорил:
— Бог щедр и создал нас по Своему подобию. Но мы знаем, что носим образ Божий, не обладая Его могуществом.
Старик показался мне достойным человеком. Я произнес:
— Человек действительно создан по образу и подобию Божьему, но не творит чудес своею рукою.
— Верно, верно. Ну, а как же тот, кто творит чудеса? Он что, ближе к Богу? Или им владеет дьявол? Ведь злой дух может использовать свою силу и на добрые дела, Сатане мастерства не занимать. Он тоже может дать зрение слепцу. Он перехитрит тебя, благородный Иисус, и ты даже не будешь знать, кто творит твои чудеса. А еще он таким образом умножит заблуждения несчастных иудеев.
— Ты весьма красноречив, — перебил я старика. — Можно подумать, ты сам и есть искуситель.
Он вздохнул.
— Я знаю, у тебя благородное сердце. Это видно по глазам. Я лишь хочу тебя предостеречь. Уже поговаривают, будто ты — Сын Божий. — Он опустил глаза, стыдясь вымолвленного богохульства. И так, глядя в землю, продолжил: — Ходят даже слухи, будто ты утверждаешь это сам. Прошу, поберегись. И если встретишь первосвященника Каиафу, ничего подобного при нем не произноси. Услышь он эти слова из твоих уст — святотатство станет чрезмерным. Пока ему доносят другие, он предпочитает не слушать. Чтобы не пришлось выносить за святотатство смертный приговор. Постарайся остаться цел.
Я улыбнулся ему, но не знал, смогу ли последовать его совету.
***
Толпы внемлющих мне в Храме умножились на другой день многократно. Люди, собравшиеся во внутреннем дворе, громко и истово молились, вели себя крайне беспокойно, и я счел важным поговорить с ними об этом, поскольку не умеющий вести себя в Божьем доме не сумеет достойно вести себя и наедине с самим собой.
— Не уподобляйтесь лицемерам, которые любят распевать молитвы в синагогах. Они молятся напоказ. Вы же молитесь Отцу вашему втайне. И не твердите бездумно заученные слова — это мертвит душу. Потому не будьте многословны в своих молитвах, Отец ваш знает, в чем вы нуждаетесь.
Однако люди хотели слушать только о чудесах и о небесных знамениях, которые загодя возвестят им о конце света. И мне пришлось, когда они наконец притихли, рассказать о знамениях солнца, луны и звезд и о бурях, грядущих на земле и море.
— Сердца ваши ослабеют от страха и ужаса. Но если будете тверды, увидите на облаке Сына Человеческого во всей его великой силе и славе. Тогда распрямитесь, поднимите головы и знайте: близко избавление ваше. — Так говорил я, а про себя добавлял: “Господи, сделай, чтобы слова мои стали правдой”.
Мне казалось: я воззвал к Нему, но Он не услышал. Я по-прежнему был один. Но знал: я должен найти такие слова, чтобы достучаться до людских сердец. Каждое из моих слов может стать бесценным, как доски, из которых сколочена разбитая штормом лодка: каждое может спасти человека, помочь ему удержаться на плаву в бурных волнах.
Вдалеке я заметил священника, говорившего с начальником храмовой стражи. А священник саном пониже, что стоял рядом со мной, вдруг промолвил:
— В Писании сказано, что Мессия придет из Вифлеема. Но может ли что-то доброе прийти из Назарета?
Ему тут же возразили:
— Иисус родился в Вифлееме. А человек таков, как земля, в которой он родился.
— Нет, Иисус из Галилеи, — не отступался священник. — А из Галилеи никакой Мессия прийти не может. — Он закивал, уверенный в собственной мудрости: не ему ли знать, откуда Мессия прийти может, а откуда не может.
Только он ничего не знал о Боге.
Я слушал его и говорил себе: “Человек невеликого ума непременно заводит себе панцирь, чтобы защитить свои невеликие мыслишки”.
И тут во мне вскипел весь гнев, который обуял мое сердце накануне, когда фарисеи издевались над исцеленным мною слепцом.
— Ваши отцы повинны в крови пророков, — вскричал я, — а вы теперь возводите пророкам гробницы! Господь пошлет вам новых пророков, но вы прогоните и их! Вы их убьете! Это будет великое кровопролитие: с одного поколения взыщется столько крови, сколько пролили ее все пророки от сотворения мира!
Священник попятился. Я же наступал, продолжая говорить:
— От крови Авеля до крови Захарии, убитого меж алтарем и святилищем.
Священник, стоявший предо мной, был скуден умом и мал ростом, но вцепился в немногие свои знания клешнями скорпиона. Он принялся ругать меня за то, что врачую по Субботам.
Но мое терпение иссякло. Я промолвил:
— Нет в тебе любви к Богу.
Как жаждал я изобличить ханжеское благочестие всех этих евреев, хитроумных и скудоумных одновременно! Вот бы им набраться доброты у тех, других, которых я знал в Назарете, с которыми строил дома. Те евреи были мне ровней. Друзьями.
Я снова заговорил:
— Грядет час, когда все, кто лежит в могилах, услышат Его глас и восстанут. Все, кто творил добро, и все, кто творил зло. И я совершу суд над всеми вашими предками. — Я смолк, а затем повторил снова: — Над всеми вашими предками.
Эти последние слова вызвали в толпе такое волнение, какого в первый день не было и в помине. Священники и фарисеи корчились, точно на огне. Ведь они, хоть и погрязли в грехах, хоть и поклонялись Маммоне, все же надеялись, что найдут на небесах защиту от собственных прегрешений. Они надеялись на славу своих великих предков. Они верили в них больше, чем в Бога. Их глубочайшая вера заключалась в том, что праотцы, чьи достойные имена они теперь носили, переправят их через пропасть прямиком к Господу. Я же вздумал судить этих самых предков, их давние недобрые деяния. Вот потомки и позатыкали уши. Ограждали себя от происков дьявола. В глазах моих, точно стражники на часах, стояли слезы. Ведь самые могущественные, самые уважаемые люди из моего народа, а также первосвященники считали меня не иначе, как посланником Сатаны. И как, оказывается, глубоко ранило меня их неверие! Они стали мне отвратительны, да-да, отвратительны. Старейшины моего народа были отвратительны мне, точно гадаринские свиньи.
Они так бушевали, что дневной свет превратился в моих глазах в красное зарево. Словно их души уже горели в аду. Я не в силах был принимать их гнев с покорностью. И, не сдержавшись, сказал:
— Вы постигнете истину! И только истина сделает вас свободными.
Однако фарисеи были самоуверенны и надменны и в гордыне своей почитали себя чрезвычайно. Они сказали:
— Мы — семя Авраамово и никогда не были ничьими рабами. Как же ты говоришь “сделаетесь свободными”?
— Да, — ответил я, — вы потомки Авраама, но вы пытаетесь от меня избавиться. Я же пришел открыть вам истину такой, какой услышал ее от Бога.
Они сказали:
— У нас один отец, и имя Ему — Бог.
— Дьявол — ваш отец, — ответствовал я.
Они так распалились — впору плавить железо! Никогда прежде не видел я фарисеев в таком гневе.
— Теперь-то понятно, откуда ты взялся! — кричали они. — Уж не считаешь ли ты себя выше праотца нашего Авраама?
— Ваш праотец Авраам преисполнен счастья, потому что знает, кто я. Я есмь всегда — еще до Авраама.
Тут они схватились за камни. Я не мог бы теперь спокойно пройти мимо них, как в первый день. Тогда они тоже готовились бросить камни, но что-то их не пускало. И я прошел сквозь их строй. На этот раз будет иначе: сперва осмелеет один, потом другой. За первым камнем полетят многие. Я спрятался за спину одного из учеников, он — за другого, и мы потихоньку выбрались из Храма. Я знал: фарисеи в ярости, но вряд ли поспешат в погоню. <…>
***
Ученики устроили меня на ночлег в Вифании в доме прокаженного Симона, решив, что никому не придет в голову искать меня там. Но слух обо мне быстро разлетелся по округе. Мы сидели за столом, когда в дом вошла женщина. Она принесла в алебастровом сосуде благовонное нардовое миро и принялась втирать его мне в голову. Мазь эта была необычайно ценной, стоимостью до трехсот динариев. Бедняк зарабатывает такие деньги за многие месяцы, а то и за целый год.
Нард оказал на меня удивительное действие. Его аромат проник в уши, в нос, и я услышал вдруг Песнь Песней. Вначале донесся голос невесты: “Пока сидел царь за столом, нард мой издавал благовоние свое…”
Некоторые ученики возмутились. Один даже сказал:
— Почему учитель не продал это притирание и не отдал деньги бедным? Непростительная роскошь!
Я неодобрительно взглянул на подавшего голос. Это был Иуда. Он потемнел от гнева и отвел глаза.
Нардовое миро принесла женщина по имени Мария (ее звали, как мою мать, как Марию Магдалину, как Марию — сестру Лазаря). Да, еще одна Мария, и я не забуду ее имени, потому что остатками миро она смазала мне ноги, а потом обтерла их своими волосами. Ноги мои отдыхали в приятной истоме, точно женщина благословила пройденный нами долгий путь. Мне снова пришли на ум стихи из Песни Песней: “Встань, возлюбленная моя, выйди! Вот, зима уже прошла; дождь миновал; цветы показались на земле, и настало время пения птиц”. По всему дому разливался сладостный аромат мира.
Иуда снова спросил:
— Почему это притирание не продано?
Возроптали и остальные. Меня они не упрекали, но осуждали подарок, принесенный женщиной.
Я возразил:
— Зачем корить ее? На мне следы ее доброты.
Иуде же я сказал больше:
— Нищие всегда с тобой. Ты сделаешь им добро всякий раз, когда только сможешь. Я же с тобой не навсегда.
Сам я пребывал в сомнениях. Любовь, исходившая от рук женщины, дала мне миг счастья. И в этот миг я не чувствовал себя другом и защитником обездоленных. Да разве сам я не обездолен? Я ведь дышу часто и коротко, такое дыхание — постоянный спутник страха. Страха смерти. Благоухание мира пролилось на екающую пустоту моего живота целительным бальзамом.
Так я впервые узнал, каково живется богатым, понял снедающую их потребность все выставить напоказ. Они кичатся своим богатством, потому что оно для них не менее ценно, чем собственная кровь. Я понял, что стяжательство — их снадобье против страха, против дурных предзнаменований. Я как-то сказал, что легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царство Небесное. Но с другой стороны, не презирал ли я также и бедных? Пусть на минуту, на краткий миг?
Неужели я, стремясь достучаться до каждого, говорил раздвоенным языком? Мои ноздри все еще ощущали аромат мира, и мне пригрезились прекрасные храмы. Их воздвигнут в мою честь. Я чувствовал, что хочу быть всем для всех. Чтобы каждый мог взять от меня свою мудрость. Но разве это плохо? Разве не многие пути ведут к Богу?
Я вдруг заметил, что Иуда исчез. Раньше он любил меня, а теперь лишил своей любви. Как и грозился. И ушел в ночь по дороге от Вифании к Иерусалиму. По ней даже в этот глухой час сновало много народу. Всем чуялись грядущие перемены.
Подошли ученики и рассказали, что Иуда на улице говорил обо мне дурное. Я, мол, готов предать бедняков. Я ничем не лучше других. Я не верен своим убеждениям. Так говорил он. Но я обязан был его простить. Поскольку распознал в себе презрение к бедным. Пусть только миг, краткий миг, но я презирал их. Причем вполне искренне. Что ж, истина является порой лишь на мгновение — это не мешает ей быть истиной.
***
Во сне мне было предсказано, что третий мой день в Иерусалиме придется на начало Песаха. В этот день меня и схватят римляне. Поэтому утром третьего дня ноги мои отяжелели. Я не мог подняться. Глаза болели от всего виденного, уши — от всего слышанного. Грудь теснило от скопления нечистого духа. Толпы, тучи людей соберутся сейчас, чтобы сопровождать меня в Иерусалим, — больше, чем в первый день, больше, чем во второй. А я не готов. Я спрашивал себя: быть может, Богу угодно, чтобы я покинул этот город и снова отправился проповедовать в Галилею? Как красиво отражается солнце в водах Галилейского моря…
Верно, жарко спорили в ту ночь священники Большого храма. И что решили? Схватить меня? Но сегодня праздник Песаха. Священники не станут затевать ничего, что могло бы вызвать бунт среди еврейского населения, они побоятся рассердить римлян. Если в городе начнутся беспорядки, священникам несдобровать.
Они не знали, что делать. Я был в этом уверен. Впрочем, я тоже не знал, что делать. В то утро я не мог заставить себя подняться с постели и отправиться в Храм. Если осмотрительность дается нам Богом, а страх — дьяволом, отличить одно от другого не всегда просто. Во всяком случае, обыкновенному человеку. В то утро я уже не был Сыном Бога, я был простым человеком. Глас Божий почти стих в моих ушах, а в сердце поселился низкий страх.
К полудню вокруг моего ложа собрались ученики.
— Куда бы нам пойти, — спросили они, — чтобы всем вместе сесть за стол в честь Песаха?
Наконец я почувствовал, что готов действовать.
— Пускай двое из вас пойдут в город и, встретив человека с кувшином воды, последуют за ним. Проводите его до самого дома и скажите: “Наш учитель просит о гостеприимстве. Он хотел бы сесть здесь за праздничный стол вместе с учениками”. Этот добрый хозяин покажет вам просторную комнату в верхних покоях, обставленную для гостей. Приготовьте ее к нашему приходу.
Эта картина представилась мне так отчетливо, словно ее явил сам Бог. И действительно, ученики мои вскоре нашли такого человека. Все вышло, как я предсказал. И они приготовили праздничную трапезу. Вечером, в темноте, мы с апостолами пришли в этот дом и сели за стол.
Я молчал, покуда не взял в руки пресный хлеб. Затем, благословив его, преломил и дал по куску всем своим сподвижникам. И тут же вспомнил, как когда-то в пустыне накормил пятью хлебами пятьсот человек. В тот час я испытал чудо Господней милости. А сейчас сказал: “Ешьте меня, этот хлеб — плоть моя”. И это было правдой. После смерти наша плоть возвращается в землю, а из земли всходит хлебный колос. Я Сын Божий. Я есть в каждом колосе.
Я взял чашу, вознес хвалу Господу и, разливая вино, стал вспоминать другие вечери, когда мы пили вот так же, все вместе, и души наши сливались, и сокрытое становилось явным. Сейчас тоже многое прояснилось. Вино сделало меня ближе к Отцу, заставило взглянуть на него, как на великого царя. В эти минуты, краткие как вздох, страх мой отступил перед любовью к Нему; я постиг огромность Его трудов. Он стремился упорядочить хаос, который учинил на земле наш народ. Как упорно Он трудился, как часто гневался и отправлял нас в изгнание за наши грехи. Но даже разметав нас по миру, Он снова собрал свой народ воедино. Как ни портили мы творение Божье, Он всегда готов был нас простить. Вправе ли я за этим столом сказать двенадцати моим друзьям, что Бог придет, причем совсем скоро, чтобы спасти нас всех? Нет, я не смел вселять в них такую надежду. Поскольку знал: мы, дети Израиля, — народ грешный и рассеянный по миру, и мы наверняка предпочтем не спасение, а суд. Потому что в самонадеянности своей полагаем, что суд этот нас помилует.
Как верный клятве, но усталый солдат, я прошептал:
— Господи, помоги моему неверию.
А передавая ученикам вино, сказал вслух:
— Это кровь моя, она проливается за вас и за многих.
Я пригубил горечь винограда, раздавленного в вино, и сказал:
— Я не стану пить вина, пока не смогу испить его в Царстве Божием. — Царство Божие казалось совсем близким.
Мои апостолы стали переглядываться и перешептываться.
— Как может пророк дать нам в пищу свою плоть? Как напоит нас своей кровью?
Я сказал:
— Покуда не отведаете плоти Сына Человеческого и не напьетесь крови его, не будет в вас жизни. А тот, кто ест мое тело и пьет мою кровь, обретет вечную жизнь. Я воскрешу его в день последний. Он остается во мне, а я — в нем.
Поднялся ропот. Раздался голос Иуды:
— Такое учение трудно принять. Кто может это слушать?
— Разве не вас я избрал? Разве не вы — мои двенадцать? — ответил я, а потом, как ни сдерживался, все же добавил: — И разве нет среди этих двенадцати дьявола? — Я произнес это вполне уверенно. Я знал, как безгранична сейчас Господня скорбь. — Один из вас предаст меня. Горе ему. Лучше б он вовсе не родился на свет.
Я знал: тот, о ком говорю, близок мне, близок, как мои собственные грехи, как моя безмерная усталость. Мне было его жаль. Предав меня, он будет страдать, и страдания его будут больше моих.
Однако от таких размышлений сил у меня прибавилось. Исполнившись милосердия, я всегда становился сильнее.
Я поднялся из-за стола, снял и сложил свои одежды, перепоясался полотенцем, налил воды в таз и начать омывать ноги ученикам.
Когда дошла очередь до Петра, он сказал:
— Неужели ты омоешь мне ноги? Я не допущу этого вовек.
— Если я не омою их, тебе не стать частью меня, — ответил я.
— Тогда омой не только ноги, — попросил Петр, — но и руки, и голову.
У одних учеников ноги были чисты, у других — в зловонной иерусалимской грязи, но я знал, у кого они крепки и надежны, а у кого готовы в страхе пуститься бежать. Закончив омовение, я произнес:
— Впредь омывайте друг другу ноги, как сделал сегодня я.
Про себя же я думал: “Один из вас предаст меня”. Наверно, я даже произнес это вслух, потому что Симон Петр спросил:
— Господи, кто же?
— Тот, для кого обмакну хлеб в вино, — ответил я.
И вскоре, склонив голову над чашей с вином, я обмакнул хлеб и передал его Иуде Искариоту. Взгляды наши встретились. Мы многое вспомнили в этот миг. Главное же — разговор наш перед походом в Иерусалим.
В темных глазах Иуды сверкнула показная преданность: так смотрят, когда хотят скрыть свои истинные чувства. Но я принялся уговаривать сам себя, что ошибся, что Иуда все-таки предан мне по-настоящему. Ах, как мне хотелось в это верить. Вера без веры — мне было ведомо это чувство. Поэтому я сказал Иуде:
— То, что сделаешь, сделай скорее.
Я знал и не знал одновременно, ибо очень его любил. И я произнес эти слова очень тихо; никто из сидевших за столом ничего не понял, ученики могли подумать, что я отправляю его с поручением и благословляю на прощанье. Я стиснул его плечо. И он вышел. В черную-черную ночь.
Я был взволнован, как когда-то, ступая по водам Галилейского моря.
Я произнес:
— Даю вам новую заповедь: любите друг друга, как любил вас я. По одному этому люди поймут, что вы — мои ученики. Потому что скоро уйду туда, куда вы не сможете за мной последовать.
— Господи, куда ты пойдешь? — спросил Петр.
— Вы не можете идти за мною сейчас. Только потом, после.
— Господи, позволь мне пойти сейчас, — взмолился Петр. — Я отдам за тебя жизнь. Я готов идти за тобой в темницу и на смерть. — Он клялся и верил своим клятвам. Он был уверен, что не предаст меня никогда. Что ж, даже лучшие воины, восхищаясь своими подвигами, непомерно вырастают в собственных глазах. На самом деле, они не так уж велики и славны. Но они не ведают этого в слепоте своей. Я произнес:
— Скажу тебе правду: не успеет еще и петух пропеть, как ты трижды отречешься от меня.
— Не отрекусь! — с горячностью воскликнул Петр. — Никогда.
Остальные повторили его клятвы.
— Есть у нас мечи? — спросил я.
***
Не услышав ответа, я сказал:
— У кого нет меча, пусть продаст одежду и купит меч.
— У нас есть два меча, — признались они и показали два меча с короткими клинками. Один меч тут же схватил Петр.
— Двух хватит, — кивнул я. А сам подумал: “Не знаю, хватит ли двенадцати легионов ангелов… Не знаю…”
Тут заговорил апостол Фома.
— Господи, как мы узнаем, куда идти?
Фома был простаком, и мне обычно приходилось долго втолковывать ему любую мысль. Сейчас я ответил коротко:
— Я и есть ваш путь, истина и жизнь. Никто без меня не придет к Отцу моему.
Впрочем, я знал: уже поздно, и в неведении останется не только Фома.
— Господи, покажи нам Отца, — попросил Филипп.
— Я воплощен в Отце, а Отец — во мне. Верьте.
Ясно, как никогда прежде, я понял: они не верят. И им недостанет сил, чтобы продолжить мое дело.
— Помните одно: любите друг друга, — повторил я. — Любите так, как люблю вас я.
Никогда я не любил их так сильно, никогда так не жалел за слабость. Сколько бед уготовано для них впереди!
— Знайте, я посылаю вас, словно овец среди волков. Так будьте мудры, как змеи, и чисты, как голуби. Но остерегайтесь людей. Они отдадут вас в руки властей, те будут сечь вас, а правители и цари — вершить неправедный суд. И все из-за меня. Не беспокойтесь о том, что скажете, вам откроется это в час допроса. Говорить будете не вы, Дух Отца вашего будет говорить через вас. (В этом я уже убедился сам.)
Большинство апостолов устрашились такой участи. Но это и понятно: немногие готовы стремиться вверх, все выше и выше, вопреки своему страху — к высотам веры. Поэтому я добавил:
— Бойтесь не тех, кто может погубить ваше тело. Бойтесь Того, кто может ввергнуть вашу душу в ад. Бойтесь Его.
Вдруг они наконец сумеют постигнуть страх, лежащий в основе любого другого страха? Вдруг поймут, что смерть — это не конец, а начало? Что счастье и муки после смерти превзойдут все, что они знали доселе? Научил я их хотя бы этому? Чтобы не отворачивались от смерти, надеясь избежать сурового приговора?
Я знал: все, что я говорил им, — правда. Кроме одного. Я говорил: “Любите друг друга, как люблю вас я”. Но к моей любви очень часто бывал подмешан гнев.
И я решил сказать сейчас то, что останется правдой навсегда:
— Нет ничего выше той любви, когда человек отдает жизнь за ближнего. Повторяю: любите друг друга. Это ваш долг.
Я говорил так, словно уже покинул их. И верил в это. Но одновременно я верил, что никогда их не покину. И буду с ними завтра.
Я взглянул на апостолов. Одни были уродливы, другие — покалечены, у кого-то не хватало носа, у кого-то были скрюченные, толстые пальцы, у кого-то — кривые ноги. Но апостолы — не только мои последователи, но и друзья. Я возлюблю их.
— Гнали меня — будут гнать и вас. И все из-за меня. Не расскажи я фарисеям об их прегрешениях, им не пришлось бы узнать о них вовсе. А теперь им нечем прикрыть свои грехи.
Чудовищный рокот донесся из пустыни, из далекой дали, но — у меня в ушах. Безмерна была ярость дьявола. Раз фарисеям теперь нечем прикрыть свои грехи, дьявол останется без урожая.
— Настанет время, — сказал я ученикам, — когда вас будут убивать, считая это богоугодным делом. Во имя Бога будут вести войны, а в барыше останется только дьявол.
Сердце мое переполняла горечь утраты: даже завтрашний вечер я уже не проведу рядом с учениками. Но я должен был сказать им так:
— Ваша печаль обратится в радость. Вы познаете самих себя и поймете, что вы тоже сыны Небесного Отца.
Я желал, чтобы это было единственной истиной — ныне и во веки веков, но в то же время знал, что на сердце Отца сейчас лежит камень, и камень этот куда тяжелее моего. Выполнил ли я свое предназначение? Об этом я не осмеливался и думать. Я поднял глаза к небесам и стал молиться:
— Отче, — сказал я, — верни мне рай, который я познал с Тобой до сотворения мира.
То, что Он был со мной с самого начала и даже до начала всех начал, вселяло надежду. Быть может, это придаст мне сил для грядущих испытаний?
— Отец, — произнес я, — пусть мне не суждено больше жить на этом свете, но здесь остаются мои последователи, и я передал им Твое слово. Прошу, прими их в лоно Твое, обереги от зла, которое захотят причинить им люди. Как Ты во мне, Отец, а я — в Тебе, пусть и они будут в Нас, будут едины с Нами. Тогда мир поймет, что меня послал именно Ты. Как Ты дал мне познать небеса, так и я передам их им, чтобы были едины, как едины Мы, я в них, а Ты во мне.
И мне явилась Божья любовь, подобная необычайной красоты зверю. В моем сердце горели его глаза.
Молитвы эхом отзывались в моей груди, и я понял, что должен снова идти в Храм, сейчас, среди ночи. Впереди был третий мой день в Иерусалиме. Я должен идти, скопив все эти вопросы в своем сердце. Пускай они тяжелы, я понесу их, это мое бремя.
И я пошел.
***
С каждым шагом ноги мои все тяжелели.
Дойдя до Гефсимании, я сказал ученикам:
— Присядьте. Я помолюсь.
Я выбрал Петра, Иакова и Иоанна и поднялся с ними по склону холма в Гефсиманский сад. Ноги мои едва шевелились и были словно чужие.
— Будьте начеку, — сказал я. И сам не знаю почему добавил, обращаясь к Петру: — Не вводитесь в искушение. — Душа моя печалилась в преддверии смерти.
Потом я один прошел туда, где они не могли меня видеть, и упал на землю. Я молился, чтобы этот час миновал. Я не мог жить в таком страхе. На лбу моем выступил пот, густой, как капли крови. Я произнес:
— Отец, пронеси эту чашу мимо.
Но я знал: мне не избегнуть чаши страданий, пропасть их бездонна. Я вдруг испугался Отца моего. Не слишком ли мне себя жаль? И я обратился к Нему:
— Сделай не по-моему, а по-Своему. Да будет воля Твоя.
Вернувшись к трем своим ученикам, я застал их спящими.
— Петр, неужели ты не мог посторожить хоть час? — сказал я с укором. Но по лицу его понял, что он оцепенел от ужаса: он боится ничуть не меньше, чем боюсь я. Ибо что делает сильный человек в минуту малодушия? Засыпает. Теперь же Петр снова принялся клясться мне в верности и обещал стоять на часах.
— Дух твой, может, и бодр, — возразил я, — но плоть слаба.
И я снова ушел в сад молиться. В аромате цветов чуялось предательство. Даже в цветах. Я вернулся к ученикам. Они опять уснули.
— Довольно, — сказал я. — Час настал.
Я не окончил еще говорить, когда в саду появился Иуда, а за ним храмовая стража и римские легионеры. Иуда направился прямиком ко мне.
— Учитель, учитель, — проговорил он и поцеловал меня в уста. Я понял: он тоже любит меня и даже сам не знает, как любит.
Однако он любил меня лишь половиной своего сердца. Губы его горели. Должно быть, он предупредил солдат: “Тот, кого поцелую, называет себя Мессией”. Да-да, наверняка они так и условились, потому что меня тут же схватили. Тогда Петр выхватил меч и ударил по уху одного из слуг первосвященника. Показалась кровь.
— Не страдай. — Сказав это, я дотронулся до уха несчастного. И он исцелился. Я спросил: — Как зовут тебя?
— Малх.
Римские солдаты стояли молча и не спешили на помощь Малху, потому что он был евреем. Когда же я исцелил его, они испуганно отшатнулись.
Я обратился к храмовой страже:
— Вы пришли изловить вора?
Я был схвачен. Иаков и Иоанн бежали. Бежал даже Петр. Бежали и римские легионеры.
Стражники увели меня. Я не сопротивлялся.
***
Меня привели к Каиафе в большой, просторный дом. На другом конце длинной залы горел огонь в очаге, возле него сидели приближенные первосвященника. Я заметил Петра, который, как видно, прокрался следом за мной и теперь грелся у огня.
Стражники завязали мне глаза. И тут же кто-то из них дал мне пощечину.
— Кто ударил тебя? Кто? Говори, пророк! — кричали они наперебой.
Потом кто-то невидимый плюнул мне в лицо.
Вошли священники, старейшины и несколько членов синедриона. И, разумеется, привели с собой лжесвидетелей. Двое из них рассказали первосвященнику, будто я говорил: “Я разрушу этот Храм и в три дня построю его заново”. Только они никак не могли решить, обещался ли я отстроить Храм своими руками или вовсе без помощи рук.
Каиафа приказал развязать мне глаза. Первосвященник оказался высок и седой бородой напоминал пророка. Вокруг него толпились приближенные. Он тихо спросил:
— Ты ответишь на мои вопросы?
Я промолчал. Мое молчание, должно быть, казалось вызывающим, и первосвященник, не выдержав, произнес:
— Повелеваю именем Живого Бога, отвечай! Ты действительно Христос, Сын Божий? Ты — наш Мессия?
Итак, он повелел. И я не мог солгать первосвященнику моего народа, не мог — даже будучи Сыном Божиим и, значит, в какой-то степени, выше первосвященника. Поэтому я сказал:
— Я тот, о ком вы говорите.
Слова мои словно бы пришли с неба. Они казались далекими, хотя произносил их я сам.
Каиафа, казалось, ничуть не удивился. И тут же воскликнул:
— Нам не нужно других свидетельств! Вы все слышали это богохульство!
Он принялся рвать на себе одежды, и понимать это следовало так: я не вправе считать себя Сыном Отца, нет, я — сын еврейского народа. И сын этот совершил такое святотатство, что первосвященнику пришлось разорвать свои одежды. Ведь в жилах всех евреев течет одна кровь, и он, приговорив меня, своего потомка, к смерти, теперь оплакивает эту смерть.
Стражники возобновили свои глумления. Слова Каиафы избавили их от всякого страха: теперь пленник уже не пожалуется на жестокое обращение. Они били меня по лицу.
Краем глаза я видел Петра. Он по-прежнему сидел на скамье в другом конце залы. Вдруг к нему подошла служанка и спросила:
— Не ты ли был в Храме с назаретянином Иешуа?
— Не понимаю, о чем ты, — ответил Петр. Он тут же поднялся и вышел на открытую галерею, хотя ночь была холодна.
Вскоре к нему подошла другая служанка и сказала:
— Ты — один из них.
И он снова отрекся.
— Женщина, — сказал он, — я его не знаю.
Тут к нему приблизился какой-то мужчина и сказал:
— Разве ты не из его людей? Судя по выговору, ты из Галилеи.
— Я не знаю человека, о котором ты говоришь, — резко ответил Петр.
И тут прокричал петух. Глухой ночью, задолго до рассвета. Он прокричал, и Петр вспомнил, что я предрек ему накануне.
Он в слезах вышел вон. Он плакал. Его боль передалась мне — внезапно и остро, точно укол в сердце. Всю жизнь придется ему раскаиваться в том, что он трижды отрекся от меня, прежде чем прокричал петух.
Первосвященник Каиафа ушел вместе со старейшинами синедриона. Меня же до утра бросили в крошечную темницу. Спать я не мог. Я думал: возможно ли что-нибудь сделать? Пусть Иуда меня предал, но он честно об этом предупредил. Теперь я нуждался в его совете. Из всех учеников именно он всегда умел объяснить, как наши священники обделывают свои дела с римлянами. Я знал: утром все будет зависеть от того, о чем договорятся между собой Каиафа и прокуратор Иудеи.
Иуда часто рассказывал нам об этих людях, о том, как искусно поддерживают они мир в Иерусалиме. Понтий Пилат не позволял своим солдатам оскорблять Храм, а Каиафа не позволял хоронить евреев, погибших в стычках с римлянами, по ортодоксальному еврейскому обряду.
Так они сохраняли порядок. Римляне, как истинные язычники, верили в особое предназначение Рима. Евреи же верили в единого Бога, одного-единственного, более могучего, чем все языческие боги и демоны, вместе взятые. В остальных же вопросах между Каиафой и Понтием Пилатом царило полное согласие. Иуда говорил мне, что римский прокуратор втайне получает от Храма золото, этим и объясняется его снисходительность к евреям. В первый год своего правления Понтий Пилат допустил ошибку, подняв над гарнизоном в священном городе знамена с римским орлом. Против идолопоклонников поднялось восстание. Толпы евреев взяли в кольцо резиденцию Понтия Пилата и отказывались снять осаду. Но их окружили римские легионеры и приказали разойтись или умереть. Ни один еврей не отступил. Пойти на попятный пришлось Пилату. Он убрал со знамен изображение орла. Евреи оказались не только отважны, но и прозорливы. Они предвидели, что Пилат не захочет войны в Иудее в самом начале своего прокураторства, побоится гнева своих римских покровителей. С тех пор прошло пять лет, не омраченных никакими беспорядками, хотя Пилат по-прежнему жил и правил, постоянно страшась восстания.
Каиафа был первосвященником уже более десяти лет. И договор его с Пилатом основывался на том, что он тоже боялся бунта. Так, во всяком случае, рассказывал Иуда, который никогда не упускал возможности упрекнуть меня за упорный отказ этот бунт поднять. Иуда твердил, что евреи не придут к единству и братству, если не избавятся от ига римлян. Только таким способом, по словам Иуды, евреи освободятся от разъединяющего их стыда, потому что сейчас все они — и горстка богатых, и множество бедных — раболепствуют перед римлянами. Как же сердился Иуда, когда я объяснял, что хочу лишь одного: привести мой народ к Отцу моему. Я повторял это не раз, беседуя с ним по дороге в Иерусалим. У меня действительно никогда не возникало желания восстать против языческого орла. Но во мне не было и раболепия перед римлянами. Они угнетают нас здесь, на земле, но они ничто в сравнении с Царством Небесным.
Не в этом ли моя надежда? Ведь я никогда не хотел стать во главе восстания. Но руки и ноги мои уже ныли, предвидя грядущую участь; лицо вспухло от побоев. Узилище было чернее ночи.
***
На рассвете меня перевели из дома Каиафы в комнатку при дворе Понтия Пилата. Один из стражников сообщил мне по пути, что Иуда вернул тридцать серебряных монет, которые заплатили ему старейшины.
— Священники не знали, что делать с этом подношением, — рассказывал стражник. — Кровавые-то деньги в сокровищницу класть не положено.
Священники отказались принять сребреники. Иуда бросил их наземь и ушел.
А потом повесился. Часа три назад.
Как это понимать? За что так страшно расплатился Иуда? За недостаток веры в Отца? За недостаток преданности мне? Я не мог говорить. И не смел. Чтоб не расплакаться. Одной половиной своего сердца.
Меня привели к Понтию Пилату, человеку небольшого роста, с острым носом и угловатыми плечами. Колени у него тоже были острые, выпирающие, словно взбираться по служебной лестнице ему помогали не только ум, но и ноги. Кстати, о носе: редко встретишь тупицу с острым носом. Никакой доброжелательностью от Пилата не веяло, но было видно, что он утомлен и не так уж и жаждет моей смерти. Похоже, он не считал меня врагом, а скорее — вестником перемен. Возможно, недобрых перемен.
Он обратился к подошедшим священникам:
— В чем вы обвиняете этого человека?
— Господин прокуратор, он мутит народ и пытается обратить его в другую веру.
— Тогда заберите его. И судите по своим законам.
— Наши законы не разрешают предавать смерти.
Так и было. Право на казнь принадлежало только римлянам. Поэтому Понтий Пилат, покинув судилище, удалился для размышлений. Вернувшись, он задал священникам еще несколько вопросов. Они ответили, что я запрещал людям платить дань Кесарю, а себя называл царем.
Пилат спросил:
— Ты называешь себя царем иудеев?
— Это сказали другие? — ответил я вопросом на вопрос.
— Разве я иудей? Твои священники привели тебя сюда. Что ты сделал?
— Мое царство не в этом мире, — отозвался я.
Он взглянул на меня повнимательнее, но с усмешкой. Лицо мое было в синяках и ссадинах.
— Тем не менее ты — царь? — спросил он снова.
— Я царь в одном: я — свидетель истины.
— Что есть истина? — произнес Пилат. Он не умел верить, но умел говорить. — Где есть истина, там нет мира. Где царит мир, истины не найдешь.
Книжники и священники, присланные Каиафой, недовольно загудели. Уж им ли, правоверным евреям, не знать, что есть истина? В то утро они знали лишь одну истину: римляне должны приговорить меня к смерти.
Переждав их ропот, Пилат снова спросил:
— Так что есть истина?
И сам же ответил:
— Истина в том, что имею. В земле. Особенно в бумаге на владение землей. А еще больше истины в законе о разделе земли. Поскольку ты из Галилеи, судить тебя должен не я, а Ирод. Он, согласно римскому разделу, правит Самарией, Идумеей и Галилеей. Но Ирод сегодня в Иерусалиме. И не просто в Иерусалиме, а здесь, у меня. Он уже говорил, что желает тебя видеть. Весьма наслышан. Видно, жаждет чуда. — Пилат улыбнулся. — Сумеешь сотворить чудо в доме язычника? Вдруг здесь хозяйничают языческие боги, а не единый Бог иудейский?
Меня провели через анфиладу внутренних дворов в покои Ирода Антипы. Он оказался тучен и немногословен. Красавица, сидевшая рядом, занимала его куда больше, чем я. Однако когда солдаты захихикали, увидев мои грязные одежды, Ирод повелел принести другое платье, какое пристало носить царю. Или — поправился он тотчас же — царским придворным. И надел его на меня.
Затем он произнес:
— Поскольку ты находишься в Иерусалиме, судить тебя должен Понтий Пилат.
Казалось, Ирод сам доволен сказанным. Он с радостью отошлет меня к Понтию Пилату. Не захочет иметь дела с братом убитого им пророка — благо рядом есть другие, чьими руками можно со мной расправиться.
— Поскольку ты родом из Галилеи, из подчиненных мне земель, я отошлю тебя обратно к Пилату в достойном одеянии, — сказал Ирод и захлопал маленькими, глубоко посаженными глазками. Как, должно быть, крепко зажмурились эти глазки при виде окровавленной головы Иоанна Крестителя! На меня Ирод больше не глядел. Рука его блуждала по телу женщины.
Стражники провели меня обратно через все покои к Понтию Пилату. Перед ним стоял Каиафа. Похоже, первосвященник тоже плохо спал этой ночью.
Говорил Пилат.
— Вы обвинили этого человека в том, что он хочет обратить ваш народ в иную веру. И прислали ко мне. Но я не нахожу его виновным в подстрекательстве к бунту против римлян. Ирод тоже не видит его вины. Смотрите, Ирод даже надел на него пурпурные одежды. Поэтому я велю его выпороть и отпустить. Смертный приговор можно вынести лишь за серьезные провинности. В конце концов, смерть слишком тяжкое наказание.
Я понимал: это не состязание в логике, это игра. Каиафа ничем не выдал своего недовольства. Он лишь печально улыбнулся, словно знал, что римское правосудие обойдется ему сегодня дорого. Понтий Пилат наверняка готов меня казнить — но только за свою цену.
— Я осужу этого человека, если вы настаиваете, — продолжал Пилат. — Но так ли уж это необходимо? Сегодня у вас праздник. Согласно нашим законам — а в этом они совпадают с вашими — я должен отпустить на волю одного еврея, которому случилось на Песах оказаться в тюрьме. Давайте отпустим вашего Иудейского царя?
Священники Большого храма притворились, будто размышляют над ответом. Никого из моих сподвижников в толпе не было. Это и понятно: большая часть моих людей бедны, а кто богат, тот робок, к тому же все они неграмотны и очень боятся римлян. Зато здесь были храмовые старейшины, книжники, фарисеи, иерусалимские богачи. Они-то и окружали священников. Я понял (увы, слишком поздно): голос большинства что ураганный ветер — сметает все на своем пути и, стихнув, оставляет лишь усеянную обломками пустошь.
Пилат спросил:
— Кого освободить?
И покорная священникам толпа ответила:
— Варавву.
Об этом человеке я уже слышал. Он убил римского легионера.
Пилат улыбнулся. Закон законом, но освобождение убийцы римского легионера обойдется Храму в круглую сумму. Каиафа тоже улыбнулся — шире, чем прежде, словно говоря: “Мне по карману такая трата”.
— Что же сделать с тем, кто именует себя Христом?
Послышались крики:
— Распять его! Распять!
Понтий Пилат неподдельно удивился.
— Распять? За что? Какое преступление он совершил?
Он и в самом деле ничего не понимал. Если они просто жаждут поглазеть на распятие, почему не выбрали Варавву? Римляне полагали, что справедливый суд укрепляет порядок в обществе, а убийство этот порядок подрывает. Убийца, по их мнению, достоин казни, причем самой жестокой. А богохульник… Подумаешь, оскорбил какого-то бога! Такую провинность можно искупить молитвами. Или поменять этого бога на другого. Римляне считали пророков чем-то вроде богатых купцов. Нечистого на руку купца не убивают, с него берут штраф. Пилат, должно быть, сильно изумился, услышав, как много людей закричали: “Распять его! Распять Иисуса!” Он воочию увидел, что для евреев добродетель состоит не в справедливом разделе земли, а в наказании греха.
Пилат приказал принести таз с водой. Умыл руки. И сказал:
— Я не повинен в крови этого человека.
И все, в том числе и я, поняли: Пилат согласился с решением большинства.
Каиафа и его приспешники закричали:
— Пусть его кровь будет на нас и на наших детях.
Они говорили искренне. И верили так истово, что клялись детьми. Пилат же с легкостью принимал этот дар.
Мне хотелось крикнуть: “Не клянитесь! Вы запятнаете моей кровью не только ваших детей, но и детей ваших детей, и всех потомков. Вас ждут неисчислимые беды”. Но я молчал. Мне оставалось только молчать — перед неколебимой уверенностью этих людей. Моего народа.
Римские солдаты отвели меня в казарму и сняли с меня все одежды, оставив только повязку на чреслах. Потом прикрыли мои плечи багровым плащом, какие носят царские придворные. Они сплели венец из терновника и возложили мне на голову. В правую руку мне вложили толстый сук — вместо скипетра.
Потом они преклонили предо мной колена и закричали:
— Радуйся, Царь Иудейский!
А затем, поднявшись с колен, плевали мне в глаза и секли хлыстом по лицу. Безжалостные, жестокосердые римляне.
Насадив терновый венец еще плотнее мне на голову, они давили и давили, покуда не потекла кровь. Но струйки красной крови показались мне белыми червями смерти, ползущими по моей живой еще плоти.
Плащ с моих плеч вскоре сдернули. Я остался наг, и мне вернули мои одежды. Я обрадовался: они были нежны, как рука Господа на теле младенца. <…>
***
Те, кому довелось знать меня при жизни, успели написать множество богоугодных, благочестивых воспоминаний. Те, кто не знал меня вовсе, написали Евангелия. (Кстати, еще более благочестивые.) Эти позднейшие авторы — называли их теперь христиане — слышали о моих скитаниях от предков. И сильно дополнили их рассказы. Одни присочинили ангелов, круживших возле моего тела после смерти; другие придумали молнию, ударившую в тот день в главные ворота Большого храма. Им привиделось, что раскалывались утесы, разверзались гробницы. Якобы, когда из моих запястий и лодыжек вытащили гвозди и положили меня на землю, она содрогнулась. Кто-то придумал даже, будто пророки восстали из мертвых и являлись многим жителям священного города. И тогда-то люди сказали: “То был воистину Сын Божий”.
Многие из бывших возле меня оказались склонны к преувеличениям. И ни один не верил в Сына и Отца настолько, чтобы просто написать правду, которая, как вы убедились, достаточна сама по себе. Поэтому я, подобно Даниилу, хочу запечатать это Евангелие в надежде, что оно и останется единственной непреложной правдой — навеки.
Но, нет. Пока не могу. Я должен еще сказать о том, что случилось после моей смерти. До меня дошло множество историй, и все они далеки от правды. Совпадает лишь одно: я действительно воскрес на третий день. Но дальше мои ученики дали волю воображению. Когда человек видит чудо, Сатана непременно проникает в его рассказ и умножает это чудо стократ.
Правда же такова: в день моей смерти один богатый человек из числа моих последователей, по имени Иосиф Аримафейский, тайно посетил Понтия Пилата и попросил разрешения забрать мое тело. Пилат, получив от него круглую сумму, согласился. После чего Иосиф вместе с Никодимом стали готовить тело, бывшее некогда моим, для погребения. Они принесли состав из смирны и алоэ, около пятидесяти литров, омыли меня и обвили пеленами с благовониями. Так у нас, евреев, принято обряжать мертвых. Неподалеку от места, где меня распяли, был сад с недавно выбитым в скале склепом. Иосиф Аримафейский предназначал это место для себя. Но теперь, из уважения, решил положить здесь меня.
И вот меня опустили в гробницу богача. И ушли, заложив вход огромным камнем.
В это время Каиафу и его приближенных одолевали мрачные мысли. Они усомнились в мудрости содеянного. В день моей смерти, к вечеру, многие благочестивые евреи вышли на улицы Иерусалима и, бия себя кулаками в грудь, кричали: “Наши грехи навлекут на нас многие беды!” Священники Большого храма испугались за народ и за самих себя. Поэтому наутро они пришли к Пилату и рассказали, что я обещал воскреснуть через три дня. Я говорил это многим. Они попросили прокуратора выделить на три дня стражу для охраны гробницы.
— Иначе, — сказали они, — ученики Иисуса выкрадут его ночью, а потом объявят людям: “Он воскрес”. Если это случится, беспорядков в стране не избежать.
Пилат ответил:
— Стерегите сами.
Дело в том, что они не заплатили ему обещанного.
Потом он добавил:
— На мне нет крови этого человека. Вы сами его осудили.
Священникам почуялась в его словах угроза, и они решили заплатить. После чего Пилат дал им легионеров под началом центуриона Петрония. На камень, закрывавший вход, римляне наложили семь печатей и встали сторожить гробницу.
Некоторые говорят, что той ночью случилось землетрясение и ангел Господень, слетев в небес, откатил камень от входа. Охранники же, испугавшись белоснежного сияния, которое исходило от ангела, пустились наутек.
Другие говорят, что на рассвете третьего дня к месту погребения пришла Мария Магдалина и застала там другую Марию, мою мать. Смерть часто сводит блудниц и праведниц, это не ново. И эти две женщины решили исполнить надо мной подобающие погребальные ритуалы. Дело было за малым — отвалить камень. Но кто может это сделать?
Однако вход в склеп оказался открыт. Они могли свободно войти внутрь. Там им явился человек в длинных белых одеждах. Он промолвил:
— Вы ищете Иисуса из Назарета, но он вознесся. Скажите его ученикам, что он прибудет в Галилею прежде них. Там вы все и встретитесь.
Возможно, эта история близка к истине. Я точно знаю, что воскрес на третий день. Припоминаю также, что вышел из склепа и побрел по улицам Иерусалима, потом прочь из города по проселочным дорогам и наконец в какой-то час предстал перед учениками. Я сказал им:
— Отчего вы печалитесь?
Но они меня не узнали. Они решили, что я странник и, придя издалека, не ведаю, что случилось в Иерусалиме. Они даже попытались объяснить:
— Мы скорбим по великому пророку, Иисусу из Назарета. Наши правители его распяли.
Я сказал им:
— Взгляните на мои руки и ноги!
Фома, увидев сквозные раны от гвоздей, попросил позволения их пощупать (потому его доныне и называют Фомой Неверующим). Остальные же поверили сразу. Скоро все, кому случилось тогда меня встретить, узнали, что я был принят в раю и посажен по правую руку от Господа. Я недолго оставался с учениками, и больше они меня не видели. Тем не менее они стали повсюду рассказывать, что Господь был с ними. К тому же они наконец уверились в том, что могут изгонять бесов. У них прорезалось небывалое красноречие, а когда они возлагали руки на недужных, некоторые и впрямь исцелялись.
Моя смерть разъединила евреев. Многие, под водительством апостолов, тоже стали моими последователями. Они назвали себя христианами. Остальные остались верны Храму и спорили между собой еще добрую сотню лет: был я мессией или не был.
В спорах победили те, что побогаче и поблагочестивее. Мессия, по их мнению, не мог быть бедняком, не мог говорить на грубом галилейском диалекте. Бог бы этого не допустил!
Справедливости ради надо добавить, что многие из тех, кто называет себя христианами, так же богаты и ханжески благочестивы, как толстосумы-фарисеи. Боюсь, они зачастую даже превосходят в лицемерии тех, кто обрек меня когда-то на смерть.
В мою честь и в честь моих апостолов возведено великое множество церквей. Самый большой, самый почитаемый храм посвящен Петру и стоит в Риме. Он великолепен и окружен великолепием. Нигде вы не увидите столько золота сразу.
Бог и Маммона по-прежнему стремятся завладеть людскими сердцами. Но, поскольку силы у борцов примерно равные, торжествовать победу ни Бог, ни Сатана не могут. Я по-прежнему сижу по правую руку от Бога, постигаю мудрость, новую мудрость, и о многих думаю с любовью. Люди очень почитают мою мать. Ей посвящено много церквей, возможно, даже больше, чем мне. И она довольна своим сыном.
Отец мой, однако, говорит со мною редко. Но я Его почитаю. Разумеется, Он дарует всю любовь, какую только может, но любовь Его не безгранична. Силы Его уходят на все более ожесточенную борьбу с дьяволом. И многие битвы уже проиграны. В последнем веке второго тысячелетия на землю обрушились такие жестокие кровопролития, такие смертоносные войны, такие глады и моры, каких мир прежде не знал.
Несмотря на все это, большинство людей уверены, что Бог одержал, благодаря мне, великую победу. Возможно, дьявол просто не сумел постичь всю глубину Его мудрости. Ибо Отец мой всегда умел воспрянуть после поражений, пусть даже самых сокрушительных. Через полвека после моей смерти было написано Евангелие от Иоанна, и похоже, вдохновителем этого (неизвестного мне) Иоанна был мой Отец. Потому что в Евангелии от Иоанна есть незабываемые слова: “Бог так возлюбил мир, что пожертвовал своим единственным сыном, чтобы всякий, кто уверует в него, не погиб, а обрел вечную жизнь”. В этих словах заключена такая сила, что не было с тех пор на земле пророка, за которого столько людей были бы готовы пойти на смерть. Оно и понятно: я был не только пророк, я был Сын.
Но истина превыше всего, превыше даже, чем райское блаженство. Поэтому хочу быть понятым вполне. Я отнюдь не утверждаю, что Отец мой одолел дьявола. Не прошло и сорока лет после моей гибели на кресте, когда случилась война и миллионы евреев пали от руки римлян. Большой Храм был разрушен до основания, от него осталась лишь одна стена. И все же Господь не уступал Сатане в хитрости. И мужчин и женщин он понимал не хуже, а лучше дьявола. Мой Отец знал, как извлечь выгоду из поражения. Назвав его победой. Теперь, в нынешние времена, многие христиане уверены, что все это делалось ради них. Они уверены, что главная победа уже одержана — задолго до их рождения. И считают ее своей — из-за мук, которые я претерпел на кресте. Такое вот применение находит для меня Отец и по сей день. Через мое благословение Он шлет на землю свою любовь всякому живущему, будь то мужчина или женщина, и я стараюсь быть источником самой кроткой любви.
В то же время я должен помнить и о Понтии Пилате, который сказал, что там, где есть истина, нет мира, а где царит мир, истины не найдешь. Поэтому я иду не с миром, я иду с мечом. Я веду войну против всех, кто делает нас меньше и мельче. Кто лишает нас щедрости. Я не дам дьяволу убедить себя, что бездна нашей жадности — благородные глубины и что сам он — дух свободы. Впрочем, кто, как не Сатана, втолковывает нам, что жизнь должна быть легка и приятна? А любовь на самом деле не торный путь, который наверняка приведет нас к хорошему концу, любовь — награда, которая дается в конце тяжкого пути: в конце нашей многодневной и многотрудной жизни. Поэтому я часто думаю о той надежде, что освещает лица бедняков. Тогда из глубин моей скорби непреложно, неизбежно поднимается волна сострадания, и в ней я черпаю силы жить и радоваться.