(Рассказ. Перевод с сербского Натальи Вагаповой)
Ясмина Михайлович
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 1998
Ясмина Михайлович
Три стола
Рассказ
Перевод с сербского НАТАЛЬИ ВАГАПОВОЙ
Мой муж — известный писатель, а сама я — что-то вроде ясновидящей.
В тот год, желая немного отдохнуть и прийти в себя после болезней, мы снова поехали в Котор. Я хорошо себя чувствую в этом городе, омываемом двумя водами. Я воспринимаю его как существо женского рода: спрятавшийся на берегу извилистого залива, зажатый волнообразными крепостными стенами и горами, он как бы двуутробен. Тенистый и влажный, пронизанный змеящимися подземными потоками, бесчисленными глубоко скрытыми водоворотами, которые в дождливые дни затопляют город. Считается, что его название происходит от древнегреческого “катарео” — богатый источниками, ибо пресные воды, приходящие с материка, с двух сторон обтекая его стены и смешиваясь, впадают в соленые, захлестывающие его с лица, и лоно города время от времени всасывает немного моря. Так которские воды постоянно преображаются, забавляясь своими играми: то подземное — надземное, то пресное — соленое.
В первый же день я стала перелистывать туристский проспект с картинками старой части Котора и его окрестностей. При взгляде на фотографию Доброты (панорама с воздуха) в моем воображении вдруг возник некий стол, который я должна во что бы то ни стало заполучить. “Увиденный” мною стол был большой, массивный, длинный, темного цвета, с резьбой “косичкой” в самых разных местах. Видение было расплывчатым, но я поняла, что это не секретер, а обычный стол, даже без ящиков. На чем он стоит, какие у него ножки, я увидеть не смогла. Однако была почему-то уверенность, что стол находится в Доброте, в доме у моря, в стороне от шоссе. Все, что открылось мне о нем, походило на разбросанные перевернутые осколки и оттого было волнующим.
Всю ночь, в полусне, неясная картина менялась, усложнялась и прояснялась, как отражение в слегка покачнувшейся водной поверхности, которая постепенно успокаивается, с тем чтобы под конец, совершенно умиротворившись, дать двойное отражение — неба и подводного мира.
Видение преследовало меня, и на другой день я рассказала мужу о своей маленькой тайне, которая меня скребла и грызла, как “слабая боль под сердцем, что скулит, как легкий голод”.
— Я тут присмотрела один стол, — сообщила я.
— Но когда?! — изумленно спросил он.
— Вчера, вернее, сегодня ночью, — ответила я смущенно. — Собственно, я не знаю, один ли это стол или три.
И правда, образ стола затуманивался тем, что я с самого начала не знала, один ли это стол или их несколько. Позднее я убедилась, что передо мной изображение, умноженное во времени, как бы разные фазы и места его нахождения. То и дело смешивались три картины.
В первой являлся какой-то дом в Каменари, у мыса, где теперь пристает паром. Впрочем, может, он и прежде там приставал. Этот дом я видела снаружи, и стол ассоциировался с его верхним этажом. Во втором видении представал интерьер комнаты, вернее, часть его, так как, хотя я чувствовала, что это огромное помещение, изображение вибрировало. Оно становилось то двухмерным, то трехмерным, но, во всяком случае, это было фронтальное изображение, увиденное с одной определенной точки зрения. Я видела даже стену, на фоне которой стоял стол, за ним вдоль всей стены тяжелую, богатую драпировку, темную, скорее всего бордо, всю в пыльных складках; за ней угадывалась другая занавесь, легкая и прозрачная. Есть ли там окно, я не была уверена. Скорее всего, занавеси тянулись вдоль стены. Воздух в помещении был душным, тяжелым, непрозрачным. В этом видении отсутствовали человеческие силуэты. Единственно живым было стоящее сбоку растение с большими листьями. Виделась мне еще и какая-то статуэтка на деревянной подставке в форме колонны. Самой туманной была третья картина: комната, так заставленная мебелью, что к столу не подойти. Он — в плотном кольце других вещей.
Меня так и подмывало разыскать этот стол. Я связала его в своем сознании с историей, услышанной в Которе во время нашей предыдущей поездки. Историей о выжившей из ума даме, обладательнице страусиного яйца, и об одном находящемся в Доброте доме — доме проклятом, разрушенном во время последнего землетрясения и оставленном его хозяевами. Местное предание о том, как и почему прокляты этот дом и обитавшая в нем семья, оказалось весьма туманным, что подтвердили и все (кроме одной) мои позднейшие беседы с жителями Котора. Припомнилась мне и фамилия капитана, семья которого жила в доме, — Трипкович.
И еще я чувствовала: помочь мне в розысках должна женщина, именно женщина, а не мужчина. Да и сам стол из моих видений таинственным образом связывался с женским началом.
***
В тот же день я стала расспрашивать в Архиве города Котора, где у нас работает приятельница, что сталось с семьей Трипковичей, поскольку я уже знала, что в Черногории их потомки больше не живут, и, кстати, нет ли случайно в других домах в этом городе предметов их обстановки. Мне ответили весьма категорично, что о мебели Трипковичей, которая перешла бы во владение других семей, ничего не известно, иначе об этом знал бы весь Котор. После того как рухнул дом, последние Трипковичи переселились в Риеку; разрушенный их особняк многие хотели купить, но он почему-то не продается. Один письменный стол, принадлежавший этой семье, правда, выставлен в которском Музее мореплавания, но он ни в коей мере не соответствует моему описанию. Кроме того, что это очень красивый стол, известно, что в нем множество потайных отделений.
Тем временем нашу приятельницу словно сам черт под руку толкал. Ничуть не удивившись всей этой истории и поддавшись моему маниакальному стремлению найти стол, она продолжила поиски. К вечеру того же дня она сообщила нам, что стол, полностью соответствующий моему описанию, наконец обнаружен.
Привидевшийся мне стол и вправду существует. Темный, из черного эбенового дерева, массивный, длинный, с мраморными вставками и инкрустациями, собственно, скорее консоль, чем обычный стол. Принадлежала консоль семье Трипковичей, а еще раньше — роду венецианского дожа Морозини, пришедшему в упадок вместе с упадком Венеции. Консоль стояла у них в капелле. Привезли ее из Венеции (наверное, вместе с одеждой и прочими вещами Морозини). Датируется она XVI или XVII веком. Последним владельцем стола-консоли был Даро Трипкович, который, переселяясь в Риеку, отдал часть своей мебели, в том числе и этот таинственный стол, г-ну Р. Далее все невероятно усложнилось. Г-н Р., живущий в Доброте, разместил стол и прочие переданные ему вещи в доме, который как бы ему принадлежит и в то же время не принадлежит (рядом с домом, где он обитает), в каком-то помещении, заставленном мебелью. Стол якобы находится в глубине этого помещения, и добраться до него невозможно, ибо он загорожен мебелью и завален строительным мусором. Г-н Р. не может показать стол, потому что сам он инвалид и с трудом передвигается, а беспокоить женщину, живущую в комнате рядом с этим нагромождением мебели, ему неудобно.
Напомню, что во всей этой истории до момента, когда стол был найден (а речь идет о сутках, прошедших от первого моего видения до появления сведений о том, что он существует, и о его нынешнем местопребывании), не было никаких противоречий, все совпадало. И семья оказалась именно эта, а не другая из множества семей капитанов в Которе, и дом, где некогда стоял стол, и сам стол именно этот. Однако потом все пошло наперекосяк.
Наши попытки хотя бы просто взглянуть на стол оказались безуспешными, хотя за нас просили самые уважаемые люди Котора, представители разных общественных слоев. Ни о виде, ни о происхождении, ни о возрасте и нынешнем состоянии стола ничего больше нам узнать не удалось. Поскольку попытки заполучить его становились все более настойчивыми, г-н Р. выдвинул новое, на этот раз непреодолимое препятствие. Трипкович, мол, взял с него клятву никому не показывать этот стол.
На мой вопрос, не хромает ли г-н Р., с которым я, естественно, незнакома, мне ответили утвердительно. Однако он хром не от рождения, но после какого-то несчастного случая, причем какого именно, узнать мне не удалось.
Итак, на страже стола стояли хромой ключник и неизвестная женщина.
Разговоры о столе взбудоражили весь Котор и постепенно приобрели новые нюансы. Один за другим возникали вопросы: кто и откуда узнал касающиеся стола подробности, неведомые самим обитателям города, особенно когда стало известно, что речь идет о предмете древнем и прекрасной работы; что эти неизвестные собираются делать со столом и т. д. и т. п. Вопросы обрастали к тому же соображениями политического и религиозного свойства. Нам пришлось отступиться.
В один прекрасный день, гуляя по Доброте вдоль моря в поисках хотя бы дома г-на Р., который ни один из прохожих нам не мог показать, мы остановились отдохнуть у какого-то дока. Присев на железную тумбу, из тех, к которым привязывают лодки, я попросила мужа сфотографировать меня на фоне ближайших домов. Дом, оказавшийся у меня за спиной, как мы узнали минуту спустя от внезапно появившегося горожанина, принадлежал г-ну Р. Я еще не проявила пленку и не знаю, получился ли снимок (или этому что-то воспрепятствовало), но на нем должна быть видна узенькая улочка, ведущая от дома г-на Р. в направлении суши. Этой улочкой мы прошлись до необычной постройки, после которой улочка превращается в пассаж под круглым сводом. Дом этот своим видом отличался от всех его окружавших. Он производил впечатление почти нежилого. Деревянная калитка оказалась открытой, я вошла в маленький квадратный дворик с колодцем. Несколько плотно закрытых окон с облезлыми зелеными ставнями и такими же дверями вели, очевидно, в разные квартиры. И я, как кладоискатель, указала мужу на дверь, за которой, по моему убеждению, стоял “мой” стол. Не знаю, удастся ли мне выведать, был ли он там, но по крайней мере моя жажда найти и увидеть стол была частично утолена возможностью указать пальцем на эту дверь.
***
В последний вечер нашего пребывания в Которе мы отправились с одним господином, историком искусства, в обитый изнутри красным плюшем ресторан, что у западных которских ворот, там, где вход в город со стороны горы Ловчен через мост, тот самый, под которым течет река, вытекающая отовсюду и ниоткуда. В этом ресторане мы раньше не были. Наш гость, приятель покойного Даро Трипковича, рассказал нам историю этого потомка мореплавателей.
Дарица, или Даро Трипкович, родившийся году в 1910-м, никогда никого не принимал в своем доме, так что и наш собеседник, близкий ему человек, никогда не был ни в каких помещениях дома, кроме холла. Точно так же историк искусства и друг дома ничего не знал о столе вплоть до нашего приезда и разговора с г-ном Р. — одной из попыток все-таки прервать заговор молчания, возникший вокруг стола. После моих настойчивых просьб рассказать нам все о женщинах, имевших отношение к Трипковичам, он поведал следующее. У Даро были две двоюродные сестры, дочери его дяди. Старшая — Мария и младшая — Мила. Чтобы помешать Марии унаследовать половину состояния, он женился на младшей — ее родной, а своей двоюродной сестре Миле. Поскольку речь шла о кровосмесительном браке, им пришлось, как болтают, обращаться за разрешением чуть ли не в Рим. Детям, родившимся от этой связи, сыну и дочери, сразу после рождения делали полное переливание крови. Все они продолжали жить в том же доме, сестры, по свидетельству нашего собеседника, очень любили друг друга и были дружны, а брак Даро и Милы оказался счастливым. Мария, конечно, так и не вышла замуж. Она недавно скончалась в Риме. Умерли и Мила и Даро, дети же их, которые теперь живут в Риеке, уже немолоды, а потомства у них нет. После их смерти род Трипковичей исчезнет.
Таким образом, стол, спасенный после гибели семьи Морозини, попал в руки другой семьи, которая угасает уже в нашем веке, и вот стол теперь стоит в темноте, заваленный штукатуркой и строительным мусором.
Все время, пока длился этот рассказ, в ресторане звучала музыка из фильма “Hallowen”. Музыка, которой я очень боюсь.
Вслед за тем прояснилась и история о выжившей из ума женщине, обладательнице страусиного яйца. Ее звали Гизелла Трипкович, она вышла замуж в известную семью капитанов Томичей и произвела на свет многочисленное потомство. Во время последнего землетрясения все домочадцы кинулись прочь из дома, унося на руках детей и ценные вещи. Гизелла же сломя голову бросилась обратно в дом, чтобы спасти страусиное яйцо, привезенное ею из каких-то заморских стран. Когда она умерла, яйцо похоронили вместе с ней. К столу она, кажется, отношения не имела, но принадлежала к семье Трипковичей.
Наш собеседник, разумеется, понял, каким образом я “обнаружила” стол. И ему захотелось рассказать нам об одном своем приключении. Его как историка искусств часто просят оценить различные предметы. По его словам, он видел немало изысканных вещей, особенно в Боке Которской, но ни разу, за одним только исключением, ему не хотелось что-нибудь купить.
В доме, куда его вызвали оценить какие-то предметы старины, он увидел фрагмент написанной маслом картины XVI—XVII веков, изображавшей Матерь Божью, и страстно захотел его приобрести. Эта неземной красоты Мадонна представляла часть большой композиции. Недоставало двух ангелов слева и справа и младенца Христа, которого она должна была держать на руках, не отрывая от него взора. Матерь Божья осталась без младенца и без ангелов потому, что четыре брата, получив эту картину в наследство, не могли поделить ее и разрезали на четыре части. Один из братьев продал свою часть картины, и фрагмент с Мадонной попал в тот дом, куда пригласили нашего знакомого. После всевозможных перипетий ему удалось купить эту Мадонну. Он повесил ее над своим изголовьем в спальне. И тут начались ночные кошмары, пробуждения в холодном поту, бессонница, бред. Вначале он не связывал свои ночные бдения с переселившейся к нему Мадонной, но однажды в теплую и светлую ночь заметил, куда она смотрит. Ее взгляд, ее глаза были постоянно устремлены на него. Это она не давала ему спать. Поняв, в чем дело, он пустился в погоню за остальными частями картины, нашел двух ангелов, но младенца так и не нашел. В отчаянии он снял изображение Матери Божьей со стены и спрятал его от самого себя.
“А ведь она искала взглядом своего сына, — сказал на это мой муж, — но видела только вас. Перевесьте изображение Матери Божьей на другую стену и поставьте перед ее ликом пюпитр с раскрытой Библией. Она будет смотреть на Книгу, и это, быть может, принесет ей утешение. Ведь это — Книга о ее сыне”.
***
По возвращении в Белград, в первую ночь, проведенную в нашей квартире, я почувствовала сильный прилив спиритической энергии. Мне казалось, что я в состоянии без всяких вспомогательных средств призвать и материализовать что угодно. Я очень испугалась. Собственно, я боялась, что вместе с сонмом духов придут мои покойные близкие.
Спустя несколько дней, немного успокоившись и попросив мужа быть мне ассистентом, я при помощи блюдечка и букв вызвала высшего духа, а затем и покойного Даро Трипковича. Все это было продиктовано непреодолимым желанием узнать “правду” о столе. Вернее, уяснить суть: почему мне явилось изображение стола и имеет ли оно отношение к какой-нибудь женщине. Эти вопросы требовали ответа.
Духи очень ясно и точно ответили на два вопроса. Что владелец стола — дож и что стол относится к XVII веку. На вопрос об имени дожа мы получили неожиданный ответ. Блюдечко упорно выписывало два имени: Сатаса и Санаса. Я говорю упорно, потому что мы спрашивали не один раз, желая услышать вполне земной, рациональный, ожидаемый нами ответ, что владельца зовут Морозини. И только на середине нашего сеанса, вглядевшись в иероглифы, написанные на бумаге, я вдруг в одно мгновение поняла, что это имя — анаграмма. Мы были потрясены.
Тайнопись множилась, а мы все больше постигали искусство разгадывать криптограммы. Один ответ и по сей день остался непонятым. Вопрос был — почему нам так важен этот стол. Ответ гласил: “Для S L V”. Кратким оказался и ответ на вопрос, что мог бы принести этот стол в наш дом, — “Рану”. Мы узнали, что стол использовался в ритуальных целях, но на нем никого не мучили, и что он не связан ни с каким насилием. При этом духи категорически отрицали связь его с чьей-либо женской судьбой. По крайней мере, так нам было сказано, или так мы поняли. Духи глотают гласные звуки или же заменяют их цифрами. Вообще говоря, их язык труден, впрочем, как и наш.
На другой день у меня в уме без конца крутилось другое имя — обозначение высшего духа, которого я призывала. Оно гласило: Ариэль. Порывшись в книжных и компьютерных энциклопедиях, мы установили, что это имя духа из шекспировской “Бури”, духа воздуха, передвигающегося с необыкновенной скоростью. Мне казалось, что я узнала имя Ариэль из “Хазарского словаря”, но мой муж это отрицал. Ответ я получила через несколько дней, и презабавный. К крышке моей французской стиральной машины была приклеена пестрая реклама стирального порошка, который стирает очень быстро. Порошок назывался “Ариэль”. Итак, я бессознательно читала это имя почти каждый день. Таким образом, подтвердились и идея мифологического преображения повседневной жизни, и юнговская синхронность применительно к жизни конца XX века.
В ту ночь, когда мы призывали духов, с нами ничего не случилось. Мы еще не успели осмыслить узнанное. Хотя и невероятное, оно казалось достаточно безобидным. Следующей же ночью мы проснулись в страхе, даже в легкой панике, причем оба одновременно. Для этого не было никаких внешних причин, кроме, пожалуй, некоторого шороха, но ведь ночью все шумы кажутся очень громкими, особенно если вам хочется что-то услышать. Чувство страха было иным — неопределенным, но очень сильным. Некоторое время словно что-то реяло в воздухе, а потом исчезло…
Через несколько дней, после всевозможных оттяжек, я уселась, чтобы занести рассказ о которском столе в свой компьютерный дневник. Я заполнила несколько экранных страниц, как вдруг, в самом начале истории, мой “Гомер” РС-386 отказал. Курсор исчез с экрана, словно мышь куда-то улетела, клавиатура перестала слушаться, и на экране светилась только картинка части текста, ложная картинка, потому что компьютер в это время был, в сущности, мертвым. До сих пор в моем опыте работы с компьютерной техникой не было ничего подобного — чтобы отказало все, включая клавиши. Естественно, текст, написанный до того, не сохранился, и я поняла, что могу спасти только оставшуюся ложную картинку, имитирующую работу компьютера, пока она не канула в небытие за черной рамкой монитора. И я записала на магнитофон обрывки текста, опасаясь доверить его бумаге. Я подумала: лучше звукозапись, чем рукопись.
Тем не менее история о которском столе завершилась двойным эпилогом. В плане материальном и духовном.
***
Эпилог материального свойства относится к нашему многолетнему желанию заполучить сделанные в единственном экземпляре письменные столы архитектора Куцины, находящиеся во владении известного лица — г-на Радина. Мы видели их года три назад лишь однажды, в зале выставочного салона. Этого оказалось достаточно, чтобы в них влюбиться, — ну прямо Гауди с его постмодернизмом, только на балканской почве.
Гарнитур состоял из мужского и дамского письменных столов, причем мужской включал собственно стол и книжный шкаф, а дамский был из единого куска и опирался на ножку-колонку. Мужской вариант, вырезанный из великолепного темного ореха, был очень наряден, но в то же время нарочито грубоват. Ни на столе, ни на дополняющем его шкафу ни разу не повторялась ни одна линия, ни одна форма. Все в этих столах было асимметрично, неожиданно, с сумасшедшинкой, но невероятно функционально. Дамский вариант — единое целое из белого ясеня, светлое, огромное и в то же время эфемерное, тоже асимметричное, но совсем по-иному. У этого стола был один недостаток — он был хромым. Задуманное вначале как дамский туалетный стол (!) длиной в два метра и такой же высоты в правой части (колонка, в которую врезана столешница), это произведение мебельного искусства с левой стороны не имело ноги. Для равновесия под него была подсунута какая-то доска.
За три прошедших года все наши усилия заполучить столы (дело не только в их красоте, а прежде всего в том, что у нас в доме не было ни одного письменного стола) остались тщетными. Возникали разные препятствия — материальные, психологические, общественные, иррациональные, военные, метеорологические, деловые и т. д.
В то же время в силу разных причин не удавалось и купить какие-нибудь другие столы. Время шло, мы обзавелись хозяйством, но у нас не было того, что прежде всего необходимо для нашей работы. Но столы г-на Радина тоже не попали ни в чьи другие руки и стояли на складе недалеко от Савы, запрятанные глубоко, на несколько метров ниже уровня воды в реке.
После истории с которским столом я сказала мужу, что, по-моему, он сам бессознательно препятствует появлению в нашем доме какого-либо письменного стола, потому что попросту не хочет его заводить. Он задумался и признал, что, наверное, так оно и есть.
Но, как я теперь убедилась, мое желание обзавестись столами было сильнее. Как-то раз, уже по возвращении из Котора и после сообщений Ариэля, моему мужу приснилось, что у него стоят или стояли три стола. Один — его собственный, стоявший у него в молодости, а кроме того, которский и тот, что в стиле Гауди.
Неделю спустя все три предмета из коллекции г-на Радина оказались в нашей квартире, на самом почетном месте. Они стоят в лучшей комнате с угловым окном. Эта комната, именуемая хазарской, ранее гостиная, теперь называется кабинетом и наконец-то занята столь желанными столами. Столы к нам попали потому, что за дело взялись супруга г-на Радина и я. Я ей сказала, что столы нам необходимы по множеству причин, и прежде всего по причинам эмоциональным. Вот и все. Она ни о чем не спросила, все поняла, и столы перекочевали к нам. Тем самым которский стол лишился своего магического воздействия. Он просто вернул нас к нашим давно уже выбранным столам. Я пишу это сейчас на моем ясеневом столе, у которого появилась белая мраморная ножка.
Осталась неразгаданной только одна тайна. Был ли стол из Котора связан с какой-то женщиной? Почему я постоянно ощущала присутствие вокруг него какой-то женской ауры?
***
Второй, духовного свойства эпилог дал ответ на этот вопрос. Дело было сразу же после появления новой мебели в нашем доме. У швейцара одного весьма солидного учреждения моему мужу было оставлено написанное от руки письмо. Оно переночевало у нас нераспечатанным, и на другой день мы вскрыли его довольно равнодушно, полагая, что это очередное письмо читателя, мечтающего стать писателем. Писал двадцатилетний студент первого курса математического факультета Миомир Радованович. Все же я стала читать его вслух. От фразы к фразе наше изумление возрастало все больше и больше.
“…Уважаемый господин Павич,
Я уверен, что Вы знаете в деталях и лучше меня историю Севаста, поэтому меня и удивило, что Вы не включили ее в “Хазарский словарь”. Напомню ее Вам.
…Спустя более трех веков после того, как Никон Севаст покинул монастырь Николье, в его святых стенах появился молодой священник по имени Доментиан, только что завершивший богословское образование. Поскольку одновременно с теологией он изучал и историю искусства, этот начинающий богослов обрел в монастыре Николье богатую духовную пищу: он мог служить и Богу, и искусству, которые в глубине его сознания были связаны неразрывно.
Время, остававшееся от обязанностей священника, Доментиан проводил, рассматривая щедро расписанные стены церкви в Овчарском ущелье…
…Войдя как-то в церковь, он вдруг заметил при слабом огоньке свечи, трепетавшей в его руке, что одна фреска как бы выдается вперед по сравнению с прочими, что ее края отбрасывают тень, правда еле заметную, но видимую наметанным глазом, словно образ Девы Марии написан поверх чего-то другого. Доментиан смиренно приблизился и стал рассматривать фреску так, будто видел впервые.
И лучезарная бледность Богородицы в сравнении с ее фигурой показалась ему еще более неестественной — будто лик был написан поверх другой фрески новыми красками.
В Доментиане взыграл историк искусства, и он ударил подсвечником по лицу Девы Марии. Поняв, что он натворил, он покаянно опустил глаза и молитвенно сложил руки, но услышал глас Божий, приказывающий ему открыть глаза и снова взглянуть на фреску, что он и сделал.
На том месте, где край тяжелого подсвечника задел лик Богородицы, подобно шраму проступило какое-то чужое лицо, и Доментиан, ободренный, начал сбивать всю фреску, пока со стены не упал последний кусок нанесенной сверху штукатурки. Окаменевший, обессиленный телом и душой, Доментиан не мигая смотрел на то, что проступило на стене.
Очам Доментиана предстал Сатана в расцвете молодости и красоты, и богобоязненному священнику достаточно было трех секунд, чтобы в него влюбиться. Как Вам, господин Павич, хорошо известно, Сатана имел женское обличье и стремился скрыться под одеждами Девы Марии. На этом-то фоне бледный лик Богоматери и выглядел противоестественно. Наверняка это звучит богохульно, но Сатана казался таким божественно естественным и прекрасным, что не вписывался во всю роспись этой скромной церквушки, придавая ей оттенок монументальности, и Доментиан должен был себе признаться, что не видел ничего красивее.
Это и открыло новую страницу в его труде о фресках в Овчарском ущелье и на Кабларе.
Можно ли теперь с уверенностью утверждать, что это — единственный Сатана (исправлено; было “единственная Сатана”. — Я. М.), написанный на стенах наших монастырей? Эта мысль настолько нарушила душевное равновесие Доментиана, что он сжег свою с таким тщанием созданную рукопись и ушел из монастыря”.
Карты наконец-то раскрылись. Под фреской оказалась антифреска, икона-палимпсест, вроде той, что упоминает Успенский в “Семиотике иконы”, описывая, как святой Василий Блаженный камнем разбивает чудотворный лик Богоматери и открывает нарисованного под святым ликом иконы диавола. Но произошло и еще нечто. Описка, lapsus calami неизвестного автора письма переменила пол образа на лжефреске и тем самым придала новое значение всей истории. Мои предположения подтвердились. Которский стол все-таки связан с Женщиной.
Белград, 1995