(Рассказ. Перевод с немецкого Б. Хлебникова)
Зигфрид Ленц
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 4, 1998
Зигфрид Ленц
Людмила
Рассказ
Перевод с немецкого Б. ХЛЕБНИКОВА
Всякий, кто бывал у меня дома, по дороге не мог не приостановиться возле трех окон старого морского волка капитана Бродерсена, где среди гераней и петуний выставлены необычные сувениры, привезенные со всех концов света на память о дальних плаваниях: аляповатые фарфоровые мопсы, резные штуковины из эбенового дерева, парные азиатские статуэтки упитанных любовников, исполненных безмятежной неги, духовые трубки для стрельбы и два коричневатых чучела маленьких легуанов. Вечно зябнущий в глубине своей комнаты старый капитан неизменно радовался, когда очередной гость замедлял шаг или даже останавливался, не в силах пройти мимо заморских диковин. Я ничуть не сомневался, что и Пюцман, визит которого был назначен на восемь утра, обратит на них внимание, а возможно, даже засмотрится, однако налоговый инспектор, появившийся точно к сроку, стремительно прошагал, не глядя по сторонам, мимо трех окон прямо к боковой двери, после чего сразу же раздался звонок.
Признаться, когда он вошел в гостиную, одновременно служившую мне кабинетом, я испытал некоторое облегчение, ибо вместо старого, потертого жизнью и страдающего повышенной кислотностью налоговика со мной поздоровался молодой человек, настолько светлокожий, что при виде его на ум поневоле приходило сравнение со сдобной булочкой. Он носил очки с круглыми стеклами в темной роговой оправе. В его пухлом лице было что-то ребяческое, невинное, далекое даже от намека на профессиональную подозрительность; скорее оно выражало нечто вроде нерастраченной детской способности удивляться. Пожалуй, такого человека не назовешь толстяком, но его склонность к полноте была уже очевидной, о чем наглядно свидетельствовал пиджак, туго обхватывавший бедра.
Поставив объемистый черный портфель на пол, он, медленно кивая, осмотрелся, его рассеянный взгляд прошелся по кушетке, на которой я обычно сплю, по самодельному стеллажу для книг, по подаренному мне капитаном Бродерсеном письменному столу из вишневого дерева; с таким видом, будто у него нет сил противостоять искушению, он жестом попросил у меня разрешения заглянуть в исписанные от руки странички. Интерес его был явно неподделен. Пока он, склонившись над листками, разбирал первые фразы, я пояснил, что как раз бьюсь над рассказом, который должен называться “Скажите, как пройти…”; молодой человек откликнулся на мои пояснения, задумчиво повторив название рассказа, после чего спросил, где он мог бы расположиться. Я пригласил его на кухню и усадил там за стол, термос с кофе уже стоял наготове; здесь же лежали документы, которые он меня просил подготовить по телефону, а именно тетрадь, куда я записывал все мои доходы, и совсем еще новая с виду картонка из-под обуви, куда складывались всевозможные чеки и квитанции. С картонкой соседствовала моя первая книга, повесть “Предоставление гражданства”. Хоть и оставалось у меня всего два последних экземпляра, один из них я решил подарить инспектору, рассудив, что подобная любезность не повредит. Прежде чем сесть, молодой человек взял книгу, с интересом прочитал аннотацию, затем вернул книгу мне.
— Нет, это вам, — сказал я, — примите в подарок.
— Очень жаль, но не могу, — сказал он с огорчением.
— Это же всего лишь книга, — сказал я.
Он улыбнулся:
— Всего лишь? С каких, интересно, пор?
Бухнув свой портфель на стол, он уселся, пробормотал “приступим к делу”, после чего выудил из портфеля пачку — я сразу узнал их — контрольных извещений, которые рассылаются радиостанциями в финансовые ведомства, чтобы подтвердить выплату гонораров. Прищурившись, он взглянул на меня:
— Надеюсь, мне не придется беспокоить вас слишком часто.
— Если возникнут вопросы — зовите, — ответил я и оставил его одного, дверь лишь слегка притворил, а сам подсел к письменному столу.
Вознамерившись забыть о присутствии постороннего человека и продолжить работу над рассказом, я, дабы привести себя в рабочее состояние, перечитал заново первые пять страниц пролога, где приехавший в город старик спрашивает у местного жителя дорогу и получает совершенно невразумительный ответ, который — в этом и состоял замысел — оказывается своеобразным портретом и провинциального городка, и его обитателей. Сосредоточиться не удавалось. Я начал придумывать, как бы переименовать название улицы, и вздрогнул от звука, который донесся с кухни; на миг там все стихло, потом я услышал, что Пюцман наливает себе кофе. Невольно я представил себе, как он жует толстый бутерброд с копченой колбасой, отхлебывает мой кофе и при этом вожделенно разглядывает мою тетрадь с записью доходов. Но он ел бесшумно. Некоторое время я прислушивался, ожидая какого-либо движения, неодобрительного возгласа, протестующей реплики, тихого ехидного смешка, однако так ничего и не услышал. Я принялся размышлять, какие причины могут послужить основанием для переименования улицы — собственно, причина в наших краях всегда бывает одна: исправление исторических ошибок.
— Можно вас потревожить? — озабоченно спросил Пюцман. Он возник в дверях, легонько помахивая бумагами, в которых, вероятно, заподозрил некий подвох, хотя в его мясистой руке они выглядели вполне безобидными, даже какими-то жалкими.
— Судя по всему, — сказал он, — на протяжении некоторого времени вы имели регулярные заработки в нашем окружном ведомстве, не так ли?
— Да, я преподавал немецкий язык, — подтвердил я, поскольку действительно уже больше года ездил в бывшую Маккензеновскую казарму, где вел занятия с переселенцами. Там размещались немцы, которые прибыли в Германию из Сибири и с Поволжья. — Я помогаю им освоиться у нас, понимаете?
— Понимаю, — сказал он, — прекрасно понимаю; ведь они приехали из совершенно иного мира, из тундры, из степей.
— В том-то и дело, — сказал я.
Он взглянул на бумаги:
— Тут у вас заявляется на списание с налогообложения подарочный набор стоимостью в сто тридцать марок, получатель не указан.
Мне ни в коем случае не хотелось, чтобы прозвучало имя Людмилы, поэтому я, слегка обескураженный требовательным выражением его лица, пробормотал:
— Набор использовался в качестве наглядного пособия на одном из моих занятий, поэтому я счел списание оправданным. — Поскольку Пюцман взглянул на меня так, будто я сыпанул ему в глаза перцу, я поспешил добавить: — Содержимое подарочного набора стало хорошей темой для урока; хотите я перечислю, что…
Он махнул рукой, пожал плечами и вернулся на кухню.
Я сел за стол, вновь попытался сосредоточиться на рассказе, как неожиданно перед моими глазами возникла улыбающаяся Людмила; она бодро шагнула навстречу мне в бывшей каптерке, где теперь находилась наша классная комната, и весело сказала: “Меня зовут Людмила Фидлер, я приехала из Томска; меня отрядили помогать вам, если возникнут проблемы, особенно с объяснением тех выражений, которые нужно знать, когда обращаешься в здешние учреждения”. Под пристальными взглядами восемнадцати моих учеников — в основном это были пожилые мужчины и женщины, которые позднее, терпеливо пожевывая шоколад, со смирением и не без интереса внимали моим наставлениям по части немецких житейских дел, — я поздоровался с ней и тут же, во время несколько затянувшегося рукопожатия понял, что наши отношения не ограничатся одним лишь решением языковых проблем, возникающих то и дело на уроке. Ее черные коротко стриженные волосы удивительным образом контрастировали с глазами цвета морской волны — ничего подобного мне прежде видеть не доводилось; мечтательность и лукавство сочетались в ее скуластом лице, которое, некогда опаленное солнцем, теперь, будто немного остыв, еще продолжало светиться; Людмиле — моя догадка подтвердилась — недавно исполнилось двадцать; на ней было узкое бежевое платье, украшенное несколькими декоративными жуками-нехрущами, которые, как я узнал потом, ей очень нравились. Если правда, что секрет настоящей красоты всегда заключается в маленьком изъяне и что покоряет она именно своим небольшим отклонением от идеального совершенства, то такое определение красоты вполне подходило к Людмиле; ее маленьким изъяном были зубы — мелкие и острые, как у мышки.
Урок, который я вел с ее помощью, проходил довольно живо; я объяснял ученикам, например, право гражданина на подачу тех или иных жалоб, знакомил их с соответствующими речевыми оборотами, которые могут понадобиться, чтобы сформулировать свои претензии в каком-нибудь учреждении, в ресторане или же в общественном транспорте; все это удивляло моих слушателей, удивляло и порой забавляло.
Я пытался растолковать особенности нашего жилищного права и то, что квартирный найм отличается от аренды производственного помещения, а в спорных случаях производится разбирательство по поводу законного или незаконного использования жилплощади и тогда в специальном предписании фиксируется, что можно делать в своей квартире, а что нельзя; тут один старик поинтересовался, разрешено ли, скажем, на дому чинить обувь для себя и для соседей. Людмила успокоила его, объяснив, что он по-прежнему сможет заниматься починкой собственной обуви — вот только если к нему, как раньше, станет ходить вся деревня, то понадобится особый патент.
Людмила просила учеников быть посмелей, однако вопросов задавалось немного, а когда кто-нибудь все же решался спросить, то делал это с трогательным смущением, которое не могло оставить меня равнодушным. Сколько же терпения требовала от них их прежняя жизнь. Людмиле занятия нравились. У нее был довольно богатый словарный запас, хотя говорила она по-немецки все-таки не совсем правильно; похоже, она и сама это чувствовала, поэтому, употребляя особенно сложный оборот, иногда вопросительно поглядывала на меня и морщила свой красивый лоб.
После урока мы вышли с нею в выложенный кафелем коридор, чтобы обсудить тему следующего занятия, и тут к нам стремительно подошел крупный мужчина в тяжелой шубе на лисьем меху — Сергей Васильевич Фидлер, отец Людмилы. Он был на голову выше меня, широченная грудь, у левого уха недоставало верхней половинки. Поздоровавшись со мной легким подобием поклона, он резко повернулся к Людмиле и довольно темпераментно дал понять дочери, что ей пора бы принять участие в приготовлениях к домашнему празднику по случаю дня рождения. Людмила приподнялась на цыпочки, поцеловала отца. Взяв его руку, она прижалась к ней щекой и с легким укором сказала:
— Позвольте представить — мой отец Сергей Васильевич Фидлер, геолог и охотник; а это — господин Хайнц Боретиус, писатель, в настоящее время наш профессор.
Скептически взглянув на меня, геолог и охотник перевел свой взгляд на дочь, затем опять на меня, потом вновь на нее, видимо размышляя о чем-то, после чего отвесил мне поклон и пригласил на день рождения своей жены Ольги; Людмила ободряюще подмигнула мне, поэтому приглашение было принято. Под вечер я купил подарочный набор — корзинку, где среди прочих яств числились свиной рулет, бутылка коньяка и бутылка красного вина, салями, банка овощного рагу по-лейпцигски; поскольку продавец спросил: “Чек нужен?”, я взял чек и сохранил его в картонке из-под обуви, следуя совету великого Лазарека, моего старшего и опытного коллеги.
Найти в общежитии комнату Фидлеров оказалось проще простого; гомон голосов в конце коридора и похохатывание отца Людмилы, которое нельзя было не узнать, сразу же привели меня туда, где шел праздник. Я несколько раз постучал, геолог и охотник распахнул дверь, обрадовался, расцеловал меня, обняв так порывисто, что я едва не выронил корзинку. Пытаясь сохранить равновесие, я услышал урезонивающий возглас Людмилы:
— Мы ведь в Германии, отец, в Гамбурге.
Она взяла меня за руку и, прокладывая дорогу меж оживленно шумящих соседей по этажу и общежитию, среди которых были и мои ученики, повела к окну. У окна сидела именинница. Ольга, мать Людмилы, женщина неопределенного возраста с дружелюбным, обветренным вьюгами лицом, поднялась мне навстречу, ее широкие, покатые, укутанные коричневой вязаной шалью плечи подались вперед, коротковатые руки потянулись ко мне, чтобы принять подарок. Людмила склонилась к ней, сказала в самое ухо:
— Это Боретиус, мамочка, наш профессор.
— Никакой не профессор, — возразил я, — просто учительствую по случаю. — Потом я поздравил ее и минуту-другую смотрел, как она молча извлекала из корзины предмет за предметом, передавая их худощавому молодому человеку — Игорю, брату Людмилы.
Сама именинница не пила, зато гости не раз поднимали бокалы за ее здоровье, чокались друг с другом, особенно усердствовал отец Людмилы. Мне тоже пришлось несколько раз чокнуться с ним. Людмила потчевала меня маринованными огурчиками; я чувствовал ее симпатию ко мне. Где бы я ни очутился, ее заботливый взгляд отыскивал меня в комнате, порой она кивала мне с улыбкой, едва ли не заговорщической. До сих пор — я отчетливо сознавал это — мне никогда не встречалась девушка вроде Людмилы. Похоже, ее отец заметил, какое впечатление она произвела на меня, что, пожалуй, не было ему неприятно и даже радовало его, во всяком случае, он решил мне показать нечто такое, чего я о Людмиле знать не мог и чем сам он гордился. Порывшись в тумбочке, он чертыхнулся, но потом, довольный, протянул мне то, что искал, — две фотографии. Одна из них запечатлела тонконогую девочку лет двенадцати в топорщащейся балетной пачке, на другой фотографии она же, похожая на меховой шар, держала здоровенного сома, только что вытащенного сачком из лунки.
— Тут Людмила и тут Людмила, — пояснил он после некоторой паузы. — Здесь первое выступление на концерте в военно-медицинской академии, а здесь зимняя рыбалка на Чулыме — это приток большой сибирской реки под названием Обь. — Не знаю, бывают ли взгляды нежнее, чем тот, которым он смотрел на обе фотографии.
Меня забеспокоила неожиданно воцарившаяся тишина — из кухни не доносилось ни шелеста бумаг, ни шарканья ног, ни тихого вздоха. Куда подевался Пюцман? Уж не окаменел ли он от изумления, раскопав что-нибудь эдакое? Вдвойне озабоченный, я поднялся с места, подкрался к двери и уже чуточку приоткрыл ее, как внезапно Пюцман, не оборачиваясь, громко пригласил меня к себе. Он нашел неверно оформленный документ, счет из ресторана “У причала”, где отсутствовала не только моя подпись, но и точное указание профессии человека, которого я угощал. Я с облегчением подписал счет, добавив, что обед действительно был деловой встречей с переводчиком из Маккензеновской казармы, на которой обсуждалась и уточнялась программа занятий. Пюцман еще раз проверил счет, попросил заодно расписаться под двумя квитанциями за поездки на такси и, похоже, остался удовлетворен.
— Если возникнут новые вопросы, сразу же зовите, — предложил я.
Он не ответил, продолжая разглядывать кипу квитанций, словно ожидая от них добровольных признаний.
Я пригласил Людмилу пообедать в ресторанчик “У причала”, к Питу Флехингусу, сразу после нашего следующего занятия. Она приняла приглашение без колебаний, но попросила сначала проводить ее домой, потому что хотела попрощаться с родными.
— Мы всегда так делаем, когда куда-нибудь идем, — сказала она. Дома она поцеловала на прощание по очереди мать, брата и отца, которые сидели на кроватях, ожидая чего-то, даже погладила старого рыжего кота, приблудившегося к ней в казарме, и только после этого была готова на выход.
Пит и несколько завсегдатаев его ресторана — сотрудники соседнего издательства, журналисты, работники морской метеослужбы — с нескрываемым удивлением и заметно дольше обычного разглядывали Людмилу, которая прошла мимо них в своем бежевом платье с летящими жуками. Все места у окон были заняты, Пит пригласил нас жестом за столик возле самой стойки и порекомендовал фаршированную щуку с картофельным салатом. Поскольку он отнесся с Людмиле с особой предупредительностью, я счел уместным заметить:
— Дама приехала к нам издалека, из Томска.
— Из Томска, — повторил Пит. — Это ведь где-то в Сибири? Моему деду довелось побывать там, не по собственной, правда, воле. Реки, болота и тайга, тайга. Работал на лесоповале.
— Зато на юге там очень красивые горы, Алтай, — сказала Людмила.
— Дед говаривал, что в Сибири все красиво, особенно если глядеть на нее с должного расстояния, — усмехнулся Пит и отвернулся к кухонному окошку, чтобы сообщить наш заказ.
Людмила не стала спорить — ее-то предки приехали в Сибирь по своей воле; более двух веков назад они откликнулись на приглашение царя и переселились туда, чтобы осваивать огромные просторы, строили школы, основали университет, извлекали из сибирских недр их несметные богатства.
— Нет на земле края благодатней, — сказала Людмила, — какие горы, какие великие реки, сколько зверя в лесах, пушного зверя.
— Однако вы вернулись назад, — возразил я, — прошло столько лет, а вы все-таки вернулись.
— Соседи наши стали неуживчивы, — вздохнула Людмила. — Им не нравилось, что мы говорим по-немецки, что живем по-своему. А когда мы решили обособиться, нам пригрозили, что немецкий поселок и вовсе сожгут. Значит, кончился наш сибирский век, сказал отец и подал заявку на выезд. Но были у нас среди сибиряков и друзья, которые плакали на проводах.
За едой я принялся исподволь, осторожно расспрашивать Людмилу о ее планах; мне не хотелось, чтобы у нее сложилось впечатление, будто у нас каждый обязан иметь точную жизненную программу и целеустремленно идти к определенной цели. С тем большим удивлением я узнал, что она для себя уже все решила. Вспомнив показанную мне ее отцом фотографию, я спросил:
— Балет?
— Нет, нет, — улыбнулась она, — с балетом все кончено. — В детстве она занималась балетом и, возможно, продолжила бы занятия, если бы не несчастный случай на охоте.
— Несчастный случай?
— Ну да, это произошло зимой, волчонок из стаи два раза укусил меня, сначала за плечо, потом сюда, — она коснулась бедра. — Волчонка пристрелили. — На лице ее не мелькнуло даже тени сожаления, когда она повторила: — Нет, нет, с балетом покончено.
— А почему бы вам не сделаться переводчицей? — сказал я, полагая, что даю неплохой совет. — Мир срастается в единое целое, мы все больше зависим друг от друга, так что, видимо, на переводчиков ожидается огромный спрос. Вскоре их понадобятся миллионы. Двумя языками вы уже владеете, добавьте к ним еще один или два редких, трудных — и будущее вам обеспечено.
Людмила приоткрыла свои мелкие, острые зубки, грациозным жестом избавилась от щучьей косточки. С легкой улыбкой сказала:
— В тех краях, где мы жили прежде, я занималась бортничеством, обеспечивала всю семью лесным медом. В лесу было много диких пчелиных роёв, пчелы собирали еловый мед и мед с болотных цветов; пчелы здорово прячутся, но мне помогал маленький дятел, он всегда летел впереди и указывал, где прячутся пчелы. Мне нравится бортничество, я умею обращаться с пчелами. — Она вопросительно взглянула на меня, я же не знал, стоит ли воспринимать ее слова всерьез; словно почувствовав мои сомнения, она добавила: — Боже мой, заработать бы сейчас денег, а будут деньги, куплю себе пасеку, заведу пчел, только не диких сибирских, а прилежных немецких домашних пчел. Может, стану продавать мед и вам, господин Боретиус.
После еды она меня обстоятельно поблагодарила, перечислив все кушанья, от щуки до картофельного салата, поблагодарила она и Пита, который не преминул пригласить ее к себе снова.
Под возгласы других посетителей, которые громко прощались с нами, мы вышли на улицу, и порыв ветра плеснул нам в лицо дождем; Людмила нащупала мою руку, мы двинулись к станции метро. Мы шагали, склонившись, опустив головы, как вдруг наткнулись на детскую коляску, которая стояла под навесом обувного магазина. Старая неряшливая нищенка держала ручку коляски, нагруженной пластиковыми упаковками, банками из-под пива, бутылками — поверх всего красовалась алюминиевая кастрюля; по бокам коляски болтались разные вещи, среди них — лопатка. Женщина уставилась на витрину обувного магазина, она не обратила на нас внимания даже тогда, когда Людмила, остановившись, принялась разглядывать странное содержимое коляски, из которой — Людмила показала мне на нее — торчала вешалка для шляп. Неожиданно ее рука выскользнула из моей ладони, Людмила вбежала по ступенькам в магазин, о чем-то переговорила с продавцом, несколько раз кивая на меня, после чего вышла к нам с парой белых, обшитых кожей деревянных сандалет. Она поставила сандалеты возле ног старой женщины. Глядя на дырявые, некогда синие, а теперь почерневшие от дождя матерчатые тапочки, Людмила дружелюбным, но настойчивым жестом пригласила женщину сменить обувь. Мне не хотелось смущать их при этом моим присутствием, я шагнул было в сторону, однако Людмила шепнула мне:
— Надо еще доплатить, у меня немножко не хватило денег. Пожалуйста, господин Боретиус.
Зазвонил телефон, я тотчас снял трубку, потому что больше всего на свете хотел услышать сейчас голос Людмилы. Но звонили из отдела, в котором работал Пюцман. Вежливый мужчина, даже извинившийся за беспокойство, попросил к телефону господина Пюцмана. Я подошел к кухонному столу, на котором производилась рентгеноскопия моей финансовой жизни, представленной в виде собрания рассортированных, просмотренных и заново перегруппированных документов. Все, что они поведали Пюцману, было отмечено в его блокноте, испещренном колонками цифр, внушавших мне невольную робость.
— Вас к телефону, — сказал я; похоже, Пюцмана совершенно не удивило, что начальство разыскало его даже здесь. Пока он, сидя за моим письменным столом, давал справку по какому-то прежнему спорному случаю, я обнаружил чек на покупку пяти бутылок вина “Шато Лафит 82”. Чек был мною подписан, в качестве пояснения я добавил: “Зачетные занятия с немецкими переселенцами в домашней обстановке”. На миг я заколебался, не лучше ли спрятать чек, поскольку три бутылки все еще оставались под моим письменным столом, где Пюцман, слегка наклонившись, мог их запросто обнаружить; однако он тем временем уже положил телефонную трубку, поэтому я решил ничего не предпринимать.
Я вновь предоставил его самому себе, вышел из кухни, вернулся к письменному столу и осторожно переставил бутылки за стеллаж со справочниками и лексиконами. Людмиле это вино — “Шато Лафит 82” — не особенно понравилось; она выпила от силы половину бокала, потом предпочла разбавленный морковный сок, которым я иногда подкреплялся во время работы. Она пришла ко мне в гости. Она согласилась послушать что-нибудь из моих сочинений — под этим предлогом я и залучил ее к себе домой. Едва войдя в квартиру, она сняла обувь, заглянула в кухню и даже в кладовку, после чего села с поджатыми ногами на тахту. Показав на потолок, то есть на квартиру старого капитана Бродерсена, которого, вероятно, она видела с улицы, Людмила поинтересовалась, не выставлены ли вещи на подоконнике для продажи.
— Это сувениры, — сказал я, — он привез их на память о дальних плаваниях.
— Из Томска он привез бы что-нибудь совсем другое, — сказала она, помолчав, — может, чучело песца или отполированный редкий минерал, а если бы повезло — окаменелое доисторическое яйцо.
Я предложил ей к вину оливок, она не захотела ни того, ни другого, ей пришелся по вкусу только греческий козий сыр. Ей не составляло никакого труда сидеть в этой несколько напряженной позе, она выжидательно смотрела на меня. Я спросил, нравится ли ей моя квартира, она кивнула и в свою очередь захотела узнать, кто еще живет в этом доме, кроме меня и капитана.
— Только один молодой человек, который работает смотрителем в зоопарке, — ответил я, — он занимает мансарду.
— И ни одной женщины? — В голосе Людмилы прозвучало сожаление; я лишь пожал плечами, тогда она как бы в пояснение добавила: — У наших самоедов есть поговорка, что женщина — лучшая печка.
— Теперь ясно, к каким сравнениям располагают тамошние морозы, — сказал я.
Разложив рукопись на подушке под торшером, я прочитал ей неопубликованный рассказ “Час судьи”, который пришлось переписывать не меньше трех раз. Я вообще предпочел бы ничего не читать, но Людмила напомнила мне о моем обещании, поэтому не оставалось ничего другого, как поведать ей историю Виктора Вилька, который благодаря настойчивой протекции своего друга, министра, занял самый высокий судейский пост и пользовался всеобщим уважением за мудрость и справедливость. Позднее министра обвинили в тяжком преступлении, председательствовать на судебном процессе выпало Виктору Вильку, и он принял на себя эту обязанность, считая, что чувство благодарности при отправлении правосудия неуместно. Дальше жена уговаривала судью взять самоотвод, и я мельком взглянул на Людмилу и увидел, что она спит — по крайней мере, так мне показалось. Тело ее слегка обмякло, глаза были закрыты, лицо выглядело усталым. Прочитав еще несколько фраз, я замолк, чтобы проверить, слушает ли она меня.
Людмила медленно открыла глаза — что-то, видимо, мучило ее, она была настолько поглощена каким-то воспоминанием, давним событием, что ни словом не обмолвилась, когда я просто отложил рукопись в сторону.
— Вам нехорошо? — спросил я.
Слабым жестом Людмила успокоила меня:
— Вспомнила брата, его тоже звали Виктор, он был старше меня и никогда мне не верил. — Она выпрямилась, напряглась; совсем тихо, так тихо, что я с трудом разобрал ее слова, сказала: — Он никогда мне не верил, всегда во всем сомневался. Однажды мне принесли одноглазого сокола, который напоролся на колючий кустарник и наполовину ослеп. Бедняга совсем обессилел, и Виктор сказал: отлетался. Но я ухаживала за соколом, хорошо кормила. Мне и приносили всяких зверушек, птиц, я лечила их — белочку, лисенка с покалеченной лапой, у меня почти все выздоравливали; когда сокол поправился, я отнесла его к реке и сказала: улетай, лети высоко! Он и впрямь полетел, я сама видела.
Людмила замолчала, она разглядывала свои руки, лежавшие на коленях.
— Виктор мне не поверил, он никогда мне не верил. “Все равно твой сокол где-то свалился, я тебе докажу”, — сказал он и засмеялся. Виктор действительно ушел искать сокола.
— И нашел?
— Виктор не вернулся домой. В тайге собаки взяли след, но на берегу Чулыма потеряли.
Я подсел к Людмиле, взял ее за руку, готовый тотчас ее отпустить, если мое прикосновение будет ей неприятно, но Людмила словно ничего не заметила или же сочла мой жест вполне естественным. Мы сидели совсем близко; возвращаться к “Часу судьи” не хотелось, да Людмила больше и не вспомнила о рассказе. Возможно, из желания утешить и уж во всяком случае с искренним сочувствием я проговорил:
— А я, Людмила, я бы вам поверил.
Глубоко в ее глазах что-то засветилось, она склонилась ко мне и легонько — я почти ничего не почувствовал — прильнула щекой к моему плечу. Глупо, конечно, но мне на ум пришло, что мы похожи на те излучающие тихую негу азиатские парочки, которые выставлены на подоконнике у капитана Бродерсена.
Я мог бы просидеть так целую вечность, но неожиданно кто-то постучал в окно, мы вздрогнули и посмотрели наверх. На улице стоял Тим; как всегда, когда забредал слишком поздно, он щелкнул зажигалкой, осветил огоньком лицо. Я махнул ему, чтобы он заходил. С его присутствием все у меня дома как-то сразу переменилось. На Тиме была замшевая куртка, джинсы, ковбойские сапоги на высоком каблуке; жесткие белесые волосы, отчасти прикрывающие лоб, жилистая шея, широкие плечи делали его похожим на римского воина с боевой колесницы. Я представил:
— Мой друг Тим Буркус — Людмила Фидлер.
Его вроде бы ничуть не удивило, что он застал со мной Людмилу, — впрочем, признался Тим, он видел нас вместе у выхода из ресторана, когда проезжал мимо на машине; он поздоровался с подчеркнутой, даже слегка утрированной любезностью, сам сходил на кухню за бокалом, налил себе “Шато Лафит 82”. Пожалуй, он принял Людмилу за студентку или журналистку, поскольку сказал:
— Заканчивайте спокойно ваше интервью, не буду вам мешать. — Взяв свежий номер “Шпигеля”, он хотел было выйти на кухню.
Я попросил его остаться, рассказал, откуда Людмила приехала к нам, где живет сейчас со своею семьей и какую роль играет в моих занятиях с немецкими переселенцами. Тим щедро плеснул себе еще вина, не забыв, впрочем, его похвалить. Он выглядел несколько рассеянным и встрепенулся лишь тогда, когда я спросил, не сможет ли Тим сделать Людмилу своей второй ассистенткой; он принялся довольно беззастенчиво разглядывать Людмилу, чем настолько смутил ее, что она посмотрела на меня, ища поддержки. Чтобы успокоить ее, я пояснил:
— Тим содержит экспериментальную кухню, а кроме того, он замечательный фотограф. Тим изобретает оригинальные блюда. Потом фотографирует их. Снимает так, что людей начинает снедать неодолимое желание отведать этих яств. Его фотографии публикуются во многих иллюстрированных журналах в рубриках “Уголок гурмана” или “Радости чревоугодника”.
Тим отмахнулся.
— Не преувеличивай, не преувеличивай, — пробормотал он, — наш брат всего лишь пытается с помощью собственной фантазии чуть-чуть утончить вкусы почтеннейшей публики.
Пока Людмила потихоньку выуживала из-под тахты туфельки, я сказал:
— Дай ей шанс, ради меня. Кстати, кое-какие полезные знания у нее уже есть. Она специалист по меду.
— Пчеловод? — развеселился Тим.
— Людмила занималась дикими пчелами, — объяснил я. — В Сибири она была специалисткой по диким пчелам, а здесь мечтает купить несколько ульев, завести собственную пасеку. Так ведь, Людмила?
— Может быть, — сказала она, — во всяком случае, если это произойдет, то я заведу немецких домашних пчел.
— Попробуй поработать с ней, — сказал я Тиму, — твоя Михаэла наверняка не станет возражать.
Несмотря на мою настойчивость, Тим на уговоры не поддавался — по крайней мере, пока был у меня. Но после того как он подвез Людмилу домой — ему было по пути, — раздался его поздний телефонный звонок. Тим был вне себя от восторга, его покорила неброская красота Людмилы, ее прелесть, он поблагодарил меня за знакомство с нею и сознался, что уже пригласил ее на пробные съемки.
— Горное озеро, — неожиданно сказал он.
— Что? — недоуменно переспросил я.
— Когда видишь ее глаза, то возникает такое чувство, будто заглядываешь в уединенное горное озеро.
— Очень рад, Тим, что ты даешь ей этот шанс, — проговорил я, — деньги ей действительно нужны.
— За Людмилу не беспокойся, — сказал он, — с ней все будет в порядке, она свою дорогу найдет; в этой девушке есть обаяние — что бы человек с таким обаянием ни совершал, например просто резал бы ломтями тыкву, остальным кажется, будто они присутствуют при священнодействии.
Полагая, что я занят работой, Пюцман осторожно позвал:
— Господин Боретиус? — Я откликнулся не сразу, поэтому он повторил погромче: — Господин Боретиус? — Перед ним лежала раскрытая тетрадь с записями моих доходов, в одной руке он держал контрольную платежку с радио, в другой — карандаш. Не зная, что его интересует, я спросил:
— Что-нибудь не так?
— Вы участвовали в воскресной радиопередаче под рубрикой “Злободневные размышления”, — сказал он. — Тема вашего выступления называлась “Тщета просвещения”, припоминаете?
— Еще бы, — ответил я, — резонанс на мое выступление был весьма значительным; я пытался показать, что в нашем просвещенном мире, несмотря на все научные достижения, предрассудков становится не меньше, а, пожалуй, даже больше. Объем наших знаний беспрецедентно возрос, но процветает и мистицизм. А под конец я процитировал Достоевского, отрывок из легенды о Великом инквизиторе, где говорится о том, почему у человека так неизбывна тяга к чуду.
Пюцман уставился на платежку:
— Ваш гонорар составил шестьсот марок, но среди доходов не отмечен.
— Не может быть! — воскликнул я, на что Пюцман молча пододвинул мне тетрадь и указал на записи за апрель. Там значились четыре скромные суммы, однако отменный гонорар за мои злободневные размышления действительно отсутствовал. — Чертовщина какая-то, — пробормотал я и спросил: — Что же теперь делать?
Вместо ответа Пюцман предъявил мне чек, выложенный отдельно из общей кучки — букет для переводчицы, — и растолковал, что с налогов списываются лишь букеты стоимостью до пятидесяти марок:
— В данном случае сумма превышена на шесть марок, их я пропустить не могу.
— Это были три астры, — вспомнил я, — так себе цветы, стебли длинные, но слабенькие, их еще проволокой подкрепили; я тогда пожалел продавщицу.
Пюцман пропустил мое замечание мимо ушей, а заодно и скрытую в нем легкую иронию; видимо, он привык к реакциям иного рода, к резким контрвопросам, громким протестам, которые, впрочем, оказывались — в этом я ни на миг не сомневался — абсолютно бесполезными. Взглянув на его бычий, испещренный мелкими шрамами загривок, я предпочел ретироваться.
Усилием воли, натренированным за последние семь лет, я заставил себя забыть о присутствии Пюцмана и попытался сосредоточиться на рассказе. Да, историческая нагрузка, которую несут на себе названия наших улиц, и впрямь велика, каких только ассоциаций они не вызывают — напоминают о давних победах и полководцах, в честь которых давались эти названия, о выдающихся политических деятелях и неудавшихся реформах, но отсылают они также к роковым историческим событиям, которые нам хотелось бы забыть, для чего и происходят переименования. Неожиданно меня озарило — вот как это было: по дороге в Маккензеновские казармы я заехал в кассу за гонораром, а квитанцию сунул в нагрудный карман штормовки, где она потом завалялась. На деньги с этого гонорара я купил для Людмилы букет, сам подобрал его, довольная цветочница похвалила мой вкус. Полученный от нее чек я положил в бумажник.
Не только Людмила, вся ее семья уверяла меня, что такого красивого букета никто из них никогда не видел; Игорь принес из столовой ведерко для джема, аккуратно обклеил его фольгой — получилась ваза. Букет был воспринят как своего рода поздравление, поскольку днем Фидлерам сообщили, что время их пребывания в казарме заканчивается, было даже названо новое место жительства — Уленбостель, поселок на окраине Люнебургской пустоши. Сергей Васильевич, отец Людмилы, успел купить путеводитель по Люнебургской пустоши, даже добросовестно изучил его, но был немного разочарован, так как в путеводителе ничего не говорилось о возможности поохотиться. Перед тем как мы с Людмилой отправились на прогулку, он пригласил меня погостить в Уленбостеле по крайней мере неделю.
Мы поехали в город, где я показал Людмиле ратушу, знаменитые отели, прогулялся с ней по берегу Альстера и Ауссенальстера, удивляясь тому, как много я могу рассказать ей о наших достопримечательностях. Она слушала меня с вежливым, но не слишком большим интересом, но когда мы вышли на мост Кругкоппельбрюкке и под нами бесшумно скользнули каноэ-двойки, шедшие ровно, будто кто-то их тянул на веревочке, ее лицо просияло. Она даже весело помахала рукой пареньку, который небрежно орудовал веслом. Каноэ причалило к пункту лодочного проката, Людмила сказала: “На Чулыме у меня тоже была такая лодка; иногда кажется, будто она не плывет, а парит”.
Я взял каноэ на два часа. Людмиле захотелось получить рулевое весло. Было безветренно. На воде поблескивали маслянистые пятна, плавающие гаги спокойно и расчетливо пересекали наш курс под самым носом лодки. Миновав мост, мы вошли в канал, берег которого был укреплен деревянными сваями. В тихих, спускающихся к воде палисадниках сидели под тентами старики. Уклоняясь от белой моторки, Людмила направила лодку с середины канала к раскидистой иве, ветви которой ниспадали до самой воды. Ухватившись за ветку, я остановил лодку. Волна от моторки приподняла ее, закачала; тут Людмила заметила крупную дохлую рыбину, леща, безуспешно попыталась зацепить его веслом, чтобы втащить в лодку.
— Нет, слишком тяжелый и скользкий, — сказала она, решив бросить свою затею.
Я повернулся, осторожно перебрался к ней, предложил попробовать вместе, однако наши весла вместо того, чтобы зажать леща, мешали друг другу, толкались; тогда я ударил веслом плашмя по воде, рассчитывая подогнать леща поближе, но от этого удара лодка качнулась так резко, что мы вцепились друг в друга, чтобы сохранить равновесие. Опешив от неожиданной близости, я не смог удержаться и поцеловал Людмилу прямо сквозь просвет ивовой листвы, усеявшей ее лицо солнечными бликами. Похоже, Людмила не удивилась.
Я остался сидеть рядом, Людмила легким движением весла тронула лодку вперед. Она охотно рассказала мне о своей работе с Тимом, о его чудо-кухне, его изобретательности и терпении; она принимала участие всего в нескольких сеансах, однако считала, что ей удалось ухватить суть его странного дела.
— И в чем же эта суть? — спросил я.
Чуточку поразмыслив, Людмила проговорила:
— Все выдумки Тима, все оригинальные сервировки рассчитаны на людей, которые уже сыты. Только бедняк спешит поскорее утолить голод, но у Тима другая задача. Он работает на тех, кто ест глазами, то есть возбуждает аппетит у людей, которым неведом голод. — Она еще раз похвалила его терпеливость, доброжелательность, рассказала, что он фотографирует ее за едой, причем она всегда должна закрывать глаза, изображая тихое блаженство. По ее словам, Тим умеет рассыпать комплименты, как никто другой.
— Знаю, — сказал я, — только не слишком доверяйте его комплиментам, он особенно любезен, когда чем-нибудь не совсем доволен. — Она покачала головой, будто сомневаясь в справедливости моего предупреждения, и смотрела куда-то поверх меня.
Как ловко обращалась она с веслом, погружала в воду, поднимала, легким движением поправляла курс; вот так, сидя у ее ног, не отрывая от нее глаз, я проплыл бы по всем гамбургским водным путям. Мы шли мимо частных причалов, возле которых стояли весельные лодки; неожиданно там, где к каналу приблизилась прогулочная тропинка, Людмила с силой погрузила весло в воду и затормозила так резко, что лодка тут же замерла на месте. Она показала рукой на кругообразное, слоистое лебединое гнездо, возле которого стоял, пригнувшись и, видимо, готовясь к прыжку, лохматый черный пес. Лебедь поднялся над гнездом, вытянул шею и принялся издавать отрывистые тревожные клики. Пес, словно примериваясь, подпрыгнул, лебедь угрожающе распростер крылья, что, однако, не испугало пса, и лебедь перешел на какой-то пронзительный свист. Сколько я ни махал руками, сколько ни орал, все мои попытки отогнать явно агрессивного, разозленного пса оставались напрасными.
— Эх, палку бы сейчас или камень!
И вдруг — никогда этого не забуду — рядом со мною послышался странный звук, низкий, элегический вой, в котором слышались и жалоба, и какая-то неизбывная тоска, отчего пес испуганно замер на месте. Тоскливый вой нарастал, теперь он уже не только предупреждал о чем-то, но становился требовательным; у меня пробежал мороз по коже, я представил себе необозримое, освещенное луной, заснеженное поле, по которому метнулись к лесу стремительные тени. Пес задрал голову, однако не издал ни звука; несколько мгновений он простоял как вкопанный, а затем поджал хвост и скрылся из виду. После того как лебедь вновь осторожно уселся в гнездо, топорща перья, но так невозмутимо, будто ничего особенного не произошло, я обернулся к Людмиле. Заметив, что я буквально онемел от удивления, она улыбнулась:
— Это их праязык, все большие собаки понимают его.
— Пожалуй, стоит ему научиться, — сказал я, — поможете?
— С удовольствием, — ответила Людмила, — причем совершенно бесплатно.
Затянувшаяся тишина не сулила ничего хорошего, поэтому я нашел предлог, чтобы заглянуть на кухню. Пюцман даже не поднял глаз, он, казалось, вообще не заметил меня, однако, когда я открыл бутылку минеральной воды, он, уставившись на стол, проговорил, что затраты на повышение квалификации могут списываться с налогов только в том случае, если речь идет о чем-то, что непосредственно связано с теперешней или предполагаемой профессиональной деятельностью — например, о платных уроках иностранного языка для человека, который собирается работать инокорреспондентом. Входные билеты в Музей прикладного искусства и ремесел таковыми считаться не могут, ибо посещение музея не имеет отношения к повышению моей профессиональной квалификации.
Призвав себя к спокойствию, я пояснил:
— Это была выставка по истории обуви, по искусству обувного дела.
— Сапоги, туфли, ботинки, — добродушно констатировал он.
— Да, — сказал я, — для вас это просто сапоги, туфли, ботинки, товары относительно кратковременного пользования. Но эта выставка демонстрировала то, что служило человеку надежной защитой, когда он преодолевал пустыню и тундру, что грело его в холода и не давало соскользнуть в пропасть при восхождении на вершины. Сознаете ли вы социальную, общественную значимость обуви? Понимаете ли историческую значимость пряжки, острого носа или высокого каблука? Эта выставка представляла человеческую жизнь на примере истории обуви, не больше и не меньше.
Пюцман кивнул, вроде бы выражая согласие, однако спросил:
— Но какое отношение имеет осмотр данной выставки к повышению вашей, то есть писательской квалификации?
— Видите ли, — сказал я, — мы накапливаем знания и впечатления без заранее составленных планов, не обязательно четко представляя себе, когда именно все это может нам пригодиться. Я повышаю свою так называемую квалификацию тем, что многое заготавливаю себе впрок на тот случай, если это мне вдруг понадобится.
Пюцман молчал, судя по всему, он размышлял, взвешивал доводы за и против; наконец он пробормотал:
— Ну, если дело обстоит таким образом…
В этот миг мне вспомнился совет великого Лазарека: “Швырни проверяльщикам кость, — говаривал он, — пусть потешатся маленькой победой, их триумф пойдет тебе же на пользу”. Поэтому я быстро вставил:
— Хорошо, вероятно, вы правы. “Повышение квалификации” — понятие спорное, по крайней мере в моем случае. — С этими словами я взял со стола входные билеты, намереваясь сунуть их в карман, однако Пюцман попросил билеты обратно.
— Ладно, — сказал он, — думаю, аргументов достаточно.
Мы вышли из Музея прикладного искусства и ремесел, держась за руки. Людмила была удивлена, радостно возбуждена, даже восхищена увиденным; когда мы задержались у светофора, она вдруг показала рукой на мои туфли и на собственные туфельки, прижала свою правую ногу к моей левой, так что наши туфли прикоснулись друг к другу, и, покачивая головой, с наигранным изумлением сказала:
— Ах, чего только им не довелось повидать! Сколько они могли бы поведать нам!
— Да, — подхватил я, — им есть что рассказать о путях-дорогах.
— О песках и льдах, а иногда и о болотных трясинах, — не унималась Людмила.
— А главное, что стоять посреди дороги опасно для жизни, — сказал я и решительно потянул ее за собой.
Мы неспешно зашагали в сторону Главного вокзала. Обогнули пару кривоногих голубей, которые тщетно пытались расковырять зачерствевшую хлебную корку. Потом мы остановились у журнального киоска, где я сразу же увидел ее лицо среди сотен глянцевых обложек, выставленных на витрине. Сонмы симпатичных, пустых, ничего не говорящих лиц — Людмила сразу же обнаруживала их заурядность, выделяясь из них, тотчас же оттесняя их на второй план. В выражении ее лица не было никакого актерства, она смотрела с обложки журнала “Гурманка” своим лукаво-мечтательным взглядом, в котором чувствовался человек, знающий толк в еде; от Тима понадобилось лишь одно — чтобы Людмила не приоткрывала губы. Поздравив Людмилу, я расцеловал ее в обе щеки; меня удивила невозмутимость, с которой она принимала мои поздравления; она, видимо, не вполне понимала, что значило для нее попасть на обложку. Я обнял ее за плечи, она не возражала. Она согласилась, когда я предложил съесть по большой порции мороженого.
Я развернул на темном мраморном столике “Гурманку” и стал рассматривать Людмилу, сфотографированную в переднике возле отмытой до блеска кухонной плиты; она приглашала читателей обратить внимание на серебряное блюдо, где красовалось изысканно сервированное кушанье. Пока я изучал это произведение искусства, Людмила сказала:
— Композицию придумал Тим.
— Сразу видно, — откликнулся я, — что-то вроде рагу из альбатроса с овощами и шоколадным соусом.
— Не угадал, — улыбнулась Людмила. — На следующей странице Тим дает пояснение: фарш из камбалы с артишоками и рисом под шафрановым соусом. После съемок я сама это пробовала.
Я взял ее руку, пощупал пульс:
— И слава богу, осталась в живых.
Официант принес мороженое; похоже, он не понял, что перед ним сидит фотомодель; скупо обронив несколько слов, он разложил мороженое в две вазочки, тут же попросил расплатиться и удалился, что вызвало у меня чувство странной досады. Я ожидал от него по крайней мере удивления. Кажется, Людмила отнеслась к тому, что ее не узнали, совершенно равнодушно, ложечкой ела мороженое, орудуя ею все быстрее и быстрее, при этом она несколько раз посмотрела за окно в сторону магазина хозяйственных товаров. Неожиданно встав, извинилась, сказала, что придет через несколько минут, и, выскочив из кафе, направилась прямо к магазину, грациозно лавируя между машинами. Глядя ей вслед, я осознал, до чего беспокоюсь за нее.
Вещь, которую она поставила передо мной, была обернута в подарочную бумагу салатного цвета, усеянную разноцветными пчелами в стремительном полете.
— Мне хотелось бы отблагодарить тебя маленьким подарком, Хайнц, — тихо сказала Людмила.
— Но за что? — удивился я. — Меня не за что благодарить.
— Достаточно, чтобы я знала, за что, — сказала она и добавила: — Если хочешь, можешь развернуть прямо сейчас, я увидела это впервые у Тима.
Я развязал веревочку, развернул оберточную бумагу и извлек картонку, на которой была изображена стеклянная скороварка. Я был настолько поражен, что сумел лишь выдавить из себя:
— Что это?
Людмила с торжествующим видом стала подробно повторять услышанное ею от Тима:
— Тебе надо обязательно попробовать варить на пару, — сказала она, — пар сохраняет все ароматы, вода разжижает вкус, убивает его, а пар ничего не портит, он лелеет каждый нюанс. Тим утверждает, что скороварка помогает воздавать должное натуральным свойствам продукта.
Пока я читал приложенную к картонке инструкцию, Людмила поведала, что Тим выплатил ей первый аванс и посоветовал обратиться ко мне за консультацией по налогам на гонорар.
— Когда я сама попробовала с этим разобраться, у меня голова кругом пошла, — вздохнула она.
Потом спросила:
— Тебе нравится?
— Еще бы, — ответил я, — конечно, нравится, только подарок порадовал бы меня еще больше, если бы мы смогли опробовать его вместе.
— Так и сделаем, — пообещала Людмила. — Договоримся после урока.
Я окончательно растерялся, когда Людмила поблагодарила меня за то, что я принял ее подарок.
В дверь постучали, я машинально откликнулся: “Войдите!”, но это был не Пюцман, а капитан Бродерсен. Он спросил, нет ли у меня хорошего клея: поливая петунии, он ненароком задел одного из фарфоровых мопсов. Я был рад оказать услугу хозяину моей квартиры и, недолго покопавшись у себя, нашел то, что ему требовалось. Перед тем как уйти, он скосил глаза в кухню и громко спросил:
— Ваш коллега? Тоже книжки пишет?
— Налоговый инспектор, — объяснил я, — проверяет мои финансовые дела.
— Ох, как мы этих типов любим, а? — подмигнул мне капитан Бродерсен. Не понижая голоса, он проговорил: — Главное, не вешать нос, мы и не в таких передрягах бывали; если что, всегда к вашим услугам.
Я открыл ему дверь. Громко, чтобы слышал Пюцман, сказал:
— Налоговые инспектора бывают и вполне разумными людьми. — Мельком заглянув на кухню, я увидел, как Пюцман, морща лоб, что-то подсчитывает.
Следующее занятие в Маккензеновских казармах приняло неожиданный оборот. Я собирался хотя бы вскользь ознакомить своих слушателей с темой “Налоги в ФРГ”, по крайней мере обозначить кое-какие тропинки, которые помогут не заплутать в дебрях налогового законодательства, однако уже в самом начале урока хитроватый старичок, бывший кожевник, поднял над головой свежий номер “Гурманки” и предложил нам с Людмилой поговорить сегодня о кулинарии. Это предложение было с радостью поддержано всеми прочими слушателями, поэтому нам не оставалось ничего иного, как рассказать о кулинарных фантазиях Тима. Общее веселье заразило Людмилу, меня восхищало ее остроумие и та находчивость, с которой она помогала подобрать точное русское понятие для яств, нашим слушателям совершенно неизвестных. Ей каким-то образом удалось объяснить по-русски, что такое “телятина в соусе из авокадо”, на что похожи “фаршированные сливами голуби с розмариновой подливой” и как выглядит “черепашье консоме”. Наши слушатели подталкивали друг друга локтем в бок, прыскали от смеха, одна толстуха передернула плечами, будто отгоняя от себя некое наваждение, да и глаза Сергея Васильевича как-то рассеянно блуждали по сторонам, словно он уже прислушивался к воздействию на свой организм неведомой отравы. Бывший кожевник пустил журнал по рукам, все разглядывали обложку, сравнивали ее с оригиналом, причем на многих лицах проступало явное одобрение. Фотография Людмилы несомненно оживила наше занятие; заговорили даже те, кто обычно отмалчивался с выражением безучастной покорности на лице, которая вырабатывается за годы трудной судьбы; им хотелось узнать, как здесь консервируются различные продукты, не вредны ли используемые при этом химикаты.
После урока мои слушатели, все еще непривычно возбужденные, разошлись, а мы с Людмилой задержались в бывшей каптерке под тем предлогом, что нам еще надо обсудить тему следующего занятия. Наконец-то нам удалось побыть вдвоем. Не говоря ни слова, мы обнялись и поцеловались.
— Ты рада?
— Очень!
Людмиле еще предстояло сегодня поработать с Тимом, а мне нужно было записать в радиостудии передачу “Злободневные размышления: потребность в надежных основах”, поэтому я вручил Людмиле второй ключ от моей квартиры на тот случай, если я не успею вернуться домой до ее прихода, а на улице будет дождь. Прежде чем поехать в студию, я накупил в магазине разных съестных припасов, особенно овощей, чтобы опробовать скороварку: зеленый горошек, которому надлежало сохранить свою нежную сладость, морковку, цветную капусту; к овощам я присовокупил свиные ребрышки. Все это я отнес домой, а поскольку времени мне еще хватало, я помыл и почистил овощи, потом накрыл на стол.
Студийная запись затянулась. Сначала пришлось довольно долго ждать, пока студию освободят участники круглого стола, на котором обсуждались возможные последствия недавнего политического террористического акта. Потом я прочитал заготовленный текст, где пытался доказать, что нас более не удовлетворяют те надежные основы, которые прежде нам обеспечивала религия, однако мы испытываем разочарование и в науке, которая также не сумела даровать нам новых безусловных истин. Сознавая, что все наши знания постоянно устаревают и подлежат постоянному пересмотру, я предложил сомнение в качестве основы нашего нынешнего мировоззрения. Звукооператор заверил меня, что не скучал ни минуты.
Никогда еще обратная дорога домой не казалась мне такой томительной, как сегодня. Я едва не выскочил из автобуса в Альтоне на остановку раньше, чем нужно. Увидев освещенные окна своей квартиры, я невольно замедлил шаг, стараясь представить себе, какой я застану Людмилу — читающей? спящей? хозяйничающей на кухне? Я тихонько открыл входную дверь; свет горел не только в комнате, но и на кухне. Однако Людмилы в квартире не оказалось. Что случилось? Почему она ушла? Шагнув через порог, я сразу же нашел доказательство того, что она действительно побывала здесь; я наступил на что-то твердое — это был мой ключ, который я сегодня дал Людмиле и который она бросила в квартиру сквозь дверную прорезь для почты. Я не мог себе представить, что она ушла, не попрощавшись или не оставив какой-либо весточки, поэтому обыскал заваленный бумагами письменный стол, осмотрел кухню, книжный стеллаж, однако так ничего и не нашел, ни малейшего намека на какое-либо послание. Я позвонил Тиму, в его экспериментальную кухню, где он допоздна работал над утончением вкусов нашей публики. Тим ответил, что Людмилы там нет, и добавил:
— Мне-то казалось, что пир любви у вас в самом разгаре. — Он попробовал успокоить меня:
— Не волнуйся, потерпи — она просто отправилась по каким-нибудь делам.
Прождав часа два, размышляя о том, что могло произойти, и вскакивая со стула, как только мне померещится звук шагов, я убрал со стола, сунул приготовленные для скороварки овощи в холодильник и не раздеваясь рухнул на кушетку.
Я с трудом узнал нерешительный, почти робкий голос Пюцмана, когда он позвал меня на кухню и, к моему немалому удивлению, попросил у меня на несколько дней книжку с повестью “Получение гражданства”; он обещал по прочтении сразу же вернуть ее. Я все еще продолжал удивляться, а он тем временем пододвинул ко мне авторучкой сохраненный мною чек на коробку шоколадных конфет, преподнесенную ответственной сотруднице окружной администрации, которая проконсультировала меня относительно проблем, связанных с получением гражданства.
— Здесь помечено, что это подарок, — сказал Пюцман.
— Да, вполне естественная благодарность за сведения, без которых моя повесть попросту не состоялась бы.
— Ладно-ладно, я ведь не возражаю, — проговорил Пюцман. — Однако вы не указали ни имени, ни фамилии этой сотрудницы, ограничились только инициалами Ю. Ф.; не идет ли речь о госпоже Юлии Фреезе?
— Именно так, — ответил я.
Он не удержался от печальной улыбки, которая скользнула по его губам, и, хотя я ни о чем не спросил его, Пюцман счел необходимым пояснить:
— Когда-то мы были с ней соратниками. Мы опубликовали с госпожой Фреезе статью, в которой выступали за право государственных чиновников на забастовку. Вам знаком наш журнал “Молодой чиновник”? Нет? В общем, мы давали туда наши статьи и каждую подписывали вдвоем.
Призадумавшись, Пюцман покачал головой, будто не в силах понять, что же все-таки позднее произошло. Чтобы продемонстрировать свое участие, я спросил, поддерживают ли они сейчас какие-либо отношения. Пюцман еще немного помолчал, затем сухо ответил:
— Нас свело общее дело, а когда это дело отпало, распался и наш союз, так бывает.
Видимо, ему показалось, что он чересчур разоткровенничался, поэтому он оборвал разговор и погрузился в дальнейшую проверку моих доходов.
Вернувшись к письменному столу, я понял, что все мои попытки продолжить работу над рассказом совершенно бесполезны. Присутствие Пюцмана слишком отвлекало меня, беспокоило из-за необходимости все время отвечать на его вопросы. Я решил дождаться заключительной беседы, которая обычно устраивается по окончании проверки и которая, судя по всему, что я слышал о подобных беседах, не сулила от инспектора ничего хорошего. А пока мне вновь вспомнилось холодное здание Маккензеновской казармы, я опять услышал стук собственных шагов по коридору, где находилась комната Фидлеров. Людмила так и не объявилась ни у меня, ни у Тима, поэтому я поехал туда, уверенный, что застану ее дома. Мне было необходимо выяснить, почему она ушла от меня, не попрощавшись и не оставив никакой весточки. Какая же там царила суматоха! Какая-то молчаливая деловитость! Попадавшиеся мне навстречу мужчины и женщины тащили по коридору тяжеленные узлы, коробки, перевязанные веревкой фибровые чемоданы, какая-то чета тащила старую плетеную корзину, сгибаясь под ее тяжестью едва ли не до самой земли, пожилая женщина осторожно, как спящего младенца, несла стенные часы. Никто никого не окликал, не подгонял, не подбадривал. Они спокойно перетаскивали свои небогатые пожитки, отобранные ими в другом мире из прочего скарба, а теперь подготовленные к отправке на грузовиках, которые стояли во дворе казармы. Пребывание во временном пристанище закончилось, теперь им предстоял переезд, а затем обустройство на новом месте для постоянного проживания, однако радостного возбуждения ни у кого не ощущалось.
С Сергеем Васильевичем я столкнулся возле комнаты, которую занимали Фидлеры; он как раз вытаскивал оттуда деревянный сине-желтый сундук. Это была уже последняя вещь, что сразу стало мне понятно, когда я заглянул поверх его плеча в комнату: она выглядела угнетающе пустой. Сергей Васильевич покряхтывал. Он бросил на меня исподлобья быстрый взгляд. Снимать со спины громоздкий сундук не захотел. Он что-то пробормотал — видимо, приветствие, — но я разобрал только слово “профессор”. Я предложил ему помочь нести сундук, он отказался одним лишь взглядом и пошел к лестнице вниз, убыстряя шаг под тяжестью ноши. Я сошел вслед за ним, ступенька за ступенькой, проводил во двор до грузовика. Здесь мне удалось помочь ему втащить сундук в кузов.
— Минералы, — сказал он, запыхавшись, — на память о неиспользованных богатствах.
Он не просто догадывался, а прекрасно знал, что я ищу Людмилу, поэтому, опережая мой вопрос, объяснил:
— Они уехали с Игорем раньше, отправились поездом на новое место жительства — в Уленбостель. — Взобравшись в кузов, он принялся расставлять вещи, укладывать их понадежнее, потом, не глядя на меня, сказал: — Людмила плохо чувствовала себя нынешней ночью, но утром ей стало лучше. Теперь она, можно сказать, наш квартирмейстер, так что там ей понадобится много сил.
— Она мне ничего не передавала? — спросил я. — Хотя бы просто привет?
Сергей Васильевич, не отрываясь от дела, ответил:
— Очень жаль, господин профессор, но Людмила ничего передать не просила.
Откланялся я не сразу, постоял рядом, посмотрел, как он работает, ожидая, что он повторит свое приглашение навестить их всех в Уленбостеле — пусть без прежнего радушия, пусть не на целую неделю, но хотя бы сказал что-то такое, что давало бы мне надежду увидеться с Людмилой. Однако приглашения не последовало.
Мне нужно было выпить рюмку водки; Пюцман присоединиться ко мне не решился, однако довольно беззастенчиво попросил у меня кофе, поэтому я поставил кипятить воду и присел рядом с ним на кухне. Положив ладонь на чайник, который нагревался ужасно медленно, я глядел на склонившегося над бумагами Пюцмана и гадал, что побудило его выбрать такую профессию. Возможно, его собственная жизнь казалась ему скучноватой, и он стремился скомпенсировать этот недостаток доскональным изучением образа жизни других людей? Или это своего рода финансово-педагогический эрос, служение гражданскому идеалу безупречной налоговой морали? А может, тут сыграла свою роль легальная возможность удовлетворить сладострастный интерес к чужим секретам, жадное любопытство, которое утоляется поиском чужих грехов или ошибок? Округлое детское лицо Пюцмана не давало ни малейшей пищи для фантазии, а то невозмутимое спокойствие, с которым он сортировал бумаги, складывал и вычитал цифры, сравнивал данные и делал свои выводы, не допускало даже тени подозрений в том, что его снедает нездоровый азарт к выискиванию чужих слабостей.
Когда кофе был готов, Пюцман поднял голову, принюхался и откровенно признался, что время от времени его внимание слабеет, поэтому, чтобы “не отключаться”, он вынужден подкрепляться “бодрящим напитком”.
— Даже и не знаю, что мне было бы выгоднее, — сказал я.
Пюцман оценил юмор, он весело взглянул на меня и, словно ему только сейчас пришло в голову нечто, о чем он едва не забыл, выудил откуда-то товарный чек на диктофон, протянул его мне.
— Диктофон нужен мне для занятий, следовательно, его стоимость не облагается налогом, — сказал я, — разве не так?
— Разумеется, — ответил Пюцман, — сюда относится все, что используется для профессиональной деятельности. Судя по чеку, вы предпочли недорогую модель, затраты соразмерны, то есть списание с налогов вполне оправданно.
— Вот именно, — сказал я.
Тут Пюцман спросил:
— А можно взглянуть на диктофон?
— Конечно, — ответил я, — он стоит у стола, я им еще почти не пользовался.
Склонившись к диктофону, Пюцман удовлетворенно кивнул — видимо, ему понравилась скромность модели, простота обращения с ним. Он наверняка не собирался проверять его, просто провел ладонью по панели, но коснулся при этом пусковой клавиши. Послышался шорох, Пюцман поискал клавишу “стоп”, однако, прежде чем он успел остановить кассету, шорох прекратился и раздался неуверенный, чуть сдавленный голос. Это была Людмила. Должно быть, Пюцмана озадачило выражение моего лица при звуке этого голоса — недоумение, обескураженность, почти испуг, — во всяком случае, его палец замер над клавишей, не коснувшись ее.
Людмила обращалась ко мне, называла меня “дорогой Хайнц” и сразу же осеклась, помолчала, начала снова, и я почувствовал, каких усилий стоит ей эта новая попытка. Она сказала, что по случайной неловкости, решив достать со стеллажа книгу, уронила оттуда картонку. Из нее рассыпались разные бумаги. “Я не хотела их читать, — сказала она, — однако невольно заглянула в одну из них, а затем заглянула и в другую, потому что это оказались квитанции, которые были подготовлены для предъявления налоговому инспектору”. Я настолько остолбенел от отчаяния, что не смог остановить диктофон. Под конец Людмила сказала: “Спасибо за все. Постараюсь привыкнуть к мысли, что здесь списывают все. Все”. Помолчав, добавила: “С грустным приветом от списанной Людмилы”. Всхлипы, щелчок, потом опять шорох.
Пюцман отвернулся и, не проронив ни слова, вышел на кухню; в его намерениях можно было не сомневаться, да я сразу и увидел, что он вновь пододвинул к себе стопку уже обработанных чеков и квитанций. Я не пошел за ним. Мне было нечего сказать в свое оправдание, я понял лишь одно — внезапно, необратимо, — что без возражений приму любое его решение.