(Пособие по гаданию. Перевод с сербского Л. Савельевой)
Милорад Павич
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 7, 1997
Милорад Павич
Последняя любовь в Константинополе
Пособие по гаданию
Перевод с сербского Л.САВЕЛЬЕВОЙ
Major Arcana (Старшие Арканы, или Большая тайна) — так называется колода из 22 карт для гадания. Каждая карта обозначена цифрой от 0 до 21, и все они вместе с другой, большей частью (Minor Arcana — Младшие Арканы) из 56 карт составляют Таро (Tarok, Tarocchi). Возникновение Таро связывают с жрецами (иерофантами), которые в Греции руководили элевсинскими мистериями. Есть также мнение, что Таро восходит к традиции культа Гермеса. Такими картами часто пользуются для гадания цыгане, которые, как считается, перенесли этот тайный «язык» из Халдеи и Египта в Израиль и Грецию, откуда он распространился по всему Средиземноморскому побережью. Насколько можно судить, Таро уже почти семь веков известны в Центральной Европе, Франции и Италии и в наши дни превратились в одну из популярных карточных игр. Самые старые из дошедших до нас карт Таро относятся к 1390 и 1445 годам (колода Minhiati из музея Корер в Венеции).
Major Arcana обычно делится на три группы по семь карт. Во время гадания смысл каждой отдельной карты и сочетаний карт обычно истолковывает гадающий, которому известны уже их устоявшиеся значения (ключи), однако он может иметь и собственный набор ключей, то есть значений, который держит в тайне. Смысл карты Таро меняется в зависимости от того, легла ли она обычно или вверх ногами — во втором случае ее значение противоположно основному. В наше время картам Таро и ключам к ним уделяется большое внимание в многочисленных пособиях и справочниках о картах, причем часто между ними существуют большие разночтения. Корни Таро уходят к глубинам символического языка, общего для человеческого сознания. Символика и ключи Таро связаны с Древней Грецией, с каббалой, с астрологией, с учением о числах и т.д. Мистическую силу и эзотерическую мудрость Таро достигает через свою двадцать первую инициацию (таинственное превращение) Шут — карту, которая символическим образом является одновременно нулевой, центральной и последней картой Большой тайны Таро.
Из одной энциклопедии
Ключи Большой тайны
для дам одного и другого полаОсобый ключ Шут Кроме своего родного языка, он говорил по-гречески, по-французски, по-итальянски и по-турецки, на свет появился в Триесте, в семье богатых сербских купцов и меценатов Опуичей, владевших на Адриатике кораблями, а на берегах Дуная полями пшеницы и виноградниками, с детства служил в воинской части своего отца, кавалерийского офицера французской армии Харлампия Опуича, знал, что и в атаке, и в любви выдох важнее вдоха, носил роскошный кавалерийский мундир, даже в самые сильные холода спал на снегу под повозкой, чтобы не тревожить свою русскую борзую, находившуюся внутри с целым выводком щенков, в разгар боя мог расплакаться из-за испорченных желтых кавалерийских сапог, самовольно оставил однажды службу в пехотном отряде, чтобы не расставаться со своим кавалерийским обмундированием, страстно любил хороших лошадей, хвосты которых заплетал в косы, заказывал себе в Вене серебряную посуду, обожал балы, маскарады, фейерверки и как рыба в воде чувствовал себя в салонах и гостиных среди музыки и женщин.
Отец говорил о нем, что он неуправляем, как ураган, и постоянно идет по краю пропасти, он же попеременно походил то на мать, то на деда, то на еще не родившегося сына или внучку. Был он человеком очень видным, выше среднего роста, белолицым, с ямкой на подбородке, похожей на пупок, и волосами длинными, густыми и черными, как уголь. Брови он искусно закручивал, как это обычно делают с усами, а усы его были заплетены, как две плетки. На бесконечных дорогах войны, протянувшихся по Баварии, Силезии и Италии, он вызывал восхищение женщин своей фигурой, манерой держаться в седле и длинными, всегда хорошо расчесанными волосами, когда, утомленный долгими переходами и тяготами военной жизни, сушил их, сидя возле огня в какой-нибудь придорожной корчме. Иногда его поклонницы шутки ради переодевали его в женскую одежду, втыкали в волосы белую розу, вытряхивали из него последний грош на танцульках, уступали ему, больному и усталому, свои постели и со слезами на глазах прощались с кавалеристами, когда те покидали зимние квартиры. А он говорил, что все его воспоминания помещаются в походном ранце.
С чужой, женской, улыбкой на лице, через которую у него проросла борода, молодой Опуич вместе с отцом проскакал, еще подростком, а позже уже сам, как офицер французской кавалерии, по всей той части Европы, которая протянулась от Триеста и Венеции до Дуная и оттуда до Ваграма и Лейпцига, и вырос на французских биваках, отмечая каждое свое новое десятилетие новой войной. Госпожа Параскева Опуич, его мать, напрасно посылала ему «пирожные с грустными грецкими орехами». Молодой Софроний стал отцом своего дьявола раньше, чем ребенка. Одним глазом он был в бабку по матери, которая прежде всего была гречанкой, а вторым — в отца, который в конечном счете был сербом, поэтому молодой Опуич из Триеста видел мир косыми глазами. Он шептал:
— Бог — это Тот, Который Есть, а я тот, которого нет.
Он носил в себе с самого детства хорошо запрятанную большую тайну. Он будто чувствовал, что что-то с ним как с существом, принадлежащим к человеческому роду, не совсем так, как надо. И естественно было его желание измениться. Желал он этого тайно и сильно, немного стыдясь такого желания, как какого-то неприличного визита. Все это походило на легкий голод, который, как боль, сворачивается под сердцем, или на легкую боль, которая пробуждается в душе, подобно голоду. Он, пожалуй, и не помнил, когда именно проклюнулось это скрытое томление по перемене, принявшее вид маленькой, бесплотной силы. Словно он лежал, соединив кончики среднего и большого пальцев, и в тот момент, когда на него навалился сон, уронил руку с кровати и пальцы разъединились. И тогда он встрепенулся, будто выпустив что-то из рук. На самом деле он выпустил из рук себя. Тут появилось желание. Страшное, неумолимое, тяжелое настолько, что под его грузом он начал хромать на правую ногу… Или, как ему иногда казалось, это произошло в другой раз, давно, когда он в тарелке, полной тушеной капусты, обнаружил чью-то душу и съел ее.
Как бы то ни было, но в нем зародилось загадочное и сильное движение. Трудно сказать, что же это было — возможно, какие-то головокружительные амбиции, связанные с его собственным и отцовским призванием военного, какое-то непостижимое томление по новому, истинному врагу и разумным союзникам, стремление поменяться местами в отношениях с отцом, возможно, не давала покоя тяга к югу, где его, императорского кавалериста, манили к себе когда-то простиравшиеся здесь до самого Пелопоннеса погибшие балканские царства, и в нем говорила кровь его бабки, гречанки, чей род создавал свое огромное богатство на торговле между Европой и Азией. А возможно, дело было в каком-то третьем счастье и желании, из тех, мутных и сильных, которые заставляют лицо человека постоянно меняться. Оно то выглядит таким, каким будет в старости, то таким, каким было в те дни, когда его хозяин еще прислушивался к мнениям окружающих. Потому что лицо человека дышит, оно постоянно вдыхает и выдыхает время.
С тех пор он постоянно и много работал над тем, чтобы что-то существенным образом изменить в своей жизни, чтобы мечта, томившая его, стала реальностью, но все это приходилось делать как можно более скрытно, поэтому его поступки часто оставались непонятными окружающим.
Теперь молодой Опуич, скрывая ото всех, носил под языком камень как тайну, или, говоря точнее, — тайну как камень, а его тело претерпело одно изменение, которое трудно было скрывать и которое постепенно стало известно всем как легенда. Сначала это заметили женщины, но они ничего не сказали; потом, уже вслух, на эту тему начали шутить офицеры в его полку, после чего о нем заговорили по всему театру военных действий.
— Он прямо как женщина. Всегда может! — смеясь говорили служившие вместе с ним офицеры. Молодой Опуич с того самого, решающего дня шел по свету с тайной в самом себе и с всегда готовым к бою мужским копьем под животом. Именно тогда его одиннадцатый палец выпрямился и начал считать звезды. И оставался таким всегда. Ему это не мешало, скакал верхом он по-прежнему весело, но о своей тайне, которая могла быть причиной всего, не рассказывал никому и никогда.
— Дурака валяет, — говорили офицеры из его полка и продолжали марш на северо-запад, в направлении неизвестности. На покрытую грязью солдатскую дорогу он вступил по желанию отца, но самого его, капитана Харлампия Опуича, почти никогда не встречал. Иногда ему вспоминалось, как отец ночью в их огромном доме в Триесте среди мрака поднимает с подушки голову и бесконечно долго прислушивается.
— К чему он прислушивается? — с удивлением спрашивал себя мальчик. — К дому? Войне? Времени? Морю? Французам? Своему прошлому? Или он прислушивается к страху, который проникает из будущего? Ведь будущее — это конюшня, из которой является нам страх.
А потом мать заставляла отца положить голову на подушку, чтобы он не заснул в таком положении, с вытянутой шеей и настороженными ушами. Опуич-старший вызывал страх и у подчиненных, и у тех, кто им командовал, а сына своего любил больше, чем его мать. И заботился о нем через огромные расстояния постоянно перемещавшихся на протяжении жизни полей боев. Сын не видел его давно и даже не знал, как выглядит отец и сможет ли узнать его при встрече. Не говоря о матери в Триесте. Не случайно она сказала о сыне:
— Этот из двух кровей замешен — сербской и греческой. Бессонницу хочет превратить в радугу, а сон — в лавку, где торгуют.
На самом же деле поручик Софроний Опуич был похож на своих борзых. Он слышал и видел из-за угла. Он давно уже стал солдатом, он видел и победу при Ульме, когда ему только что исполнилось четырнадцать лет, и поражение в Пруссии в двадцать два года, но в глубине души по-прежнему оставался сопляком. Он все еще за одним углом видел отца, а за другим слышал мать. И страстно желал встречи с ними. Он не знал, кто он такой.
Семь первых ключей
Первый ключ
Маг
— Не желаете ли, чтобы я покормила вас грудью, mon lieutenant? — спросила молодого Опуича девушка, стоявшая перед большим шатром в предместье Ульма.
Внимание поручика привлекла птица, которая над шатром на сильном ветре летела, оставаясь на одном месте, будто была привязана. Из шатра раздавался мужской голос, певший «Воспоминанья — это пот души», и Опуич заплатил и вошел.
Внутри на столе стоял Маг, опоясанный змеей, державшей во рту свой хвост, и пел. В его волосах были красные розы. Заканчивая песню, он, словно прицелившись, направил свой высокий голос через один из клыков во рту прямо на птицу, застывшую в воздухе над шатром, и сбил ее голосом, как стрелой. Затем предложил свои услуги посетителям. Он мог съесть имя любого из присутствующих всего за четверть наполеондора, а за чуть большую сумму не только имя, но и фамилию.
— Того, кто согласится, никогда больше не будут звать так же, как звали до прихода сюда! Если у вас есть ключи от дома, а сам дом разрушен войной, я могу его восстановить в самых мельчайших деталях, просто бросив ключи в медный котел, потому что каждый ключ отзывается звуком, описывающий в ухе с абсолютной точностью форму и размеры того помещения, которое он запирает.
Под конец Маг предложил присутствующим задумать по одному желанию, с тем что он попытается способствовать их исполнению, а mademoiselle Marie на выходе каждого из присутствующих господ с радостью угостит молоком из собственной груди в знак благодарности за то, что они посетили это место. Когда пришла очередь загадывать желание Опуичу, Маг, несмотря на то что присутствующие свои желания вслух не сообщали, заметно забеспокоился, слез со стола и выскочил из шатра.
«Любой день содержит хоть что-то разумное, и любой цветок — хоть немного меда», — подумал Опуич и, догнав Мага, схватил его за шиворот, а затем, усевшись на стоявшую тут же бочку, усадил себе на колено.
— Высуни язык! — приказал он ему, что и было тут же исполнено. — Дождь идет?
Маг кивнул, хотя никакого дождя не было.
— Врешь! Ты что же думаешь, что сможешь играть со мной, как с той птицей, которая летит, оставаясь на одном месте, над твоим шатром? Тебе известно, кто я такой?
— Известно, поэтому я и хотел убежать. Ты сын капитана Харлампия Опуича из Триеста.
— Хорошо, перейдем тогда к делу. Ты действительно можешь помочь исполнению желаний?
— В случае с тобой не могу. Но я знаю, где это возможно. И расскажу тебе по секрету. В Константинополе в одном храме есть колонна, к которой прикреплен медный щит. В центре щита отверстие. Тот, кто думает о своем желании, засовывая в это отверстие большой палец и ладонью описывая круг так, чтобы ладонь ни на миг не отделилась от медной поверхности щита, а большой палец не покинул отверстия, — будет услышан. Но только смотри, будь осторожен, мой господин. Когда Бог хочет кого-нибудь наказать, он одновременно одаряет его и исполнением желания, и бедой. Возможно, он поступает так только со своими любимцами, мы этого не знаем, но в любом случае нам это безразлично, мы люди маленькие. Поэтому, мой господин, берегись. И не забывай песню «Воспоминанья — это пот души».
— Ни одному твоему слову не верю, — ответил ему поручик, — но все же задам тебе вопрос. Можешь ли ты помочь мне разыскать моего отца? Я не видел его с тех пор, как камень похудел, а ветер прибавил в весе. Знаю только, что он отступал в сторону Лейпцига, а где находится сейчас, не имею представления.
— Тут я тебе не помощник, могу только сказать, что в этот самый шатер по четвергам приходит компания жуликов и шарлатанов, они показывают здесь представления для легковерных. И есть у них одно о смертях капитана Харлампия Опуича, твоего отца.
— О каких смертях? Он же жив!
— Знаю, господин поручик, что жив. Но так называется представление: «Три смерти капитана Опуича».
— Ни одному твоему слову не верю, — повторил поручик и отправился спать.
Однако в четверг он занялся расспросами. Оказалось, что действительно в шатре Мага давали представление о трех смертях Харлампия Опуича, его отца. Войдя в шатер, молодой Опуич схватил первого попавшегося из ряженых и спросил, как они посмели изображать смерть живого человека, на что тот спокойно ответил:
— Знаете, за это представление нам лично заплатил сам капитан Харлампий Опуич, который, сударь мой, очень любит артистов и оказывает покровительство и помощь и нам, и театру. Сейчас он находится где-то на Эльбе.
Зная, конечно же, что его триестские Опуичи издавна были театральными меценатами, поручику Софронию Опуичу не оставалось ничего другого, как сесть и посмотреть спектакль. Артисты, находившиеся в шатре, увидев его, просто окаменели. Они узнали его. Он попросил их, не стесняясь, начинать.
Сначала перед зрителями появился какой-то человек с чужой бородой и во французском мундире. Он играл капитана Опуича. Вокруг него стояли четыре женщины и девочка. Одна из женщин обратилась к нему:
— Чтобы сразу было ясно, в чем дело, имей в виду, что я вовсе не дух твоего прадеда по материнской линии и не он сам в обличии вампира. Он умер, и от него не осталось ничего, ни духа, ни тела. Но постольку, поскольку смерти не умирают, здесь стою я. Я его смерть. А рядом, возле меня, смерть твоей прапрабабки. Это все, что от нее осталось. Если с этим все ясно, двинемся дальше. Твои предки, таким образом, имели только по одной смерти. С тобой не так. У тебя будет три смерти, вот они. Эта старуха, что стоит здесь, и красавица рядом с ней, и девочка — это три твои смерти. Посмотри на них хорошенько…
— И это все, что от меня останется?
— Да. Это все. Но это не так уж мало. Однако имей в виду, капитан, ты не заметишь своих смертей, ты верхом проскачешь под ними, как под триумфальной аркой, и продолжишь свой путь так, будто ничего не случилось.
— А что же произойдет после моей третьей смерти, после того, как я в третий раз стану вампиром?
— И тебе, и другим будет еще некоторое время казаться, что ты еще живешь, как будто ничего не случилось, и так будет до тех пор, пока не придет к тебе последняя любовь, пока не засмотрится на тебя та женщина, от которой ты мог бы иметь детей. Тогда ты тут же исчезнешь на глазах всего света, потому что у третьей души не может быть детей, так же как у того, кто в третий раз становится вампиром, не может быть потомства…
Потом в шатре наступил полный мрак и послышался рев медведя. Когда сцена вновь осветилась, оказалось, что там человек во французском мундире (который изображал капитана Опуича) не на жизнь, а на смерть борется с огромным медведем. Человек нанес зверю удар ножом, и тот в предсмертной судороге залил его мочой и придушил. Оба рухнули на землю… Зрители зааплодировали, актеры поделили между всеми сидящими в зале по ложечке кутьи за упокой души убитого, и кто-то предположил, что это была первая смерть капитана Харлампия Опуича. На очереди была вторая.
Перед зрителями появилась красавица из первого действия и сказала:
— Вы, люди, не умеете измерять свои дни. Вы меряете только их длину и говорите, что день длится 24 часа. А дни ваши иногда имеют и глубину, причем большую, чем длина, и глубина эта может достигать месяца или даже года длины дней. Поэтому вы не можете окинуть взглядом свою жизнь. Не говоря уж о смерти…
При этих словах в шатер верхом на коне въехал капитан Опуич. В одной руке он держал подзорную трубу, а в другой — плетку, которой разгонял перед собой публику. Вслед за ним появился человек с ружьем, одетый в австрийский мундир. Капитан обернулся и поднес трубу к глазу. Австрийский офицер вскинул ружье и, выстрелив через трубу, убил его. Капитан рухнул на землю, конь, освободившись от узды, галопом ускакал в ночь… Это была вторая смерть капитана Опуича. И снова раздали кутью за упокой его души.
Тогда на сцену вышла девочка из первого действия и поклонилась.
— Не уходи! Моим мертвым плохо сегодня вечером; засунь мне палец в ухо, чтобы я и во сне знала, что ты здесь. Слушай! Сердце во мраке отстукивает сумму чьих-то лет, которые исполняются в нас…
Это было предвестием третьей, самой младшей смерти капитана. На сцене стояла ночь (такая же, как и за стенами шатра). Два человека с фонарями и саблями шли навстречу друг другу. Было очевидно, что это дуэль. Один из них изображал капитана Опуича (во французском мундире), а другой — австрийского офицера. Тот, что изображал Опуича, вдруг остановился, воткнул саблю в землю, повесил на нее фонарь, а сам, отступив в сторону и намереваясь напасть на соперника со спины, стал подкрадываться к нему в темноте, следя за тем, как тот нерешительно стоит с фонарем в руке в нескольких шагах от него и не понимает, что задумал его враг и почему остановился. В этот момент, совершенно того не ожидая, Харлампий Опуич в темноте напоролся прямо на штык австрийца, далеко от его сабли и фонаря, которые он тоже хитроумно оставил воткнутыми посреди дороги. И это стало третьей смертью капитана Харлампия Опуича.
«Ничего не понимаю», — думал молодой Опуич, покидая шатер.
В этот момент у себя за спиной он услышал голос:
— Тем лучше, что не понимаешь!
Оглянувшись, поручик увидел Мага с розами в волосах и спросил его:
— Где же правда? Жив мой отец или нет?
— У каждого человека не одно прошлое, а два, — отвечал Маг, — одно называется «Замедление», это прошлое растет вместе с человеком с самого его рождения и ведет к смерти. Второе прошлое называется «Ход», и оно возвращает человека к его рождению. У них разная продолжительность. В зависимости от того, какое из них длиннее, человек заболевает или не заболевает от своей собственной смерти. Второе означает, что человек строит свое прошлое и по ту сторону могилы, и оно продолжает расти и после его смерти. Истина же находится где-то между первым и вторым прошлым… Но почему бы господину поручику не поискать Папессу? — спросил вдруг Маг и удалился.
Второй ключ
Папесса
Папесса могла прочитать в слезах любого человека все, что он видел во сне. Весь свой век она провела в Ульме и в молодости гаданием не занималась. Она говорила:
— К чему мне смотреть в чужой кусок времени только для того, чтобы увидеть, из чего это время сшито? Меня не интересует, что господа носят в своих часах и который час у дам под корсетом.
Рассказывают, что она решила на углу одной улицы построить небольшой домик. Как только закончились земляные работы, строители потребовали, чтобы она принесла свои карты, велели их хорошо перемешать и перекрестить, а затем под каждый из 78 камней фундамента ее дома положили вверх рубашкой по одной карте. И не открывали их, чтобы посмотреть, где какая.
В этом доме как-то вечером Папессе приснился сон, из тех, что длятся в два раза дольше, чем ночь, в течение которой они снятся… Она лежала в своей кровати с металлическими шарами на каждой из четырех опор. К ней подошли мужчина и красивая молодая женщина, обвязали ей шею ее косой, а косу привязали к ножкам кровати в изголовье. Потом немного приподняли кровать, ровно настолько, чтобы коса натянулась. И сказали ей:
— Сейчас мы перенесем твой дом на небо. Для этого нам нужна всего лишь одна хорошая ночь. Мы работаем быстро, сил у нас много. Если не будешь сопротивляться и кричать, мы тебя не тронем. А закричишь — увидишь свой дом на небе тут же. Мы даже не заставим тебя покидать кровать.
Она принялась кричать, поэтому они приподняли изголовье еще выше. И продолжали выносить из дома все подряд и укладывать на телегу. Она продолжала кричать, и тогда они просто подняли на дыбы ее кровать вместе с ней, и она осталась в кровати подвешенной за свою косу до самого утра.
Проснулась она в своей постели, но посреди пустыря. За эту ночь, пока она спала крепким сном, воры действительно украли ее дом и вывезли все до последнего камня и плитки черепицы. Никогда позже не было найдено ни оконной рамы, ни дверной ручки. Единственное, чего воры не тронули, была кровать с балдахином на четырех опорах, однако она стояла почти вертикально, прислоненная изголовьем к стене соседнего дома, так что ее хозяйка лежала в ней полузадушенная своей косой и глядела в землю себе под ноги.
После этого Папесса не захотела строить новый дом, а поселилась по соседству. Тем временем на месте фундамента украденного дома выросли белые и красные розы, кипарисы, подсолнухи, колосья пшеницы, лилии и пальмы, а посреди сада тянулось вверх древо жизни, а рядом с ним древо познания, и повсюду ветки и цветы растений сплетались в венки и образовывали арки.
С тех пор Папесса говорит, что дом ее на небе, держит в саду кровать с балдахином и, расположившись в ней, разглядывает свои карты.
Здесь и застал ее поручик Опуич. Он прошел, как ему и сказали, между двумя камнями, черным и белым, и вошел в сад.
— Это ты Папесса? — спросил он занимавшуюся чем-то старуху.
— Я Лунная Дева, — ответила она.
Поручик потребовал ему погадать. Погадать и на него, и на отца. Старуха велела ему прийти вечером. Когда Опуич пришел, она разложила карты по кровати и, перевернув первую карту, начала читать по ней следующее:
— Твой отец принадлежит к ордену прочно связанных друг с другом людей. В монастырях таких зовут общежителями — это монахи, живущие в сообществе, они вместе едят, ходят на молитвы, вместе живут. А здесь, в миру, где живем мы, это люди, которые прежде всего держат в своих руках власть, ведут войны. Твой отец обладает силой, в руке у него сабля, а под сапогами одна выигранная война. Кроме того, и он сам, и все подобные ему — отличные врачи, травники, певцы, строители, виноградари, музыканты и писатели.
Что касается тебя, — продолжала Папесса, по-прежнему глядя в ту же самую карту, — ты не сможешь войти в их круг, в круг людей вроде твоего отца. Трудно приходится сыну победителя! Мир никогда не будет принадлежать ему. Так и с тобой. Твой отец и его братство до самой смерти будут рядить тебя и других своих детей в ползунки. Так и состаришься в люльке. Тебе постоянно снится родительский дом, ты больше любишь не мужские иконы, а женские, и твое место в братстве тех одиночек, которые живут, каждый сам заботясь и о себе, и об одежде, и об очаге. В одиночестве ты и ешь, и спишь.
— Погоди-ка, — перебил ее Софроний, — ты по одной и той же карте читаешь моему отцу одно, а мне совсем другое! Как же так?
— Очень просто. Один пьет вино, и оно ему на пользу, а другому это вино во вред. Что же ты хочешь?
— Продолжай.
Лунная Дева открыла новую карту и прочитала по ней следующее:
— Твой отец и его сотоварищи поддерживают друг друга как члены одного большого святого семейства, даже в разных государствах сохраняют они свой святой дух братства, которому все подчиняется. У твоего отца нет никакой собственности, потому что все, что он имеет, — общее. Его церковь — это и их церковь, ибо они сами составляют церковь. Твой отец день любит больше, чем ночь, а мужские иконы предпочитает женским. До тех пор, пока государство, которому ты служишь, будет становиться все более могущественным и богатым, все это будет принадлежать твоему отцу. Ему и членам его братства. А ты, красавец мой, полюбишь широкие поля и никогда не станешь воином, наоборот, ты выучишь языки врагов твоего отца. И научишься наслаждаться беседой, а поэтому научишься и молчать. Может, будешь молчать годами. И еще вот что. Не жмет ли тебе иногда правый сапог?
— Жмет.
— Я так и думала. Ты годами будешь скрывать и носить под сердцем что-то огромное, какую-то мечту, какую-то тайну или желание, настолько большое, что под его тяжестью ты уже начал хромать на правую ногу. Тебе придется много странствовать в погоне за этим желанием, за этим голодом, который напоминает боль, ты будешь блуждать по дорогам в погоне за твоей болью, которая твой голод гонит по свету. Будешь годами бороться с ней. Тайком и в одиночку. Потому что такие, как ты, друг друга не переносят. У тебя не будет друзей… И поэтому ты не будешь знать, кто ты такой.
— Я прекрасно знаю, кто я и что я, — снова прервал ее поручик. — Я из тех, кому люди плюют на руки, когда работает, и в тарелку, когда ест. Я из тех, кто глотает шпаги и мрак, сигает из огня в полымя, а моя левая нога не желает добра правой. В одном кармане у меня растет пшеница, в другом — трава, душу свою ношу в носу, а все меня учат чихать. У отца моего только иногда облако набегает на солнце, а мне то дождь льет в миску, то снег валит в кровать. Я из тех, кто вилкой чешется и ножи в землю сажает да растит зубы, потому что ложки у меня не растут, пока я ем… Твой куцый рассказ мне не нужен.
— А что же тебе нужно, соколик мой?
— То, что ты говорила, — мужская история. Ее я уже слышал в монастырях. А что с женской историей? Может, ты скажешь, где место женщины в твоей, или в монастырской, или в какой угодно истории? Ты что, забыла о женщинах? Или все эти истории лишь для мужчин? Я хочу знать, кто моя мать, кто мои сестры, кто мои будущие дочери.
— Этого я тебе не скажу. На эти вопросы ответит кто-то другой, а точнее, третья туфля.
— Что это еще за третья туфля?
— Это женщина обоих полов.
— Как так? — изумился поручик.
— У мужчин только один пол. У женщин — два. А третьей туфли остерегайся!
В этот момент молодой Опуич снова ощутил под сердцем тот самый маленький голод, который молчит в душе, как боль. Он почувствовал, что в саду, как в церкви, пахнет ладаном, и начал читать и понимать значение запахов так же, как понимал значения слов. А запахи вели его своей дорогой, через растения, в землю. Лилия открылась ему как чистая мысль, не затронутая желанием, как вечная жизнь, как молоко женской груди, питающее во сне, как ослиный член, как одеяние, недоступное мужчине, но покрывало, доступное молодости. Белая роза запахла Фракией, Евой до грехопадения, потом Магомета, человеческой душой и кровью Венеры, свободной от низменной похоти, а когда эта кровь окрасила ее в красный цвет, роза запахла страстью, Евой после грехопадения, проклятьем дьявола и Божьим благословением, и в этот момент роза с пятью листьями хлестнула его жизненной силой, принадлежащей богу войны. Кипарис зашелестел, как святое древо богини любви, почувствовалось присутствие рая и Святой горы, огня, скипетра Зевса и стрелы Амура, благоухающего пламени с корнями из серебра, золота и тука. Пшеница пахла телом Христа, Матерью-землей, плодом граната и подземельем, а эхо ее отдавало солью и вином. Пальма несла победу над смертью и силу движения, подсолнухи глядели не на солнце, а на него, и древо познания за спиной у старухи предлагало ему как пять человеческих чувств все пять своих плодов, а на дереве жизни, у него за спиной, появилось вместо двенадцати листьев ровно столько же язычков пламени, которые тут же оказались связаны чем-то общим с созвездиями на небе и с той самой болью внутри его.
Тут он увидел, что Папесса снова начала открывать на своей кровати карты: сперва выпал Маг, потом Жрец, а затем Два жезла, Туз денариев, Туз кубков и Умеренность.
— Для лилии довольно, — сказала она. И продолжила выкладывать новые карты. На кровать упали Шут для белой розы, Маг, Жрец и Королева денариев — для красной, а для розы с пятью листьями она открыла Смерть. Для пальмы выпала карта самой Папессы, для кипариса и пшеничных колосьев открылась Императрица, подсолнухам достались карты Королева жезлов и Солнце, а древу любви и древу познания выпали карты Влюбленные и Колесница.
— Значит, растения заговорили языком карт, находившихся в фундаменте твоего украденного дома? — спросил поручик.
— Нет. Карты уже тысячу лет говорят языком растений, в которых записана судьба человечества. А третья туфля — это та, которая не топчет растений.
Выйдя на заре из сада, поручик Софроний Опуич почувствовал себя так, как если бы он стоял у края пропасти. Охрипшая ворона пролетела над ним и двумя черными крыльями расчесала ветер. Он ощутил, что его одиночество вдруг удвоилось. А потом стало расти, немного выросло и на миг остановилось, а после снова вернулось к количеству, достаточному для двоих. В его одиночестве пребывал еще кто-то, такой же одинокий. И он подумал, что для одинокого человека это настоящее счастье.
Третий ключ
Императрица
На Пасху 1813 года поручик Софроний Опуич был послан с секретным военным поручением в главный штаб своего участка фронта. Дорога проходила через Триест, и Софроний наконец-то по прошествии многих лет снова увидел красноватую землю, рыжих коров с блестящими шарами на рогах, вдохнул горький морской ветер и заночевал в родительском доме, не успев, правда, в тот же вечер повидаться со своей матерью.
В огромном сонном доме его встречала красавица с драгоценным камнем в зубе, волосами цвета воронова крыла, щедро посыпанными серебряной пылью, и с искусственной родинкой между грудями.
«Этой всегда будет семнадцать лет», — подумал Софроний, а она сказала, что зовут ее Петра Алауп, что ему она приходится кем-то вроде тетки и что от госпожи Параскевы, его матери, получила задание позаботиться о его ночлеге. После этого красавица провела его в комнату, где на стене висели икона, зеркало и картина в овальной раме. Опуич с изумлением заметил, что на картине не изображено ничего, кроме бархатного занавеса. Петра повернула зеркало к стене, чтобы оно не привлекало ночных бабочек, не говоря ни слова, помогла молодому Опуичу раздеться и уложила его в постель так, как сделала бы это с маленьким ребенком. Увидев его одиннадцатый палец в том положении, в каком тот всегда находился, она заметила:
— Госпожа Параскева говорит, что в таком виде тебе нельзя завтра в церковь.
Затем села под светильником и взяла в руки вязальные спицы.
— Ты голоден? — спросила она, пытаясь спрятать смех в вязанье.
Опуич тоже засмеялся и сказал:
— У меня есть имя рыбы. Еще мне нужна рыба, и буду сыт. Но рыба не каждому достается.
— Ты погляди на него! — ответила Петра. — Сейчас ему все надо, и он все готов отдать, только бы получить то, что хочет, а стоит дать, так он тут же на тебе и заснет, да еще в рот тебе напустит слюней из какого-нибудь своего поганого сна, где ему дают то, что наяву никогда бы не дали. Да и не вдруг выберешься из-под него. Вот тебе клубок, держи, пока не заснешь. Смотри только не порви нитку. Если порвешь, тот, кому я вяжу, пропал.
— А что ты вяжешь?
— Собрала волос и вяжу начленник.
— Кому?
— Ну уж, конечно, не тебе, я с тебя мерку не снимала.
В этот момент Петра прервала работу и поднесла к груди свою красиво вылепленную руку.
— О-о-о, тяжко мне, — прошептала она.
— Что с тобой?
— У меня гость.
— Какой гость?
— Это какая-то маленькая боль под сердцем, которая плачет, как слабый голод. Или, лучше сказать, слабый голод, который ищет боль.
— Скорее подумаешь, что гость у тебя побывал раньше, а боль и голод на дне души после гостя обычно появляются сами, не будь я тем, кто носит белую бороду под черной. Мне известно, в какую чашу вина не доливают.
— Ох, тяжко мне! В какую?
— В полную, сама знаешь.
— Ничего-то ты не знаешь. Ум твой работает на одни только уши. Знаешь сколько их было, тех, кто провел ночь под этими волосами?
— Не знаю.
— Хм, не знаю и я. Но знаю, что с этим голодом я родилась.
Сказав это, Петра подошла к окну и вырвала из цветочного горшка пук ежиной травы, взяла ее в рот, языком завязала в узел и показала узел Софронию.
— Готово дело. Больше не болит… А ты? Я бы сказала, что женского хлеба ты еще не пробовал. Что? Никак не откроется третий глаз? Ну-ну, не бойся. Даже остановившиеся часы иногда показывают время правильно… Давай научу тебя, как молиться в четыре руки, если ты кое-что отгадаешь.
— Что?
— Угадай, как зовут мою левую грудь!
— Не знаю.
— А правую?
— Знаю! — и поручик Опуич шепнул что-то в темноту.
— Угадал! — залилась смехом Петра, сорвала со стены гитару и протянула ему.
— Да я не умею играть.
— А я тебя и не прошу. Брось в нее серебряную монету и заходи.
Софроний решил тогда разыграть последнюю карту. Он тоже положил руку себе на грудь и застонал.
— Что с тобой? Уж не пришел ли гость и к тебе? Маленькая боль под сердцем, которая плачет, как слабый голод?
— Нет, не то.
— А что же?
— У меня нет серебряной монеты.
— Скряга, — сказала Петра, повернула зеркало в комнату, а икону ликом к стене и легла в постель к Софронию. На каждой груди у нее было что-то наподобие маленькой груши.
— Если серебряной монеты нет у тебя, найдется у твоей матери, — проговорила она неслышным шепотом, губы к губам…
— Ой-ой-ой, золотые мои, будьте мудры и не верьте каждому ветру!
Такими словами в среду, в день святого Мартина-исповедника, кто-то разбудил молодого поручика Опуича в глубине его дома в Триесте.
— Ой-ой-ой, золотые мои, — говорил голос, такой глубокий, как будто он доносился из ее женского лона, — подсвечник ваш пусть будет единственным из тысячи! Волк-то и в стаде овцу зарезать может. Ой-ой-ой, золотые мои. Не ходите на сторонку, где слезы льют, не ходите к черному оврагу, с берега счастья и лада не ходите на берег, где лес да ветер, где все, что весит и стоит, идет за цену шапки без головы. А и на другой стороне поберегитесь! Как бы не перебрался к вам сынок мой, разбойник, у которого из глаз выглядывает мрак, а из-за зубов поцелуи. Он вас настигнет и там, куда никакая чума не доберется… Ой-ой-ой, золотые мои…
Над постелью склонилась крупная женщина с волосами, украшенными седыми прядями, которые были гораздо короче черных волос, так как седина растет медленнее. На него смотрели зрачки, покрытые рябинками, как змеиные яйца. Прежде чем поднять веки и увидеть все, Софроний почувствовал всегда сопровождавший ее запах акации и по этому запаху узнал свою мать. Вместе с ней над постелью склонилось четыре или пять женщин в шуршащих платьях с кринолином и лысый молодой человек с черными усами.
— Поднимайся, лежебока, в церковь пора! — ласково приговаривала мать, поворачивая икону ликом в комнату. — Что клюет курица? Пшеницу. А чем кормят часы? Тиканьем, милый мой. Послушай, они клюют и тикают одно и то же: сей-час! сей-час! сей-час!
И госпожа Параскева сдернула с сына одеяло, а женщины вскрикнули, увидев его нагого и в полной готовности.
— Эту Петру убить мало! Как же ты в таком виде в церковь пойдешь? — взорвалась госпожа Параскева и, скрестив руки, схватила себя за уши.
Церковь Святого Спиридона была полна. Бросалось в глаза, что фундамент ее с одного бока оседает, поэтому нижний край икон, висевших на южной стене, немного отделялся от ее поверхности. Участок земли, на котором построили церковь, лежал над подземными водами. Во время службы кто-то наступил Софронию на шпору, он обернулся и увидел Петру, одетую в черное. Она сверкнула улыбкой с драгоценным камнем на дне.
— Посмотри, — сказала Петра, обращая его внимание на окружающих, — та, что стоит возле иконы святого Алимпия, вон та, которая обернула косу вокруг шеи, это твоя сестра Сара. Она носит перстень под языком, чтобы обмануть голод, а вечером вместо перчаток натягивает на руки носки, потому что нет у нее никого, кто бы ее согрел. Та, рядом с твоей матерью, которая может перепоясаться ресничкой, — это твоя невестка Аница. Ей можно между грудями налить бокал вина и выпить, и ни одна капля не прольется. А возле нее — другая твоя невестка, Мартица, и кое-что от нее получить так же легко, как легко заставить ее прослезиться. Если она тебе приснится, переверни подушку на другую сторону, и она тоже увидит тебя во сне. А тот лысый — ее муж и твой брат Лука. Сейчас он держит в руке камень, чтобы не заснуть во время службы. Если заснет, камень упадет и разбудит его. А твоя мать говорит, что камень он держит и в постели, когда заваливается с Мартицей…
— А сейчас немного пьяного хлебца, — сказала госпожа Параскева Опуич, усаживаясь за накрытый на двенадцать персон стол, — а потом окунем взгляд в суп. А вот что я говорю им, еретикам, о Тебе, Господи, хранящий на пороге наше счастье. Чья повозка меня везет, тому я и коня нахваливаю! Помилуй, Господи, хозяина нашего и моего повелителя Харлампия, очисти руки и его, и наши, Господи, перед хлебом Твоим и кровью Твоею, ибо руки Твои извечно чисты и глаголы Ты в них не берешь. Буду хранить себя, Господи, храни и Ты и меня, и все, что принадлежит нашему Харлампию. Аминь.
После того как все уселись, госпожа Параскева взяла кусок хлеба и засунула себе за пояс.
— Погляди, сынок, на сестер своих и братьев, на жен их, твоих невесток, — шесть месяцев в году у них июнь, а декабрь едва заглядывает к ним в дом. И все это подарил им отец наш, Харлампий. Ты только посмотри, Марта: пирожки жареные с пахучими травами; глянь, Марко, поросенок, запеченный в сахаре, и капуста, заквашенная в день святого Луки; возьми, Сара, вареников, а ты, Лука, знаю, больше всего любишь сардины, сваренные в вине, берите, детки мои, и голубков и с двумя, и с тремя крылышками… Любуйтесь на эту красоту да кушайте. Все сладостью растекается во рту, греет, пощипывает язык, хрустит на зубах, сок пускает, за ушами потрескивает, горло распирает. А как проглотишь, снова возвращается, в нос шибает. Да и после того как в живот проскочит, след оставляет: воспоминания, сладкие воспоминания, которые тебя, как икону, целуют… А ты, Аница, заткни за ухо чесночную дольку, от нечистой силы, она от тебя совсем близко ходит и от шалопая моего, Софрония, который чужой жаждой напивается да чужим голодом наедается. А знаешь ли ты, Софроний, что вкуснее всего?
— Не знаю, матушка.
— Отцовский дом. Обглодаешь как следует косяки и дверные ручки, окна и пороги, а выплюнешь один ключ.
— Мне, матушка, отцовский дом не нужен.
— Смотри-ка! Всю жизнь как сыр в масле катается, с детства к этому приучен, а тут вдруг ему и дом родной не дом! Поди, я лучше знаю, что тебе нужно. Жена тебе нужна! А тут, в этом кошельке, браслетик для нее.
И брат Софрония, Марко, быстро передал ему шелковый мешочек, в котором тот нашел золотой браслет с надписью, начинавшейся словами «Я талисман…».
— Спасибо, матушка. Но я не собираюсь жениться.
— А мне что тогда прикажешь делать? Болеть твоей молодостью, пока ты от нее выздоравливаешь? Дом тебе не нужен, жена тебе не нужна. Но твоя жена нужна мне, а дом нужен твоим сестрам. Йована остается бесприданницей, если наш дом не пойдет ей в приданое. Я держу тебя, как туза в рукаве, и женю, каких бы слез это мне ни стоило! В церкви ты видел Петру, эта не пойдет ни за мужским, ни за женским крестом, но виноградников у нее столько же, сколько и кораблей, она даже огонь взвесить может. Женись на ней. Она и очаг твой посолит, и вилку приручит. Тогда мы отдадим половину нашего дома Йоване в приданое, и она сможет выбрать себе женишка. А не согласишься — у нее нет выбора. Пойдет за старого и богатого. Вот теперь ты выбирай.
— Или ткни пальцем наугад, — вмешалась в разговор невестка Софрония Марта, на что Аница рассмеялась и добавила, указывая на стол:
— А этого каплуна пекли на женских или на мужских дровах?
— Не хочу я, матушка, чтобы меня так за каплуна замуж выдавали.
— А знаешь ты, как я выходила? Как-то ночью прикусила во сне язык. И следующей ночью снова, даже рана на языке осталась. Сама себя спрашиваю: что это такое я ночью говорю, если сама себе язык прикусываю? Перебрала в памяти все слова, какие знала, и — нашла! Нашла то единственное слово, которое ложилось в эту рану на языке, как сабля в ножны. Триест! — крикнула я и с первой почтовой каретой прилетела прямо сюда, прямо в объятия Харлампия Опуича. Я это помню так хорошо, будто все вчера было. Нас познакомили на балу в одном доме, и я захотела с ним танцевать. Стала его искать, дамы сказали мне, что он занят. «Что значит занят?» — спросила я, а они засмеялись, подвели меня к маленькому окошку в двери и велели посмотреть. Я заглянула и вижу — Харлампия заперли в комнате вместе с живым медведем, а когда он зверя смертельно ранил ножом, тот от боли с ног до головы залил его мочой. Мы с ним много смеялись и сильно любили друг друга, и в том же 1789 году, в самый лютый зимний холод, родила я тебя, Софроний. Так вот это делается… Да ты ешь, соколик мой, ешь и ни о чем не беспокойся. Чем лучше ешь, тем лучше слышишь. А что собираешься делать, мне не говори, скажи это своей сестре Йоване. Что до меня, то я уж свадебные лепешки готовлю. Месишь их, а они откликаются под пальцами, как барабан в полку твоего отца. Внутри у них по два желтка дрожат, как две сиськи, а стоит укусить — так и дышат!.. Ну, будьте здоровы!
В тот вечер Софроний вошел в свою комнату один и, не зажигая света, растянулся на кровати. На стене рядом с иконой и зеркалом висела та самая овальная картина в золотой раме, на которой был изображен бархатный занавес, но теперь он заметил там еще и прекрасный женский поясной портрет, написанный так искусно, что женщина казалась живой. В ее светлых волосах поблескивала золотая пыль, а грудь была обнажена, как полагалось по последней моде, и лишь прикрыта прозрачным шарфом. Просвечивали соски, покрашенные той же помадой, что и губы. Все это выглядело таким живым, что Софроний подошел ближе и недоверчиво протянул руку к прекрасно изображенной груди. И тут же получил по пальцам из царившего в комнате сумрака.
— А ну, не трогай! — сказал портрет. — Я твоя сестра Йована, и это не картина, а окно в мою комнату. А тебе, господин брат, спасибо и за то, что ты мне дал, и за то, чего не дал. Я держу в своей душе слугу земного — свое тело. И оно меня слушается. Смотри, какое покорное…
И Йована облокотилась о раму своего окна и заплакала.
— А когда, господин брат, ты разгневаешься на меня и забросаешь меня годами, как камнями, сойдет сверху, с ампирного неба, на небесный сквозняк, где проносятся птицы, Дева и заплачет вместе со мной. И, наполнив молоком два стеклянных сосуда и засветив огонь в паникадилах, с черной фиалкой под одеждами, пойдет она медленно навстречу своему жениху, навстречу року. И все будет ей служить покорно: и стеклянные сосуды, и паникадила, и цветок, а есть у нее и слуга земной — ее тело. Вот так встретятся друг с другом Милость и Истина. А я не могу прибегнуть ни к ней, ни к тебе.
Тут Йована зарыдала в окне еще громче. Софроний подошел к ней и стал утешать, а она дотронулась до его волос и сказала:
— Как ты зарос. Иди сюда, я тебя постригу.
И помогла ему пролезть через окошко. Софроний уселся посреди комнаты, сестра дала ему глиняный горшок, который он положил на колени, взяла с полки нож, наточила его о вилку, подошла к брату, зажала нож в зубах и принялась вилкой расчесывать ему волосы. Расчесав, надела ему на голову горшок и стала состригать, как овце, все, что висело из-под края горшка. Тут ему на руку капнула капля.
— Что это — дождь?
— Да, дождь.
— Нет, не дождь, это ты плачешь. Неужели ты так любишь того, другого?
— Вижу, брат, душу не родишь телом. Похоже, души наши происходят от разных земных родителей, не то что ноги. Души наши берут свое начало не от Харлампия и Параскевы, их источники другие, и каждая из них катится по жизни за своей волной и ищет, кто бы ее услышал, потому что брат и сестра не слышат друг друга и души наши не родня друг другу, как наши руки. Откуда пришла твоя душа? Во сне создавали цветок, а проросла колючка. А тот, кого я жду, тих голосом, да дорог правдой.
— Уж наверняка голова у него как ступа и разума крупица, — разозлился Софроний и сбросил горшок с головы. — Да кто он такой?
— Брат моей душе и муж моему телу. Зовут его Пана Тенецкий, он из Земуна. Я его еще не очень хорошо знаю. Знаю только, что он существует, и никак не могу заснуть, вспоминая его красоту… Сегодня ночью он приедет сюда посмотреть на меня. А ты не вертись, успокойся, не то могу тебя порезать.
И Йована снова надела брату на голову горшок и продолжила стрижку.
— Он войдет через твою комнату. Ты нас не выдашь? — спросила она.
— Не выдам, — ответил Софроний и решил заснуть сразу, как ляжет. Однако, к его испугу, приблизительно в полночь через комнату прошел мужчина в мундире офицера австрийской армии, и сразу после этого он услышал шепот, доносившийся из окна в золотой раме. Женский голос, голос сестры Софрония, прошептал:
— Вы меня напугали. Человек может заснуть и тогда, когда плачет…
— Почему ты плакала?
— Тот, кого мне присмотрели, стар, а я молодая, как мне выходить за него? Будь отец здесь, он защитил бы меня от матери. Он меня любит. А вы? Дайте совет, что мне делать.
— Не дам.
— Почему? — спросил в темноте умоляющий женский голос.
— Потому что совета здесь нет. Каждый должен сам проесть себе дорогу, как земляной червяк.
— Значит, помощи нет.
— А кто говорил о помощи? Помощь, которую я могу тебе предложить, существует. Она действует быстро и надежно, но я не уверен, что это тебе понравится.
— А почему нет?
— Потому что эта помощь такого рода, что после нее уже ничего не исправишь.
— Что вы имеете в виду?
— Я ничего не имею в виду. Моя помощь состоит не в том, чтобы что-то иметь в виду, а в том, чтобы что-то сделать.
В этот момент Софроний услышал, как тяжелый офицерский ремень, звякнув пряжкой, упал на пол.
— Так сделайте же что-нибудь, ради всех святых, пока еще не поздно! Спасите меня! — теперь уже шептал женский голос.
— Я не решаюсь.
— Почему?
— Ты будешь кричать.
— Кричать? Зачем мне кричать? Если бы эти губы были немы, и твоя любовь была бы глуха.
— Знаешь, как говорят: прими кровь мою и тело мое, и я стану жертвой за тебя и искуплю тебя. Но ты должна верить мне. А ты не веришь, что будет больно.
— Почему будет больно?
— Из-за моей помощи. Во всяком случае, в первый раз… Можно ли расстегнуть пуговицы на твоей рубашке языком?
— Зачем их расстегивать языком?
— Потому что, пока они застегнуты, я не смогу тебе помочь…
В этот момент Софроний Опуич начал тихонько одеваться; натягивая сапоги, он слышал последние слова своей сестры; это был шепот, который ни на одно мгновение не превратился в крик:
— Помогите! Насильник! Ох, господин мой, не делайте со мной этого, прошу вас! Помогите! Какой ты тяжелый, слезь, мне нечем дышать, что ты меня так придавил… Колется, не трогай здесь, щекотно… какой же ты волосатый, что ты делаешь? Захлебнусь твоей слюной, убери губы, полный рот натекло… Откусишь, пусти! Давит… На помощь, убивают!.. Так это и есть кровь и тело?.. Ох, господин мой, не делайте со мной этого. Ох, господин мой, прошу вас…
Поручик Софроний Опуич тихо, как вор, крался по своему собственному дому. В зале, где находилась входная дверь, горела свеча, воткнутая в пупок небольшой ковриги хлеба, а на серебряном подносе лежали пасхальные яйца. Он взял одно яйцо, расписанное узорами, такое крупное, как будто его снес петух, быстро оседлал коня и в парадной форме французской кавалерии поскакал прямо к дому Петры. Разбудил ее, дал яйцо и сказал, что заехал проститься, а потом спросил:
— Скажи, что связывает нас, Опуичей, с Тенецкими из Земуна?
— Неужели ты не знаешь? Это началось во время последней войны, еще в прошлом веке. В том самом 1797 году, когда пало венецианское государство. Тогда встретились твой отец и Пахомий Тенецкий, отец того самого Паны Тенецкого, который сейчас подмял под себя твою сестру.
— И какие же это отношения?
Петра поцеловала его на прощание и в тот момент, когда губы их соприкасались, прошептала беззвучно:
— Такие, что хуже не придумаешь.
Софроний скакал на северо-запад и чувствовал, что у него гость. Маленький голод стонал у него под сердцем, как неутоленное желание, а может, это была слабая боль, которая скулила в нем, как голод.
Четвертый ключ
Император
Пахомий Тенецкий был из тех самых Тенецких, которые в двух поколениях дали двух прекрасных художников, он был из тех Тенецких, которые знали, что у Веласкеса можно найти 27 оттенков черного цвета. В Земуне они поселились в 1785 году, когда Георгию Тенецкому заказали портреты известных Караматов. Пахомий Тенецкий, принадлежавший к побочной ветви этого рода, по матери был поляк. И, вероятно, именно благодаря ее крови обладал музыкальным талантом. Ему досталась в наследство мастерская по отливке колоколов, но он не стал заниматься ею, а отправился в Будим учиться музыке.
Еще ребенком, то есть тогда, когда в снах ему не являлся никто из усопших, Тенецкий принял необычное решение. Он очень хорошо играл на кларнете, и радость, которую он испытывал от игры, однажды пробудила в нем такую жажду жизни, что он решил, неожиданно для себя самого, жить так долго, как только это возможно. Как говорится — вечность и еще один день. Каким образом этого достигнуть, он не знал, и никто не мог открыть ему эту тайну, однако Пахомий ощутил, что полон решимости и необузданного желания все подчинить этой цели. Он задавался вопросом: что человек утрачивает сначала — тело или душу? К тому же он слышал, что та самая «вечность» из известной поговорки касается души, а «еще один день» — тела. При этом, как сказал ему священник, в этих сложных расчетах, которые так занимали Тенецкого, гораздо легче было утратить «вечность», чем «еще один день».
Позже, став взрослым, Пахомий Тенецкий учился музыке в Вене, ноги его стали горячими, как горящая лампада, так что в дождь от обуви его шел пар, а одна рука всегда была ледяной, так что ею, а не пивной кружкой он остужал разгоряченные щеки. Он больше всего любил композиции Paisiello и мог поделить все воспоминания о Земуне, Пеште и родителях на горячие и ледяные. Он был уже женат, имел двух сыновей, Пану и Макария, и дочь Ерисену, когда услышал от кого-то из своих друзей случайно произнесенную фразу, которая резко изменила всю его жизнь. Фраза эта звучала так: «Дольше всех живет тот, кто убил больше всего людей».
Пахомий Тенецкий на другой же день начал упражняться. Но это был уже не кларнет, не Paisiello и не Гайдн. Он упражнялся в стрельбе из ружья. Правда, некоторое время он все же колебался, выбирая между музыкой и войной, но невероятная ловкость его пальцев, годами упражнявшихся с кларнетом, оказалась исключительно полезной и в другом, новом деле. Эта ловкость позволила Тенецкому быстро стать одним из лучших стрелков в Вене. И не только это. Холодные и горячие воспоминания Тенецкого, одна холодная и другая горячая рука были как будто созданы для этого нового искусства Пахомия. Такие свойства делали его непревзойденным и, что в деле стрельбы еще важнее, непредсказуемым мастером. Люди, вместе с которыми он ходил на стрельбы, начали побаиваться его, а некоторые даже избегать.
— Он стреляет, как будто на кларнете играет, — шептали у него за спиной, — с таким не совладать никому.
Так оно и было. Как только началась новая война, та, в которой французы в 1797 году уничтожили Венецианскую республику, Пахомий Тенецкий подкоротил свои семилетние усы, уложил ружье в обитый бархатом футляр, как будто это был кларнет, и пошел служить в австрийскую армию. Его сразу отправили воевать, и в одном из первых же боев он продемонстрировал свою чудовищную ловкость в обращении с оружием, а кроме того спас, а вернее, взял в плен сидевшую в одном подвале черноволосую девушку. С тех пор он постоянно возил ее за собой. Он не знал о ней ничего, не знал, понимает ли она его язык, умеет ли писать, но считал, что скорее всего — нет. Вместо того чтобы что-нибудь сказать ей при первой же встрече, он влепил ей оплеуху, потому что слово можно оставить без внимания, а оплеуху нельзя. Таким образом, они с первого дня без лишних разговоров поняли друг друга.
Она упорно молчала, мало ела и становилась все красивее. Он не знал ни ее имени, ни какой она веры. Не знал он и того, невинна она или нет, потому что любовью с ней не занимался. Но каждый вечер, как только начинало смеркаться, она должна была сосать его. Девушка мазала кроваво-красной помадой отверстия своих ушей и делала то, что он от нее требовал, прикасаясь к нему легкими движениями пальцев и губ и не показывая при этом никаких знаков ни отвращения, ни удовольствия. Чем дольше длились их отношения, тем более продолжительными и необычными становились эти сеансы. Иногда Тенецкому казалось, что ее прикосновения и ласки напоминают ему что-то такое, чего он никак не может вспомнить. Впрочем, у него не было времени ломать голову над такими вещами. Он просто махнул на все это рукой, решив, что судьбу женщины всегда решает ее «да», а судьбу мужчины — его «нет». Война против Франции становилась все более ожесточенной, и о Пахомии Тенецком уже заговорили многие. Вскоре вокруг него образовалось пустое пространство, соответствующее досягаемости его выстрела, так же как уже было на стрельбище в Вене. Его боялись и по ту, и по другую сторону линии огня. А он что хотел, то и делал. И если то, что он слышал в молодости, было правдой, то продолжительность его жизни увеличивалась с каждым днем… Но тут вдруг его командир сказал:
— Здесь тебе делать больше нечего. Здесь нет никого, кто был бы тебе под стать. Никого, с кем бы ты мог действительно помериться силой. Так ты опустишься и утратишь свое мастерство. Что это за донесение? Сам посуди: «И дрались мы с шести часов утра и до десяти часов, и одних мы в воду загнали, и они там утонули, других в лесу порубили, третьих на деревьях перестреляли, а некоторые бежали, и мы захватили десять знамен неприятельских и трубы». Неужели тебе такими делами заниматься? Для этого есть другие. А ты собирайся в дорогу. В другом месте, к северу отсюда, есть равный тебе, может, даже и лучший, чем ты. Только имей в виду, он не на нашей, а на французской стороне. Езжай туда и разделайся с ним.
Пахомий Тенецкий взял футляр со своим ружьем, подзорную трубу, забрал девушку и уехал. Но там, куда его послали, о том, другом, не было ни слуху ни духу. Не было никого, кто мог бы помериться силами с Тенецким. Пахомий и на войне продолжал делать все что хотел, а вечера по-прежнему проводил с девушкой. Как-то после полудня с ним случилась странная история. Невооруженный человек, как позже выяснилось, купец по имени Еремия Калоперович, напал на него и попытался задушить. Тенецкий не стал его убивать, а только ранил в руку. Несмотря на рану, тот, словно был не в своем уме, продолжал блуждать по передовой, издали следя за Тенецким. Он постоянно таскал с собой какую-то черную шкатулку, украшенную слоновой костью, плакал и пытался подкупить солдат, чтобы они передали шкатулку госпоже Растине.
— Кто такая эта Растина? — спросил своих солдат удивленный Тенецкий.
— Как кто такая Растина? Это та женщина, с которой господин капитан изволит жить. Она невеста этого самого торговца из Карловцев, кира Калоперовича.
Тенецкий расхохотался и отправился к Растине провести с ней еще один вечер. При этом он обнаружил, что у нее был совершенный embouchure — так называли в Вене, где он учился музыке, охват губами при игре на духовом инструменте. Он попытался более глубоко осмыслить это открытие, Растина по-прежнему продолжала молчать, но маленькая грязная война еще раз прервала ход его мыслей. Его вызывали обратно в тот полк, который он недавно покинул. Там, на французской стороне, появился тот, кто был ему нужен. И он тоже, совершенно очевидно, искал Тенецкого. Тенецкий вернулся в свой старый полк, а Растина наконец заговорила:
— Какого черта нам не сидится на месте? — спросила она.
— Смотри-ка, заворковала голубка! — изумился Тенецкий. — И заворковала в самый подходящий момент. Тебя интересует тот, другой? Тот, кто охотится за мною? Ну так слушай меня внимательно.
Того, кого я ищу, зовут Харлампий Опуич. Род Опуичей богат, это купцы из Триеста, они сербы. Этот — капитан, у него самый хороший конь на этом фланге французской армии, за ним в обитом кожей сундуке возят его столовое серебро, а за поясом у него на всякий случай всегда есть нож с вилкой в одном футляре. Он содержит собственную труппу актеров, которые ездят за ним и показывают представление о приключениях его жизни, но что самое удивительное, они показывают и его смерти, несмотря на то что он жив. Известно, что женщины его любят. Он же любит мягкое женское лоно, его пальцы всегда пахнут женщиной, и он совершенно ненасытен. Мать любит его больше, чем своего мужа, жена — больше, чем сына, а дочь — больше, чем братьев, и больше, чем любого другого мужчину. У него крупная фигура и быстрые движения. Он, как медведь, может одним рывком выхватить из реки рыбу. Крестится таким стремительным жестом, будто хочет на лету поймать муху, а силу и здоровье укрепляет женским молоком. Ему, как грудному ребенку, нанимают кормилиц, которые баюкают его по вечерам и делают ему из своего молока творог, а одна из них каждое утро цедит молоко на щетку, которой он потом чистит зубы. После любовных дел он никогда не поднимается на ноги прежде, чем выкурит трубку. Наложниц своих в походы он не берет, но всегда одна из них ждет его где-нибудь на берегу Дуная. Сейчас Харлампий Опуич, тот человек, которого мы преследуем, лежит, окруженный тьмой, в башне, что виднеется напротив нашего бивака, и, подперев голову рукой, думает. От его мыслей там вдали, во мраке ночи, у кого-то кровь стынет в жилах и во сне замирает сердце. Но только не у меня. Я страха не знаю. Я вижу даже, как на лету седеет ворона.
Но и капитан Опуич тоже кремень. От Рейна и до Невы, от Ваграма до Дуная он досыта насмотрелся на птичьи гнезда из женского волоса и навоевался сначала в австрийской, а потом во французской армии.
Что же касается его смертей, я видел их и на театральных сценах, и в балаганах на ярмарках и знаю о них все. К капитану Опуичу трудно подобраться. Он, например, пьет ракию, настоянную на двадцати четырех травах, но никогда не бывает пьян. Если алкоголь и одурманит его, он берет в кулак головку лука, сжимает так, чтобы потек сок, и нюхает. Это сразу снимает похмелье и проясняет мысли. Он знает, что между народами любви нет, но есть ненависть. Он любит говорить, что у победы много отцов, а поражение всегда сирота. Но кроме того, он думает, хотя никогда не произносит вслух этого, что и у победы, и у поражения одна мать. Знает он, так же как и все мы, что больше всего люди ненавидят именно то, благодаря чему живут. Но кроме всего прочего, ему сопутствует исключительное военное счастье. До сих пор в боях под ним пало девять лошадей. А выстрелом из ружья он может убить карпа, когда тот, играя, выскакивает над поверхностью воды. Его боятся и свои и чужие. Я слышал, что однажды какой-то французский майор то ли что-то с ним не поделил, то ли над ним подшутил. Опуич смолчал, проглотил обиду, больше того, даже проводил этого майора вечером до дома, который тот занял в городе Ульме, на Дунае. Француз спокойно улегся спать, но наутро оказалось, что на этом месте нет ни дома, ни двора. Ночью люди Опуича украли дом, в котором спал майор. И кирпичика не оставили. Посреди пустыря стояла кровать майора под балдахином, в кровати лежала старуха, а под кроватью груда карт. А сам майор пропал без следа.
Еще рассказывают, что у капитана Опуича слабеет слух. Причем как-то очень странно. Говорят, что чем лучше слышит все происходящее под землей его сын Софроний Опуич, тем хуже становится способность его отца слышать звуки нашего земного мира. Что же касается сына, то известно, что он растет и слышит все лучше и лучше. Поэтому у капитана Опуича есть присказка: «Хочешь быть услышанным — повтори два раза».
Вот что за господин лежит в башне напротив нас и сквозь мрак и звезды целится в меня так же, как я в него.
Пятый ключ
Жрец
Капитан Тенецкий и Растина лежали в башне, находившейся неподалеку от позиций, одни. Тенецкий на войне всегда был один. На стене комнаты висела картина, изображавшая корабль в бурю, и Растина, прежде чем заснуть, смотрела на море, освещенное лунным светом, и боялась, как в детстве, описаться от этой нарисованной воды. На другой стене была картина, где кентавр с закинутой назад головой нес на спине женщину и на ходу сосал ее грудь. Подпись под картиной сообщала, что это элевсинский иерофант, а женщина у него на спине символизирует весь мир. Этот кентавр-жрец из одной груди женщины сосал милосердие, а из другой — жестокость, из одной — закон, а из другой — свободу соблюдать или не соблюдать его. Растине казалось, что этот мастер сакральных мистерий войны, этот император, превращающийся в жреца, этот кентавр стоит во мраке за стеной башни и выжидает момент, чтобы показать Тенецкому свой священный огненный предмет, а из нее, Растины, высосать молоко.
Как бы то ни было, два непревзойденных стрелка наконец встретились. Оба заняли позиции в двух башнях, удаленных друг от друга на расстояние одной восьмой выстрела. Оба считали, что начинается изнурительная дуэль, которая может тянуться несколько недель, однако дело не продлилось и дня.
Начинало смеркаться, Тенецкий расположился на чердаке, глядя в крышу над собой, походившую на внутренности корабельного трюма. Одновременно, вдыхая запахи, которые становились все более и более резкими, он контролировал находившуюся под ним башню. Потом он спустился вниз. Он чувствовал Растину и ее пальцы и губы на своем теле. И думал о том, что эти прикосновения, неисчерпаемые в своем разнообразии, продолжаются уже бесконечно, как будто целую вечность. А потом вдруг перестал чувствовать касания и начал их слушать. Впервые он слышал Растинины губы и пальцы изнутри, сквозь самого себя. И тут он наконец понял. Во время всех боев, во время падения Венеции, во время переезда с одного поля сражения на другое и обратно Растина не на кларнете, а на нем, капитане австрийской армии Пахомии Тенецком, исполняла Франца Йозефа Гайдна. В настоящий момент она играла «Allegro con spirito» из дивертисмента Гайдна «Corale di Sant’Antonio» для флейты, гобоя, кларнета, фагота и рога, причем эта композиция была в совершенстве известна ее губам и пальцам. Пахомий Тенецкий понял, что Растина обладает такой виртуозной техникой игры на кларнете, по сравнению с которой исполнение самого Тенецкого вместе с его Paisiello было просто детской забавой. Он в изумлении посмотрел на девушку на себе и кончил как раз в тот момент, когда она перешла к «Minuetto». Но тут снова вмешалась маленькая грязная война. Тенецкий почувствовал запах дыма, выругался и подумал: «Никогда не остается времени на вечность!», и с этой мыслью он подбежал к окну. В ночной темноте было ясно видно, что из стоявшей напротив башни, в которой скрывался капитан Опуич, валит дым. Тенецкий не верил своим глазам. Башня Опуича горела. Времени на раздумья не оставалось. Ведь если в башне действительно пожар, тот, другой, мог или сгореть вместе с ней, или выскочить через единственную дверь прямо на мушку Тенецкому.
Огонь вскоре появился и на втором этаже башни. Это было просто невероятно. Тенецкий схватил подзорную трубу и начал внимательно рассматривать выход из башни, немного при этом высунувшись за окно. И тут капитан Опуич одним выстрелом выбил стекло из подзорной трубы и глаз из головы Тенецкого, а спустя мгновение выскочил из пламени пожара, который он сам же и устроил.
Вскоре после этого в башню, где с простреленной головой лежал Тенецкий, вошел человек такого мощного сложения, что, казалось, мог бы унести и церковный колокол. Он был одет в роскошный мундир офицера французской кавалерии, а в руках у него было ружье. Подбежав к распростертому на полу Тенецкому, он отшвырнул ногой его оружие и почувствовал непреодолимое желание помочиться на поверженного врага. Однако, увидев в углу башни скорчившуюся и перепуганную девушку, сдержался, подошел к ней, обнял и стал тихим голосом утешать. Он шептал, как будто молился:
— Что же это такое, Господи? Разве огонь ракией заливают, Господи, Боже мой? Как же Ты допустил, Господи, что мы Тебя не перед собой ставим, а за спину прячем? А этот-то обманул меня, да не перехитрил. И что ж мы живем, будто соль в море бросаем, только тратим ее да воду портим. Боже ты мой! Куда нас это заведет?
Потом он обратился к Растине, продолжая гладить ее по голове:
— Пойдем, детка, не бойся, там внизу ждут тебя твой брат и жених, оба поседели, пока тебя искали.
Когда они вышли из башни, внизу в темноте их действительно поджидали два человека — Растинин брат и ее жених, Еремия Калоперович. У брата в руках было ружье, а Еремия держал под мышкой черную шкатулку, украшенную слоновой костью, в которой находился Растинин кларнет. Она, однако, даже не посмотрела на них. Не говоря ни слова, взяла у своего жениха черную шкатулку и направилась в ночной мрак вслед за капитаном Опуичем. Тот, удивленный, оглянулся и сказал:
— Куда ты, детка? У меня и усы старше тебя будут. Одумайся.
— Я хочу иметь от тебя ребенка. Жизнь за жизнь. — И отказалась покинуть его.
На первом ночлеге, сидя за ужином в корчме «Пуп земли», капитан постился, ел только чечевицу и пил ракию. И не мог расслабиться. В корчму вошла нищенка с мужской шляпой в руках и закричала:
— Пусть одарят эту шляпу те женщины, которые никогда в жизни не обманули своего мужа! Только они! Другие пусть не лезут…
Растина на это оторвала от своей рубашки серебряную пуговицу и бросила ее в шляпу. Капитан улыбнулся и повел ее с собой спать. По дороге он бормотал:
— Знаешь, Тенецкий неправильно рассчитал. Он думал и даже верил, что, чем больше людей перебьет, тем дольше жить будет. Воистину глупость. Суть же в другом: никогда не известно, кто кого на самом деле убил — победитель побежденного или побежденный победителя. Тенецкий сейчас лежит там, в этой башне, птицы уже садятся на него, как на ветку, и он не знает, что, может быть, я более убит, чем он…
Видя, что капитан взволнован не меньше, чем его кобыла-двухлетка, Растина осыпала его поцелуями и хотела что-то шепнуть ему на ухо, но он ладонью закрыл ей рот.
— Не волнуйся, душа моя, я знаю, у тебя их было много. Но это не имеет значения. Потому что именно я сделаю тебя женщиной.
И он надавил своим мужским жезлом на ее клитор так, что губы у нее сами раскрылись. Она заплакала и шепнула ему на ухо:
— Придется повторить.
Когда капитан Опуич лег на Растину второй раз, он с изумлением понял, что она была девственницей.
Шестой ключ
Влюбленные
Когда Растина Brunswick в 1797 году вернулась с полей сражений в Сремски-Карловци, потому что капитан Опуич не мог возить ее за собой из боя в бой, она первым делом разыскала Еремию Калоперовича, бывшего своего жениха. На руке у него был виден шрам от пули покойного Пахомия Тенецкого, а в бороде — звездочки седины.
— Если тебе нужна жена, которая три раза теряла невинность, которая тебя презирает и которая тебе родит чужого ребенка, женись на мне, — сказала она киру Еремии. Он подумал: «Боль — это эхо чужой боли» — и взял ее в жены.
Итак, Растина Brunswick в Карловцах вышла замуж и поселилась в просторном доме Калоперовича на Шекер-сокаке. Сначала у нее родился сын Арсений, потом дочь Дуня.
Муж Растины никогда не показывал никаких признаков нетерпимости, и единственная его странность состояла в том, что иногда в его речи слова удивительным образом перескакивали с места на место, потому что он всегда хотел сказать сразу две вещи. Он рассказывал детям, что в морях есть такие рыбы, которые могут выдержать только строго определенное количество соли. И если вода окажется более соленой, чем они переносят, у них начинается помутнение разума. Так же обстоит дело и с нами. Потому что человеческое счастье как соль. Когда его слишком много, теряешь рассудок.
Господин Калоперович купил Растине и Дуне по шляпе из рыбьей чешуи и подписал их на «Сербскую газету императорского города Вены». Дуня выросла в худенькую, прожорливую девочку. Она запихивала в себя, во все отверстия своего тела, все, что попадалось ей под руки, — пуговицы, кузнечиков, поющие юлы, живую рыбу, шпильки для волос, зерна фасоли, улиток, мячи, морковь, яйца, стручки гороха, пузырьки с одеколоном, огурцы, стеклянные шарики, венецианские альманахи, карандаши, дверные ручки, часы с музыкой, а однажды даже рыбий пузырь, который у нее внутри лопнул…
Мальчика господин Калоперович отдал учиться.
— Пусть будет как Цицерон.
И юный Арсений Калоперович отправился в карловацкую сербско-латинскую школу, откуда в первый же день привел домой удивительного ребенка, ласкового, как котенок, но уже напичканного латинскими цитатами и при этом хорошенького, как куколка. Эту куколку, а точнее говоря, кукленка, звали Авксентий Папила, и он был соседом Арсения по парте и дальним родственником одного отставного генерала. Сирота, не имеющий никаких средств, Папила в обносках своих соучеников выглядел гораздо наряднее, чем они в новой, дорогой одежде. От рождения у него был маленький шрам на виске, и это придавало ему загадочный вид.
— Тот самый, с пробитой головой, — в шутку говорили о нем товарищи, но при этом любили его. Его обожали все кошки, все попадьи и все школьники Карловцев. Из-за этого, а может, и из-за чего-то другого, повсюду, где бы Папила ни появился, о нем рассказывали невероятные, а зачастую даже просто страшные истории. Самым замечательным было то, что он сам этих историй никогда не слышал и бывал изумлен, случайно узнав про себя что-нибудь из того, что говорили. Иногда он чувствовал, что жизненный путь перед ним извивается, как червяк.
Мальчики уже перешли в класс риторики, и Папила все время проводил теперь в большом доме Калоперовича, почти не бывая в своем бедном жилище. Как-то вечером он начал переписывать для себя и Арсения рукописный учебник, взятый на несколько дней у одного из учеников. Он писал своим прекрасным почерком, макая перо то в чернильницу, то в свой рот и громко произнося переписываемые фразы:
— Praecepta artis oratoriae in tres partes digesta et Juventuti Illyrico-Rasciane tradita ac explicata in Collegio Slavono-Latino Carloviciensi, Anno Domini…
Тут вдруг у себя под носом он обнаружил зеркальце. Рядом с ним смеялась госпожа Растина, указывая на его лицо, перепачканное чернилами. Она обтерла ему губы своим надушенным рукавом.
— А ты не мог бы научить нас с Дуней латыни? А то нам так скучно.
— Можно, — сказал Папила, — но только если вы меня свозите в театр в Темишоару и если господин Еремия согласится купить мне одну книгу.
— А какую бы ты хотел?
— Про Элладия, того, который продал душу дьяволу. Написал Викентий Ракич, и еще одну, немецкую, о докторе Фаусте. Обе напечатаны в 1808 году.
С этого дня в доме господина Калоперовича, который был хорошо виден с кораблей, плывущих по Дунаю, начались уроки латыни. Сначала Авксентий Папила на веранде занимался с Дуней, а потом шел в гостиную вместе с Арсением, которому мать время от времени, послюнявив пальцы, приглаживала красивые волосы. Тут начинался урок латыни для госпожи Растины. На стол подавали вареники с улитками и пироги с пахучими травами. Вареники лежали в фарфоровой миске, по дну которой проходил желобок, соединявшийся с углублением в форме сердца. В этом углублении собиралось масло, чтобы вареники не плавали в нем. К пирогам подавали чай из крапивы с медом, любимый напиток молодого господинчика Папилы, который, после того как с угощением было покончено, обучал госпожу Растину приемам риторики или читал ей отрывки из «Илиады» голосом, похожим на мурлыканье кота:
— Есть за морями, возле Трои, горький источник, и воду его пить нельзя. Сюда на водопой собираются разные звери, но они не пьют, пока не появится единорог. Рог у него волшебный, и когда, опустив голову к источнику, он касается им воды, она становится вкусной. Тогда вместе с ним начинают пить и другие звери. А когда он, утолив жажду, поднимает рог из воды, она делается такой же горькой, какой и была. А если единорог мутит рогом воду, от его взгляда она делается прозрачной, и в ее глубине как на ладони видно все будущее мира…
Однажды вечером, когда Арсения не было в гостиной, а Папила только начал объяснять новую главу из «De tropis dictionis» своей ученице и благодетельнице госпоже Растине, она вдруг сказала:
— Хочу рассказать тебе кое-что, мой милый. Госпожа Авакумович доверила мне тайну, которая стоит внимания. Так что слушай. Лет шестнадцать назад случилось так, что в одной достойной семье мать поняла, что у нее будет ребенок. Она мечтала иметь сына, отец мечтал иметь дочь, однако никто из них не мечтал о том, что ребенок будет от другого отца. Таким образом, этот еще только зачатый ребенок сразу стал нежеланным. Мать должна была устранить его еще до того, как муж что-то заподозрит. Знахарка, которую она пригласила, сказала, что легче всего это сделать, переместив зародыш в утробу какого-нибудь другого лица или даже предмета. Как они это осуществили, никто не знает, но только зародыш действительно оказался внутри мягкого, обитого бархатом кресла. Там он продолжал расти, и как-то раз, когда муж уселся в кресло, он услышал, как в нем что-то постукивает…
Тут молодой Папила вдруг прервал рассказ госпожи Растины, он был явно смущен, даже принялся было продолжать урок, как будто она ничего и не говорила:
— К тропам относятся: метафора, синекдоха, метонимия, антономазия, ономатопея, катахреза и металепсис. Allegoria nihili alius est quam continua Metaphora…
Однако на этом месте госпожа Растина приложила к губам Папилы свой веер, обласкала его серебристым взглядом и спокойно продолжала:
— Метафорически или аллегорически, не важно, но женщина, о которой я рассказываю, однажды, исполненная ужаса, позвала своего мужа прислушаться к креслу — в спинке его совершенно отчетливо билось чье-то сердце…
— Dic quibus interris et eris mihi magnus Apollo…
— Через месяц-другой под обивкой кресла были уже хорошо видны очертания скорчившегося тельца, а если кто-нибудь в него садился и откидывался на спинку, ребенок прижимался к спине сидевшего в поисках тепла и биения чужого сердца. Вскоре под бархатом можно было даже разобрать, что это мальчик…
— Crudelis Mater magis, an puer imquebus ille Improbus ille puer, crudelis tu quaque Mater…
Этими словами обезумевший Авксентий, в душе которого воцарился ужас, попытался продолжить свои безуспешные попытки все-таки провести урок, но госпожа Растина решительно, одной фразой закончила рассказ:
— Наконец обивку кресла распороли и в спинке нашли тебя, Авксентий Папила!
При этих словах Авксентий затрепетал, вскрикнул и бросился в раскрытые объятья госпожи Растины, которая, чтобы успокоить его и защитить от страшных мыслей, прижала к своей груди и перенесла из описанного в рассказе кресла прямо в свою постель.
В те дни 1813 года в Карловцах лунный свет был подбит зеленым, дул ветер, уносивший вместо шляп имена, и лились жирные, обильные дожди.
— Вы только посмотрите на них, — ворковала госпожа Растина, показывая из окна своей комнаты, которое напоминало парящий над улицей паланкин со стеклянными стенками, на прохожих, идущих по продуваемой ветром улице. — Посмотрите, каждая спрятала свое имя между грудями. Первый же, кто запустит туда руку, может его унести. Больше всего остерегайтесь красивых, — говорила своему сыну и своему любовнику госпожа Калоперович, переполненная счастьем оттого, что к ней неожиданно вернулась молодость, — остерегайтесь тех, у кого верхняя губа накрашена зеленой, а нижняя — фиолетовой помадой. Тех, на чьи серьги садятся птицы. Такие с руки будут поить вас водой, в которой переночевал цветок шалфея, водой, попив которую забудешь свою мать.
Она говорила, а ее сын Арсений смотрел на нее и не узнавал, она же смотрела на Папилу так, как будто перед ней был ангел.
Госпожа Растина теперь по-новому воспринимала вкус сока из грибов, который она очень любила, а запах корицы перестала отличать от запаха кофе. Госпожа Калоперович, которая уже слышала деревянный стук копыт коня с берега своей ночи и видела, как опускается мрак на берегу ее имени, совершенно преобразилась.
— Не можешь ли ты как-нибудь прийти ко мне, когда я сплю? — говорила она своему любовнику. — Мне никак не удается насладиться тобой и во сне. А мой сын Арсений мне больше не снится.
Как-то утром она сказала Папиле:
— Прошлой ночью во сне ты страшно напугал меня. Ты подкрался ко мне с фонарем. Я звала тебя в свои сны, чтобы ты меня ласкал, а ты хотел меня убить. Гусарской саблей.
Чтобы ее успокоить, молодой Папила подарил ей ту самую свою улыбку, о которой женщины в Карловцах говорили, что она «дороже верхового коня стоит», и подушку голубого цвета с четырьмя бубенчиками по углам, чтобы она вспоминала о нем и тогда, когда спит. На подушке было вышито золотыми нитками по-латыни:
«Когда госпожа Растина ложится, бубенчики звенят, и из них сыплются сны. Когда госпожа Растина встает, сны возвращаются назад в бубенчики, а в кровать забирается кошка госпожи Растины. Кошка мурлычет и бьет лапой по бубенцам, и стоит одному из снов госпожи Растины выпасть из бубенца, кошка хватает его в пасть и глотает. Но это слишком грубая пища, и кошке она вредна, поэтому, испугавшись того, что проглотила, она несколько дней не мурлычет и ищет траву иссоп, которой лечатся от укуса змеи. С помощью этой травы она излечивается и от снов госпожи Растины».
На другой стороне подушки было написано: «Кошку зовут Авксентий Папила».
Госпожа Растина с гордостью отнесла подушку на свое любимое окно, она не сводила влюбленного взгляда своих серебристых глаз с Папилы, ради него каждый день по целому часу ходила, поставив на темя подсвечник с горящей свечой, и после многолетнего перерыва снова достала из черной шкатулки, обитой бархатом и украшенной слоновой костью, свой кларнет. Немного краснея, она играла однажды после полудня своему сыну и своему любовнику «Divertismento-Corale di Sant’Antonio — per flauto, oboe, clarinetto, fagoto e corno», и как раз в тот момент, когда она добралась до «Minuetto», в комнату вошла ее дочь Дуня с верхней губой, накрашенной зеленой, а нижней — желтой помадой.
Госпожа Растина поперхнулась, отложила флейту и в тот же вечер тайком застелила постель дочери тонким покрывалом из козьей шерсти. Взглянув на следующий день на спину своего любовника, она заметила, что вся кожа Авксентия в красных царапинах от жесткой козьей шерсти. Сходя с ума от ужаса, она вечером тайком подсмотрела, как моется ее дочь. Разглядывая ее через полупрозрачную занавеску, госпожа Растина вдруг подумала, что мужчине никогда не понять, что чувствует моющаяся женщина, так же как и женщина не может представить себе ощущения мужчины, отряхивающегося после того, как помочился… Тут она увидела, что Дунины колени покраснели от козьей шерсти. Так она узнала больше, чем хотела узнать.
В бессильной ярости она не спала всю ночь и прошла по своей комнате столько, сколько потребовалось бы ей идти пешком до соседнего города Сланкамена. Утром позвала к себе сына, обняла его и все ему рассказала. Они поплакали, прижавшись друг к другу, а потом он встал, вошел в комнату, где Папила давал урок латыни его сестре, и, угрожая двумя пистолетами с взведенным курком, обоих выгнал из дома.
Седьмой ключ
Колесница
Одно время о Дуне и Папиле ничего не было слышно за исключением того, что старший Калоперович тайком от жены посылал им деньги на пропитание. Но скоро до госпожи Растины дошла одна из страшных историй, связанных с Авксентием Папилой.
После того как любовники были изгнаны из дома Калоперовича, Папила еще некоторое время продолжал помогать в одной из карловацких церквей Верхнего города в Карловцах вести записи в книге рождений и смертей. Однако как-то раз его застали за тем, что он против имен только что появившихся на свет детей записывал не только данные об их рождении, но и число, месяц и год будущей смерти. Несмотря на то что записи эти были стерты сразу после того, как стало известно об этих бесчинствах Папилы, повергнутые в ужас родители не могли забыть даты, внесенные рукой Авксентия, где были обозначены годы, очень далекие от тысяча восьмисотого.
Но этим дело не кончилось. После того как один ребенок умер от оспы и дату его смерти сравнили с недавно стертой, но теперь восстановленной записью Папилы в одной из церковных книг, оказалось, что совпало все: день, месяц, год. Некоторые родители пытались даже силой заставить показать им эти полустертые записи, чтобы узнать наперед судьбу своих детей. Наконец была проведена экспертиза на месте. Судебный исполнитель доставил Папилу, которого к этому времени уже перестали пускать в школу, для того, чтобы тот показал, что он делал с записями в книге регистрации рождений и смертей. Когда разложенные перед ним книги открыли, Папила в мгновение ока отыскал запись о собственном рождении, вырвал перо из рук сидевшего рядом дьякона, смочил его собственной слюной и вписал в книгу дату своей смерти.
Вынужденные покинуть Карловци, Дуня и Папила отправились по свету в поисках счастья. Папила завербовался в австрийскую армию, и Дуня проводила его на войну с французами. При этом она с ужасом думала о том дне, который Папила записал напротив своего имени в церковной книге, о том дне, который тут же был стерт и который Папила никому не хотел открывать. Когда она спросила его про этот день, он ответил:
— Убьешь рыбу камнем, как птицу на лету комком земли, сваришь суп и на дне найдешь рыбье имя. Это имя ни есть нельзя, ни рассказывать о нем.
Но сам-то он, конечно, знал этот день. Дата смерти Папилы относилась ко второй половине столетия и обещала ему долгую жизнь.
Удивительные истории сопровождали Авксентия Папилу и на войне. В одной из них говорилось о том, как Авксентий вместе с офицером, под началом которого служил, Паной Тенецким, сыном прославившегося Пахомия Тенецкого, ходил смотреть представление одного бродячего театра. Оно называлось «Три смерти капитана Опуича». Когда спектакль кончился, Авксентий подумал:
«Так ведь этот капитан Опуич тот самый, которого мы сейчас вместе с его частью преследуем. Тот самый, который у моего капитана Паны Тенецкого на прошлой войне убил отца. А капитан Пана молчит, будто воды в рот набрал. Может, он меня таким образом испытывает?»
И тут же сделал вывод — третьей и последней смерти капитана Опуича еще не было! А это означало, что капитана можно убить. У него было всего три жизни, и если отнять его третью жизнь, такую же важную, как девятая жизнь у кошки, придет конец его власти на поле боя. Авксентий раздобыл фонарь и твердо решил в первом же бою разыскать капитана Опуича.
— Я добуду его шпоры! — сказал Папила, который уже успел показать, на что способен и на войне. Он взял на себя роль «зайца» — первым стремительно шел в атаку и таким образом увлекал за собой остальных, после чего уходил в задние ряды и ждал нового случая. Сейчас он тоже ждал подходящего момента. И он вскоре представился. Отряд австрийской армии под командованием подпоручика Папилы остановился в одном городе на маленькой каменной площади, тихой, как комната в доме. В центре стояло здание университета. С изумлением Папила заметил, что его стены до высоты в половину человеческого роста были обильно залиты человеческой мочой. Следы свидетельствовали о том, что в этом деле участвовало много людей. Было очевидно, что так с университетом обошлись студенты. На одной стене крупными буквами было написано углем:
ICH HATTE SCHLECHTE LEHRER,
DAS WAR EINE GUTE SCHULE
За стеной с этой надписью, в здании университета, находился тот самый отряд французов, который они преследовали.
Капитан Опуич, делавший обход постов, и подпоручик Папила, который с безумным бесстрашием искал встречи с ним, встретились в одной из боковых улиц, отходивших от площади, той же ночью. Настал момент, когда они столкнулись на ничейной земле, оба с фонарем и саблей в руках. Папила не делал никаких тактических расчетов. Он решил просто руководствоваться тем представлением, которое видел недавно в театре и в котором именно так начинались события, ведущие к третьей смерти Опуича. Папила воткнул саблю в землю, повесил на нее фонарь и со штыком в руке отступил в темноту. Капитан, как предполагал Папила, на своем конце улицы сделал то же самое, то есть воткнул саблю в землю и повесил на нее фонарь. Юноша рассчитывал на то, что после этого Опуич в темноте двинется к нему и напорется на штык, который он сжимал в полной готовности. Был даже такой миг, когда Папила молниеносно обернулся, заслышав какой-то шорох у себя за спиной, и взмахнул штыком, однако рядом никого не было. Только ночная бабочка, похожая на два ключа, подвешенных к кольцу, коснулась на лету его щеки. Короче говоря, Папила никого в темноте не нашел. Он все искал капитана Опуича, но того нигде не было. Подпоручик уже решил, что над ним просто издеваются. После напрасных поисков по грязи и во мраке, злой и промокший, он направился прямо к сабле и фонарю своего врага, чтобы унести хотя бы трофеи. И когда до этих трофеев было уже рукой подать, капитан, который вообще ни на шаг не отходил от сабли с фонарем, резко задул огонь и в темноте так полоснул Папилу саблей, что язык у него свесился за ухо. Опуич продолжил обход постов, а Авксентий Папила остался лежать на грязной земле. Молодым он уже не был, потому что мертвые молодыми не бывают.
Известие о смерти Авксентия пришло в Сремски-Карловци по воде. Первым его услышал господин Еремия Калоперович. В его лавку вошел один из известных карловацких шутников, из тех, что под себя могут только свою тень подостлать и тенью же укрыться, и рассказал следующее:
— Сегодня слыхал я на пристани забавную историю. Два крестьянина продали волов, получили немало денег и возвращались домой. Французы в это время отступали через Пруссию. С ними вместе и те сербы, которые служат Бонапарту. От нечего делать один из этих крестьян поспорил, что за деньги съест лягушку. Это наши сербы, которые служат в австрийской армии и бьют французов по всей германской земле, и с ними наш Папила, Авксентий Папила, из церкви в Верхнем городе. Тот, что спорил, съел лягушку и деньги положил в карман. Так вот, Папила вызвал на дуэль какого-то французского капитана Опуича, из тех Опуичей, что в Триесте. А тот, который проиграл спор из-за лягушки, подумал: «Меня все село на смех поднимет, если узнают, за что я деньги отдал». А ваша Дуня, она больше уже не с нашими, австрийцами. Капитан Опуич послал ее лечить своего раненого сына, поручика французской армии Софрония. Поэтому и второй тоже поспорил, что съест лягушку, потому что уж очень ему хотелось вернуть назад свои деньги. И съел. Тогда капитан Опуич убил саблей Папилу, даже не узнав его имени, а того, что вторую лягушку съел, первый и спрашивает после того, как вернул ему его же деньги:
— Слушай, ради чего же мы, сербы, лягушек этих глотали?
Господин Калоперович выставил болтуна из лавки и целый день боялся с этой страшной новостью показаться на глаза жене. Он еле сдерживал слезы, но весть распространилась очень быстро, и госпожа Растина, которая не выпускала из рук промокшую от слез подушку с бубенцами, услышала о гибели Папилы сразу же после мужа, но раньше мужа она узнала еще одну страшную историю из тех, что продолжали роиться вокруг Папилы даже тогда, когда он был уже мертв.
В тот полдень на веранде, выходящей прямо на Дунай, сидели госпожа Растина и ее подруга, госпожа Авакумович, которая пришла именно затем, чтобы как можно скорее рассказать то, что она случайно узнала.
— Когда Авксентия Папилу убили, — рассказывала госпожа Авакумович, — ваша Дуня взяла нож, похожий по форме на рыбу, и пошла куда глаза глядят, чтобы отомстить за смерть своего возлюбленного. Она искала того, кто его убил. А кто его убил, было известно — Опуич-старший, капитан. Нашла она его на одном биваке у французов, солдаты привели ее к нему.
— Я давно тебя ищу, мне нужна твоя рука. Я слышала, она у тебя легкая и быстрая, когда держит саблю. Поэтому я тебя и искала. У меня к тебе просьба.
— Что за просьба? — спросил капитан Опуич.
— Кое-кого нужно отправить на тот свет.
— Это денег стоит.
— Разумеется, стоит, — сказала Дуня и показала ему мешочек с золотом.
— Хорошо, — ответил он. — Кого нужно убрать?
— Меня.
— Тебя? Ты сама платишь за то, чтобы тебя убили?
— Верно. И у меня нет времени на разговоры. Я спешу. Но у меня есть одно-единственное условие. Видишь мои волосы, немного поседевшие? Они должны остаться точно такими же и после того, как ты сделаешь свое дело. Ты не должен повредить ни одну звездочку, ни один отблеск седины.
В ответ на это он неожиданно накинул на нее уздечку и сунул в зубы удила. Солдаты остолбенели от изумления, но уздечка так ловко села на ее голову, словно была сшита по мерке, и удила тоже сразу встали на место, найдя углубления между зубами, будто для Дуни и были сделаны.
— Теперь мне ясно, в чем дело. На жирную кошку блоха не пойдет, — заметил капитан, перевернул ножны, и сабля выскользнула из них. Протянул ножны Дуне, и она наполнила их золотыми монетами. После этого он разнуздал ее и приказал поставить на стол лепешки, которые пекутся целый день, потому что каждую из них снимают с огня сразу, как только раскатана и смазана маслом следующая, а потом снова ставят на огонь вместе с другими. После ужина он повел Дуню к своей постели со словами:
— Уж верно, ты не боишься лечь с человеком, от которого потребовала такой услуги, как от меня?
— Я больше ничего не боюсь, — ответила Дуня, — но скажи, что ты собираешься со мной делать? Говорят, от тебя можно ожидать самых странных поступков… — и посмотрела на небо, будто хотела узнать, сколько прошло времени.
— Твоя смерть будет такой, лучше которой для женщины и не придумаешь. Во мне перемешано семя смерти и семя жизни. Ты зачнешь от меня и родишь того, кого хочешь. Я оплодотворю тебя смешанным семенем, и ты сама выберешь то, какое захочешь… Семя жизни или семя смерти.
— Слишком долго ждать. А я бы хотела сразу.
— Не долго. Все случится сегодня же ночью.
Тогда Дуня обняла своего палача и почувствовала, как ночь раздваивается в ней и оставляет место какому-то сладкому свету. А потом все затихло. И она не воспользовалась своим спрятанным ножом. Ножом в форме рыбы.
— Теперь ты можешь остаться со мной, — сказал он ей утром, целуя ее в перстень.
Дуня поняла, что будет жить, и, кажется, обрадовалась.
— Твое семя меня не убило, — сказала она ему.
— Не убило, но оно тебя и не оплодотворило. Ты бесплодна. — И оба улыбнулись…
Такую ужасную историю услышала госпожа Растина от своей подруги. В тот вечер она опять разгневанно ходила взад-вперед по своей комнате и повторяла как в бреду:
— Она просто не женщина! Она не женщина! Потерять Папилу! Такого человека! И не воспользоваться ножом!
За ужином муж сказал ей, что их сын Арсений записался на военную службу, чтобы отомстить за своего друга Папилу, убить Опуича и вернуть домой сестру. Тут госпожа Растина от ужаса совсем потеряла голову, позвала к себе сына и сказала ему вся в слезах:
— Сейчас и у тебя, и у меня по камню на шее. Но петля еще не затянута, и при желании ее можно сбросить и сделать вид, что ничего не было. Ты согласишься на это?
— Конечно нет, — ответил молодой Калоперович, уже одетый в гусарский мундир.
— Тогда поклянись мне, что переспишь с каждой из тех, кто был любовницей Папилы.
При этих словах глаза ее сына странно сверкнули, и госпожа Растина, казалось, обрадовалась. Она действительно добилась от сына клятвы лечь с каждой женщиной, с которой был близок его покойный друг Авксентий Папила. Ей казалось, что таким способом, через женщин, любивших его, она сможет сохранить его в воспоминаниях, а значит, в каком-то смысле и в этой жизни. А сама дала себе слово отнять у своей дочери и соперницы и сделать своими всех, с кем та была или хотела быть близка, за то, что она разлучила ее с Авксентием.
— И еще одно, — прошептала она сыну на ухо, провожая его в поход на французов, когда он, уже сидя в седле, нагнулся, чтобы поцеловать ее. — Знаешь, я не решалась тебе сказать. Но сейчас придется. Капитан Опуич твой отец.
Услышав это, молодой Арсений Калоперович вздрогнул и почувствовал, как у него из языка прорастает трава. И вместо картины мести перед глазами у него в один миг промелькнула вереница быстрых и коротких романов друга, которые теперь должен будет повторить он сам.
В тот момент, когда он решился смешать свое семя с семенем мертвого Папилы, Арсений еще не мог до конца осознать, что это значит. Единственным, что тут же сверкнуло перед ним в этом новом свете, было то, что Дуня ему сестра лишь частично, по матери.
И он радостно пришпорил коня.
Семь вторых ключей
Восьмой ключ
Сила
Ерисена Тенецкая не могла помнить своего отца, который в 1797 году погиб в какой-то башне на берегу Дуная, но, думая о нем, она научилась летать. Сначала летала во сне. Потом стала понемногу летать и по своей комнате в Земуне. Ерисена Тенецкая смотрела из своего окна на воду Дуная, по ночам она чувствовала, как изменяется запах этой воды, а днем видела, как волны отбрасывают тени на берег. Где-то в этой воде был похоронен ее отец, и она, особенно сильно любившая отца за то, что он на войне терпел поражения, иногда шептала реке:
— Черт, черт, поиграй да отдай.
Но отец не возвращался. В то утро она выбежала из своей комнаты, где из шкафов несло холодом и где ей снились дождливые сны. Собственные груди казались ей чужими; сбегая по ступеням к реке, она дивилась им и прислушивалась к своему новому и непривычному телу, которое она должна была носить, как сосуд с переливающимися разноцветными жидкостями. И еще она чувствовала, что обязана это тело заселить. Что оно пусто. Что эта пустота причиняет боль. Что молодость — это грех и наказание. Здесь, на этой лестнице, она возненавидела своего красивого, с похожими на львиную гриву неукротимыми волосами старшего брата, капитана австрийской армии Пану Тенецкого, который только что вернулся из Триеста. Она ненавидела его столь же сильно, сколь сильно боялись его все окружающие, а спустившись вниз, к пристани, она возненавидела и младшего брата Макария Тенецкого, который до женитьбы вел дела семейной мастерской по отливке колоколов, где изготовляли замки и засовы, точные, словно часы, а женившись, начал в той же мастерской делать столь же совершенные и точные мушки и спусковые крючки для пистолетов и ружей по заказам австрийской армии. Перед церковью Святого Николая она ощутила ненависть к своим узким и длинным ступням, которые казались ей некрасивыми, а в конце пути, возле фонтана, возненавидела жену Макария, которая о ней, Ерисене Тенецкой, сказала как-то «ни Богу свечка ни черту кочерга». Некоторое время ненависть боролась в ней с противоположными чувствами, а потом она заплакала, и это помогло ей решиться.
«Я знаю, что можно противопоставить ненависти, которая беснуется во мне», — подумала она, выходя на набережную, подметенную и чистую, как комната, вошла в лавку и выбрала несколько вещей.
— Дайте мне вон тот платок, одну трубку, вот этот стул, пару перчаток и перстень.
— Так покупки не делают, барышня Тенецкая, — решил посоветовать ей продавец. — Вы должны сказать мне, какую именно трубку. Трубки бывают мужские и женские. Бывают пенковые и бывают такие, что не гаснут. Иногда трубки делают по руке, которая их будет держать, в таких случаях заранее снимают мерку.
— Я еще не сняла мерку, — ответила Ерисена и решила, что слезы выдали ее. Ей казалось, что по ее лицу можно прочитать все мысли, а по слезам не только мысли, но и сны.
«Слезы предают даже после того, как высохнут, — подумала Ерисена, — когда они уже не отличаются от вчерашнего пота и лежат на щеках, как рыбья чешуя».
Все же она выбрала крепкую трубку из сливового дерева с мундштуком из рога, как будто ей нужна была не трубка, а свирель.
— А что касается перчаток, дайте мне мужские. Такие, поверх которых можно носить перстень. И перстень такой, чтобы к ним подошел.
Продавец проворчал, что лучше было бы перчатки заказать по руке того, кто будет их носить, да и размер перстня надо бы знать точно, но Ерисена ответила, что она и так знает размеры того, для кого делает покупки. На самом деле это было не так. Тот, кому все это предназначалось, был ей незнаком. Она не знала, как он выглядит, как его зовут. Она никогда его не видела. Ерисена Тенецкая подбирала вещи для еще неизвестного ей суженого, для будущего мужа, который рано или поздно должен вынырнуть из открытого моря будущего. Из моря будущего, к которому Дунай, лежащий у ее ног и у ног всего города, постоянно и неизменно катит свои волны. Она купила все это разом, как покупают все необходимое для венчания. И в тот момент, когда она расплачивалась за перстень, ее тело вдруг запахло персиками.
Затем у одного из уличных торговцев, сидевших на ступенях, она сняла с крючка пару крошечных, шитых серебром и шелком туфелек, туфельки были связаны шнурком из крученой золотой нити.
— Не продашь ли одну из этих туфелек? — спросила она продавца.
— Одну? — удивился торговец и почувствовал, что его борода начала расти быстро, как у мертвого. — Кто же, барышня, покупает туфли по одной?
Ерисена Тенецкая махнула рукой, заплатила за пару и тут же бросила одну туфельку в канаву, а вторую повесила на шею как медальон. Так, с туфелькой, которая сверкала у нее на груди как драгоценность, вернулась она домой. Вечером, когда ей принесли из лавки купленные сегодня вещи, она разложила их по комнате и каждой дала имя. Перстень она назвала Борзой и только тут заметила надпись на нем:
«Помни обо мне! Перстень — это невинность, которая восстанавливается. Потеряв меня, теряешь нечто большее. Я жду твоего пальца, как жениха!»
Она положила его в свою третью туфельку и задремала. Когда на церкви Святого Николая, стоявшей неподалеку от ее дома, начало бить двенадцать часов, она во сне почувствовала, что ее тело снова запахло персиками. И испугалась этого запаха.
Ерисена Тенецкая не любила спать. Она боялась провалиться в сон.
Девятый ключ
Отшельник
Поручик французской армии Софроний Опуич скакал верхом разувшись, как человек, который сунул золотую монету в кусок хлеба и пустил его вниз по течению реки. Неподалеку от холма он разрешил своим солдатам сделать привал, а сам отправился на вершину, где находился скит, рядом с которым его обитатель неумело колол дрова. Опуич приказал солдатам помочь отшельнику. Позже, ночью, когда они возвращались с боевого задания, сгустился такой мрак, что им пришлось остановиться. И тут на вершине холма загорелся светильник. Отшельник указывал им дорогу, светом благодарил за огонь. Поручик скомандовал двигаться, но едва он произнес эти слова, как светильник погас. Стоило ему замолчать, и свет появился снова. Поручик приказал всем хранить молчание, но в этот момент заржал конь, и свет снова исчез в тумане и мраке.
«Кто нам даст благодетеля, благодеяния которого не умирают вместе с ним, ведь даже звезды падают с сияющих высот, как листья с деревьев?» — подумал Софроний и приказал завязать лошадям морды. Так они добрались до холма.
Опуич велел остановиться на ночлег, а сам постучал в двери скита. Отшельник впустил его и предложил лечь в углу. Они лежали в полной темноте, и Софроний молчал, как воды в рот набрал. Отшельник был из тех, кто по прыжку дикой козы определяет, какой сегодня день, а по звуку воды — какой будет завтра погода.
Поручик чувствовал, как в нем пробуждается голод, тот самый маленький голод под сердцем, и сквозь голод и боль слушал, как глубоко под землей ревут подземные реки, как они поворачивают, как срываются в бездны или разливаются по металлической гальке и серебряному песку. Он слышал, как эти реки несут на север подземную рыбу и как его желание на дне души откликается на эти движения и звуки, на эту музыку, на ее трепет, и знал, что все происходящее в земной утробе — это лишь отблеск мерцания звезд, лишь разговор подземного золота с золотом во Вселенной и с животными, растениями и предками в человеке. Он страстно желал, чтобы все, что связано с ним, как можно больше изменилось. У него не было никаких причин любить свое прошлое, но он надеялся на будущее и любил его, хотя понимал, что оно ведет его в смерть. Впереди было все, позади — ничего. Его подстегивала и несла вперед жажда и надежда, что, может быть, случится чудо и изменится расположение планет над его головой, что время, которое подобно второму сердцу бьется в его кармане, перестанет отмерять часы ему в ущерб, что Водолей и Скорпион займутся другим делом и тогда отшельник по прыжку дикой козы не сможет определить, который час показывают часы поручика Софрония Опуича. Благодаря этому бестелесному желанию в нем сиял какой-то свет, но не обычный, а удивительный, такой, что его можно было, как воду, набрать в рот. Это был свет не от мира сего, он мог бы озарить подземелье, но не мог рассеять ночной мрак. А ему нужно было и немного света из этого мира.
— Знаю, почему ты не спишь, — заговорил тут отшельник. — Скоро вы пойдете в бой. И ты пришел узнать у меня, что случится во время этого боя…
Поручик Опуич молчал и слушал, потому что он уже знал, что свет будет дарован ему только в молчании.
— Вот как, сын мой, обстоит с тобой дело. Представь себе два числа — одно мужское, второе женское. А еще лучше, чтобы тебе было легче, представь себе две армии, воюющие друг против друга. Одна побеждает, как это было с французской армией, в которой служил твой отец, в прошлой войне. Вторая проигрывает. Так же, как тогда проиграла австрийская. Но смотри, у победы детей нет, у нее есть лишь отец. А у поражения сотня детей. Подумай теперь, кто из них сильнее? И что после победы происходит с победителями? Страшный, бородатый и незнакомый тебе человек, вооруженный до зубов, заросший грязью, неожиданно врывается в дом, до смерти пугает тебя своим чужим запахом и валит на спину твою мать еще до того, как ты успеваешь выскочить из комнаты и понять, что это твой отец. И точно то же происходит в домах всех победителей. Они тогда крепко схватили и до сих пор не выпускают из рук своих жен, своих коней, свою силу. А своих детей, тебя и твое поколение, они будут держать в тени и на привязи до тех пор, пока вы не начнете считать седые волосы на голове.
А теперь посмотри на другую сторону, на вражеские мундиры, на соседнее государство, которое потерпело поражение от твоего отца и французов. Там отцы вернулись домой, как побитые псы, — начисто разгромленные. Армия побежденных отцов захлестнула бедностью всю страну. Всю Австрию и Пруссию. И что произошло дальше? На их сыновей, твоих сверстников, которые тогда еще не носили оружия, не легла тяжесть вины за проигранную войну. У них на душе не было никаких грехов, перед ними не было никаких преград, и на их шее не было отцов, которые бы их понукали. Зато сегодня им дозволено все, что вам никогда не дозволялось. Им можно все, что было можно вашим отцам. Тебе нужны доказательства? Одно доказательство у тебя на плечах. В прошлую войну твой отец Харлампий Опуич убил знаменитого австрийского снайпера Пахомия Тенецкого. И теперь, столько лет спустя, ты, сын своего отца-победителя, и сын потерпевшего поражение Пахомия Тенецкого тоже служите в армии. Но смотри, у тебя в наполеоновской и у него в австрийской разные чины. Ты поручик, а он уже капитан, хотя вы сверстники. Это значит, что поколение сильных в армии соседней страны, проигравшей прошлую войну вашим отцам, на одно поколение младше поколения сильных в вашей армии, где до сих пор все держат в своих руках ваши отцы. Однако сейчас с теми, кто силен по другую сторону от прицела, столкнулись вы, слабые, до сих пор лишенные всех прав, хотя именно вам придется теперь нести всю ответственность и рисковать при этом новом противостоянии. В этой войне слабое поколение сыновей былых победителей воюет с мощным поколением сыновей тех, кто потерпел поражение. Поэтому берегись и помни, что для тебя настает час тяжелых испытаний…
Но кое-что хотел бы спросить и я о том, чего не понимаю, когда речь заходит о тебе и твоем отце. И не только о вас, но и о вашем враге, капитане Тенецком. Почему вы воюете в чужих армиях, а не в своей? Воюете и гибнете, и те и другие, за две чужие империи, за Францию и Австрию, в то время как ваши соплеменники в Сербии и Белграде борются против турок за свою землю?
Пока отшельник говорил, офицер, находившийся рядом с ним во мраке, слушал, как под скитом, на огромной, головокружительной глубине, парят во мраке разноцветные туманы, красные, желтые, зеленые и голубые, такие же, как ветры, дующие над их головами. Он больше не думал о предстоящем бое. Был тот самый час ночи, когда усы растут гораздо быстрее обычного, и он чувствовал, как что-то похожее на паутину налипает на его губы.
— Какая дорога правильная, отче? — спросил он наконец. — Как распознать ее среди других дорог?
— Если движешься в том направлении, в котором твой страх растет, ты на правильном пути. И помогай тебе Бог.
Десятый ключ
Колесо фортуны
Однажды вечером в дом, где остановился поручик Опуич на постой, привели женщину. Ее волосы цвета воронова крыла были осыпаны сединой в виде звездочек и полумесяцев, похожих на мелкие белые цветы.
«Может, это серебряная пудра?» — подумал молодой Опуич, а девушка сказала:
— Меня прислал твой отец, капитан Опуич, передать тебе привет и перстень.
— Какой перстень? — спросил молодой Опуич.
Девушка молчала.
— Ты что, ночь во рту прячешь? — спросил он, а она проговорила стыдливо:
— Твой отец слышал, что ты ранен в плечо.
— А при чем здесь ты?
— Я знахарка. Твой отец прислал меня зализывать твою рану, сказал, что это лучше, чем если б собака лизала. А перстень он прислал для того, чтобы ты наградил меня за труд, — и она протянула ему перстень с печаткой, на которой поручик узнал инициалы своего отца.
— Как твое имя? — спросил он.
— Я Дуня Калоперович, из Карловцев, с Дуная, — ответила девушка.
Офицер лег, а Дуня отпила глоток ракии и перекрестила его рану. Но прежде чем взяться за дело, предупредила его:
— Посмотри на мои волосы. Когда рана заживет после моего лечения, то, наверное, не останется даже шрама, но зато вырастет клок волос черного цвета, таких же, как мои. Ты сможешь эти волосы постригать, как усы или бороду, но учти, они будут постоянно расти. Понял?
Молодой Опуич только махнул рукой. Пока она зализывала его рану, он спокойно лежал навзничь и сквозь стеклянный вечер вслушивался, как под землей ревет вода, как там, в самой глубине мира, бушуют бури. Потому что с тех пор, как его охватила та самая неясная ему самому страсть, у поручика Опуича открылся слух к тайнам земли, и он слышал, что делается в ее недрах, гораздо лучше, чем другие слышат происходящее на поверхности. Перед его внутренним взором отступал мрак ночи, он слушал плач погребенной воды, шипение озер, которые глубоко внизу гасят непробудившиеся вулканы, заливая бушующий в них огонь. Он слушал, как в земной утробе дыханию луны отвечает дыхание подземных рек, их приливы и отливы. И как на удары подземного пульса отвечают, пульсируя в том же ритме, его рана, его голод и его боль.
Закончив свое лечение, Дуня перекрестилась и сказала, глядя как бы неохотно на его одиннадцатый палец:
— Придется тебе какое-то время мочиться сидя…
И рассмеялась в свой рукав, наполненный лунным светом. Опуич-младший тогда спросил об отце, и она ответила, что у капитана все хорошо. И опять засмеялась в рукав.
— Что ты смеешься? — спросил поручик, и Дуня рассказала, что видела неподалеку от города в поле гадалок, ясновидцев и скоморохов. В большом шатре они показывают представления о жизни отца поручика, капитана Харлампия Опуича.
— Точнее, о его любовях. Один такой спектакль, очень грустный, называется «Последняя любовь в Константинополе», — добавила она громким шепотом, — я его еще раньше видела, в Сегедине. И плакала. Твой отец расстается там с жизнью из-за своей последней любви, когда одна женщина в Константинополе полюбила его и захотела иметь от него ребенка…
Дуня ушла в свою комнату, а молодой Опуич отхлебнул вина и, не покидая постели, с удивительной точностью загасил струей изо рта стоявшую на окне свечу.
Когда рана поручика начала зарастать, он дал Дуне отцовский перстень — это означало, что им пора расстаться. Но она, смеясь в рукав, сказала, что сейчас, после раны, нужно вылечить кое-что другое.
— А что еще ты бы хотела вылечить? — спросил он, ущипнув ее за щеку.
— Нехорошо, что твой мужской знак все время стоит навытяжку. Интересно, сколько ему уже лет? Он у тебя не опадает и после того, как попробует женщину?
— Нет.
— Господин мой, я должна тебе кое в чем признаться. Твой отец послал меня сюда вовсе не для того, чтоб тебя лечить. Он и не знает, что ты ранен. А я не имею никакого представления о знахарстве. И вообще никакая я не знахарка.
— Зачем же он тебя прислал?
— Он сказал, что у меня хорошие груди. Поэтому он меня и прислал. И велел передать, что пришлет тебе еще какую-нибудь девушку, которая ему особенно нравится.
— И ты только теперь мне сказала об этом?
— Ты же лежал раненый.
— А сколько у него еще девушек?
— По нему все девушки с ума сходят.
— И что он с вами делает?
— Он нам как отец родной. С ним ничего не страшно. Кроме того, он все время развлекает и удивляет нас. А меня удивить трудно.
— А как ему удалось тебя удивить?
— Оставь это. Я давно хочу узнать, как меня удивишь ты.
На эти слова поручик улыбнулся и спросил:
— Как зовут ту чужую радость, что у тебя между ног?
— Евдокия.
— Ну так давай угостим Евдокию. Скажи, что хотелось бы Евдокии на ужин?
Дуня прошептала ему что-то на ухо, и Софроний велел приготовить роскошный ужин на три персоны. Он приказал расстелить прямо на кровати льняную дамасскую скатерть, принести столовое серебро, а ужин, состоявший из всевозможных яств и напитков, подать в хрустальной посуде. Они с Дуней растянулись на постели, и он угостил Евдокию сначала ложкой супа из цветной капусты, потом дал ей попробовать немного запеченных в сметане грибов, предложил плов, редиску, куриную ножку, которую она обглодала до кости и они ее выбросили, а под конец на десерт угостил виноградиной. Убедившись, что Евдокия сыта, он обнял Дуню и сказал:
— Давай зальем ужин!
После любви она осталась в постели, а Софроний накинул на плечи шинель, выложил на стол бумаги и письменный прибор и сел писать своим родным:
«И напишите мне, как в этом году у вас идут дела — какие виды на сенокос и на пшеницу, будет ли ее довольно, и много ли принесут виноградники и все остальное, что у нас родится. Ничего вы мне не писали, братья мои Марко и Лукиан, ведете ли вы торговлю или нет, и скотина, что у вас была, здорова ли, цела ли… Мы здесь ждем событий всякий час и Бога молим, чтобы сподобил нас Господь Бог увидеться с вами еще на этом свете!
Поклонитесь от меня моим милым и любимым сестрам Йоване и Саре и милым и добрым моим невесткам Марте и Анице, пусть обо мне не беспокоятся, но пусть между ними царит почтение и согласие, и мою мать Параскеву пусть слушаются и почитают, чтобы послал им Господь Бог все блага, которые Он верным слугам своим дарит…
В день святого апостола Еремея, в последний день нашего мая, а в их июне месяце, ваш сын и брат во снах ваших
Софроний».
Одиннадцатый ключ
Справедливость
Капитан австрийской армии Пана Тенецкий в компании трех офицеров своей роты вошел в парикмахерскую «У мужчины» и распорядился постричь его и подать жареных гусят, откормленных сыром. Посреди парикмахерской стояла деревянная человеческая фигура, из которой струйкой вытекала вода. Парикмахеры засуетились вокруг офицеров, одни стригли, другие предлагали ракию и засахаренные цветы — фиалки и розы. Потом тут же, в парикмахерской, был накрыт стол, и офицеры пообедали. К изумлению мастера по парикам, брадобрея и их помощников, капитан Тенецкий после обеда, не вытаскивая из-под подбородка салфетки, снова сел в парикмахерское кресло и потребовал, чтобы и его, и тех, кто был с ним, постригли наголо. И сбрили брови.
— Зачем это вам, господин капитан? — едва осмелился спросить хозяин парикмахерской. — Ведь волосы все равно что одежда.
— Вот именно, — сказал Тенецкий, развалившись в кресле. — Чем ты страшнее, тем лучше воюешь.
Пока его стригли, он приказал своему ординарцу, ждавшему у входа, наточить саблю для левой руки. И ножны от сабли.
— Господин капитан, должно быть, имел в виду, чтобы я наточил саблю, а не ножны?
— Сабля у меня всегда острая, а ты — ноги в руки и исполняй! — рявкнул он, и ординарец помчался точить ножны и саблю для левой руки, что было особенно странно, принимая во внимание, что капитан вовсе не был левшой.
— Готовитесь к новым победам, mein Herr? — спросил парикмахер, второй раз на дню занимаясь головой капитана.
— Не угадал, сокол мой, готовлюсь остаться там же, где я есть.
— Как это понять, mein Herr?
— Ты когда-нибудь видел на фреске причащающего Христа?
— Христа? Видел. Их там двое, один раздает народу хлеб, а другой — вино. Один всегда смотрит в одну сторону, а второй — в другую.
— Правильно. Вот видишь, как быстро ты понял. Поскольку нельзя раздавать одновременно и хлеб и вино, выходит, что тот Христос, который с хлебом, старше того, который с вином, и наоборот. Другими словами, в один и тот же момент хлеб — это прошлое, а вино — будущее. Так же и со сторонами света. Таким образом, фреска причащения апостолов в самом деле изображает время.
— А где же здесь вы, господин капитан?
— Я всегда посредине. Между двумя Иисусами, между Востоком и Западом, между хлебом и вином или, если хочешь, между прошлым и будущим. Там, где не умел быть мой покойный отец. Он, в сущности, и не был солдатом. Он был музыкантом и думал только во время пауз. И не знал, что жизнь зависит не от друзей, а от врагов.
— Да, правда, вы, сербы, больше думаете о врагах, чем о друзьях. Достойно похвалы, господин капитан. Говорят, на стороне противника, у французов, воюет поручик Софроний Опуич. Один из тех известных, триестских Опуичей. Будьте с ним осторожны. Берегитесь его. Он, как я слышал, пошел в отца. Стремительный, как молния. На всякий случай держите поближе к себе снайпера, который мог бы его убрать.
— Никакой он не известный Опуич. Он все еще писается в тени своего папочки, — вмешался один из офицеров.
— В любом случае это необычный человек. Несколько дней назад он заходил к нам сюда.
— Что ты говоришь! Не может быть! — удивился другой офицер.
— Вот вам крест! Заходил, и по очень странному делу. А вас, господин капитан Тенецкий, он называл в разговоре по имени. Говорил, что его отец был знаком с вашим отцом.
— Ну и компания, — оборвал его капитан Тенецкий. — Отца важно иметь всего раз в жизни. Когда — сами знаете. Потом он больше не нужен. Что же касается поручика Опуича, я хорошо знал его сестру Йовану, но теперь мы с ней больше незнакомы.
— Что поделаешь, mein Herr, никуда не денешься, люди видят дьявола, а дьявол — Бога.
— А что хотел от вас Опуич? — поинтересовался из соседнего кресла третий офицер.
— Он попросил постричь и побрить его после смерти, если, не дай бог, с ним случится самое страшное. Говорят, он перед каждым боем заботится об этом. И платит вперед. Опуичи даже мертвыми хотят оставаться красавцами.
— Так оно и будет, — прервал разговор капитан Тенецкий, сбросил на пол простыню, вышел на улицу, и его обритая голова заблестела на солнце.
— Что все это значит? — спросил один из мальчишек, служивший в парикмахерской, у другого такого же мальчишки на побегушках, когда офицеры вышли.
— А ты не понял? — удивился тот.
— Нет.
— Капитан Пана Тенецкий добивается справедливости. Он хочет сейчас, на войне 1813 года, отомстить поручику Софронию Опуичу, сыну капитана Харлампия Опуича, который во время прошлой войны, в 1797 году, убил его отца, Пахомия Тенецкого.
Три дня спустя Софроний и Пана действительно встретились на поле боя. Пана Тенецкий и его офицеры, обритые наголо и без бровей, походили на призраков. Капитан Тенецкий при этом держал в левой руке саблю, а в правой — ножны. Когда они неслись навстречу друг другу, поручик Софроний Опуич, заметив саблю в левой руке противника, решил, что он левша, и не придал значения его правой руке… Тенецкий проткнул его наточенными ножнами, и молодой Опуич упал как подкошенный. Последнее, что он видел, теряя сознание и пригвожденный к земле, был капитан Пана Тенецкий, который в знак окончания боя и победы вложил свою саблю в ножны, торчавшие из груди Опуича. Сабля легко вошла в ножны и в тело Опуича, не причинив ему никакой боли.
Двенадцатый ключ
Повешенный
Покидая поле победы, капитан Пана Тенецкий приказал подвесить поручика Софрония Опуича за одну ногу к дереву. Так тот и остался висеть, со связанными за спиной руками, головой вниз. Его длинные и красивые волосы свисали почти до земли, и теперь, впервые за многие годы, он не слышал звуков ни под ней, ни на ней.
Между тем в ту же ночь повешенного нашла девушка с туфелькой на шее, появившаяся на поле боя. Она внимательно всмотрелась в него, заметила, что его член стоит, и на этом основании решила, что он жив. Девушка тут же приказала своим слугам снять поручика с дерева, развязать и доставить в находившийся поблизости городок. Австрийские солдаты из роты капитана Тенецкого не только не препятствовали ей в этом, но даже, казалось, немного ее боялись.
В доме Софрония раздели догола и положили в чистую постель. При этом девушка обнаружила растущий на его плече клок черных волос с сединой в виде крошечных звездочек и полумесяцев, а на поясе кисет с золотым браслетом. Как и все молоденькие девушки, она была уверена, что самое важное написано в зеркале, однако ей было любопытно узнать и то, что говорила надпись на браслете. Потом она надела браслет на руку и осталась довольна. Затем девушка промыла поручику рану. Удивительно, но он так же, как и его белые царские борзые, не имел никакого запаха, будто ни они, ни он никогда не становились грязными и их тело само собой сохраняло чистоту. Но в данном случае пользы от этого было мало. Софроний Опуич находился в безнадежном состоянии, и девушка поняла, что действовать ей следует исключительно быстро.
Она храбро взялась за дело. Внимательно вслушиваясь в дыхание раненого, она поймала момент, когда тот только начал выдыхать воздух, и с силой вдохнула в себя его боль, стараясь вобрать всю энергию зла, которую распространяло его тело. Затем, когда Софроний начал вдох, она выдохнула воздух, сообщая больному свою здоровую энергию. Так она дышала вместе с ним, и все вредное, что было в нем и что девушка не боялась вдыхать, развеивалось по ветру. Она быстро устала от такого лечения, устал, как ей показалось, и поручик. Это было похоже на роды, утомительные и для матери, и для ребенка. Она сделала перерыв и заметила, что поручик начал прислушиваться к чему-то в глубине себя.
Сначала он услышал, как дребезжат стекла в шкафах просторной комнаты, в которой он лежал. Затем уловил на глубине десяти аршин под землей, под тем местом, где стояла его кровать, стук камня на дне расселины и понял, что у человеческой души есть свой восток, свой запад, юг и север. И ему откуда-то было известно, что сейчас он находится на севере своей души. Было холодно, и он старался поймать южный ветер, а когда тот действительно подул, поручик медленно повернулся и сквозь ночь двинулся на юг. На юг своей души. И пока длилось это путешествие, а длилось оно много дней и недель, перед поручиком открывалась и прояснялась одна удивительная вещь.
Человек — становилось ясно Опуичу, покачивавшемуся в деревянной кровати, напоминавшей лодку с балдахином вместо паруса, — человек многие тысячелетия жил, не замечая, что в окружающей его природе есть числа. Миллиарды чисел. Однажды утром случайно, как цветок в траве, нашел он свое первое число. Как первую улыбку. Он открыл это первое число с таким же трудом, с каким открыл свое будущее. Но для того, чтобы добраться до следующего числа, ему потребовалось несколько тысячелетий, то есть больше, чем нужно, чтобы открыть послезавтра. В конце концов он начал приручать и укрощать числа вокруг себя, плодить их, и они множились от его прикосновения и взгляда. Но только для него. Больше ни для кого в мире числа не существовали, ни на земле, ни в земле, ни над землей. Ни для животных, ни для растений. Сначала он думал, что мертвые забывают числа, но как-то раз, глядя на отражения звезд в воде, понял, что числа есть и на небе, причем в несметных количествах. И так же, как его предок Адам дал имена животным, человек начал давать имена всем этим бесконечным числам. Однако чисел было так много, что душа Софрония отступила перед ними. В его душе не осталось ни капли сил как раз тогда, когда должно было начаться укрощение небесных чисел.
Он оказался вдруг в северо-западном верхнем углу комнаты и увидел себя нагим, лежащим на постели, с волосами, рассыпанными по изголовью. В этих волосах были седые пряди, которые он не сразу узнал и которые очевидно, росли медленнее, чем черные, цвета воронова крыла, отчего и были короче. Вокруг его груди была птичья клетка без дна и верха, в которую он был заключен, чтобы оставаться недвижимым. Несмотря на то что из своего угла поручик Опуич все видел, он вовсе не раздвоился — раздвоилась его рубашка, раздвоились его сапоги и его двурогая шляпа. Тут он начал умирать, и первое, потерянное им, был его пол, потом он почувствовал, что собственная рубашка стала ему тесна в боках и на груди, сапоги, наоборот, слишком свободны, а шляпа мала. Из своего угла на северо-западе он увидел, что глаза его порябели, как два змеиных яйца. Умирая, поручик Опуич превращался в собственную мать, госпожу Параскеву.
И тогда госпожа Параскева под тесной ей рубашкой своего сына почувствовала неожиданно для себя как собственную боль тот самый Софрониев голод под сердцем, а затем эту боль под сердцем она ощутила как Софрониев голод. Так Софроний вспомнил свое желание и выздоровел.
«Да, половина жизни себе, а половина — Божьей истине. Так и должно быть», — подумал молодой Опуич, улыбнулся и потрогал свой ус. Он был заплетен, как плетка. Кто-то причесывал его, пока он был болен.
И тогда его перевезли в Земун.
Тринадцатый ключ
Смерть
Преодолев Эльбу, по грязи, под дождем и сильным огнем противника капитан Харлампий Опуич добрался до маленького, покинутого обитателями замка неподалеку от города Торгау и расположился на отдых. Восемь готических окон рассекали своим светом на восемь частей не только овальный зал, служивший библиотекой, но и каждый орудийный выстрел, доносившийся с поля боя. В остальных частях замка было глухо и царила полутьма. Вокруг стен, сплошь заставленных полками с книгами, шла галерея, а в центре зала на каменном полу стояла огромная медная ванна в форме цветка. Капитан Харлампий Опуич лежал, развалившись, как медведь, в горячей, хорошо посоленной воде. Он смывал с себя кровь и грязь и мурлыкал, как кошка, попивая маленькими глотками ледяной чай из крапивы с медом. Некоторое время спустя ординарец положил на края ванны доску, а на нее небольшой деревянный молоток. Привычными движениями он заплел бороду капитана в косички, разложил их на доске и как следует отбил молотком, чтобы выцедить воду и придать им красоту. Затем расстелил на той же доске белое покрывало и принес капитану легкий ужин — немного сыра, сделанного из женского и козьего молока и смешанного с растительным маслом, мужскими (продолговатыми) помидорами и луком, сырокопченое мясо и бокал токайского вина из погребов Харлампиева приятеля Витковича. Это вино капитан возил с собой на протяжении всей войны от Егры до России и назад до Эльбы.
Во время ужина капитан Опуич вдруг выпалил как из пушки:
— De figuris sententiarum! Как они там называются?
И начал считать, загибая пальцы левой руки:
— Interogatio, subjectio, anteoccupatio, correctio, dubitatio… Как же дальше?.. Счастье, что на голове у нас все еще растут волосы, а не трава, — обратился капитан к своему ординарцу, — выпей за это, mon cher, бокал токайского и почитай мне «Илиаду».
— Есть, — ответил ординарец и прочел название: — «Илиада».
Есть за морями, возле Трои, горький источник, и воду из него пить нельзя. Сюда на водопой собираются разные звери, но они не пьют, пока не появится единорог. Рог у него волшебный, и когда, опустив голову к источнику, он касается им воды, она становится вкусной. Тогда вместе с ним начинают пить и другие звери. А когда он, утолив жажду, поднимает рог из воды, она делается такой же горькой, как и была. Итак, если единорог мутит рогом воду, то от его взгляда она делается прозрачной. И в ее глубине как на ладони видно все будущее мира. Много раз приходил к этой воде и ждал единорога вместе со зверями и мой брат Елен Приямужевич…
— А у тебя есть брат? — прервал ординарца сидевший в ванне капитан Опуич.
— Это не у меня брат, mon seigneur. Это брат того, из книги.
— Тогда читай дальше.
— Много раз приходил к этой воде и ждал единорога вместе со зверями и мой брат Елен Приямужевич. Как-то раз, пока все другие пили, он нашел в воде то место, которое стало прозрачным под взглядом единорога. И тогда перед ним, неудачником и трусом, вдруг открылось необозримое и бесчисленное множество бессмыслиц, которые он видел так ясно, что они до краев наполнили его. Он смотрел все дальше и дальше, сквозь дни, которые накатывались подобно волнам, и не умолкая рассказывал нам все, что видел. А видел он свою субботнюю бороду, проросшую раньше времени в воскресенье, так что он не мог ее ухватить и расчесать. Открылась перед ним суша, и будущие растения зашумели у него в ушах, и вкус камня вскипел у него во рту. Пересчитывая солнечные годы, видел он, как переселяется огненное яблоко Евы и Адама в наш город Трою. И видел меня, своего брата Париса Пастиревича Александра, как я, став гораздо старше, чем сейчас, протыкаю пастушьим посохом лежащую на земле шляпу и, переменив носки, иду в Спарту, чтобы пальцем, намоченным в вине, написать любовное признание на столе одной красивой и чужой женщине по имени Елена. И затем видел, что я краду эту женщину, как овцу, и несу ее в наш город Трою, и после этого Троя принимает огненное яблоко и сгорает до основания…
— С каких это пор тебя зовут Парис Пастиревич? Он был красивым, поэтому Елена и пошла за ним, а ты посмотри на себя: если бы уши не мешали, твой рот расползся бы до затылка.
— Но это не мое имя, mon seigneur. Это имя того, из книги.
— Да ты же только что сказал, что твое. Читай дальше и больше не путай имена!
— Видел еще дальше, еще глубже мой брат Елен Приямужевич сквозь время всякую чушь и чепуху и не мог остановиться, утопая глазами в прозрачной воде и погружаясь во время, когда ни этих глаз, ни этой воды уже не будет. От пальмы он узнал, что стоять больнее всего, однако он стоял и стоял у окна своей смерти между своими ушами и видел крестоносцев в Константинополе в 1204 году, видел, как они грузят на венецианские галеры четырех огромных коней, видел перепуганных Палеологов и обутых в грязь славян, которые втыкали копья в главные константинопольские ворота, видел, как рушится империя. Он видел и то, как Рим переселяется в Константинополь, и видел Рим в Москве, и корабль Козьмы Индикоплова, и корабль Колумба у берегов Нового Света, видел турок на подступах к Вене и французов в Венеции, где они снимали с собора Святого Марка четырех константинопольских коней, и снова рушилась империя…
— Врешь! Empire de Napoleon не рушится!
— Но разве наши не сняли оттуда этих коней?
— Читай, посмотрим, что там дальше.
— И видел галлов в Белоруссии, жующих конское мясо, и битву под Лейпцигом, и Наполеона на двух островах…
— Воистину глупость! Что делать нашему императору на островах? И что это за битва под Лейпцигом? Это же здесь, рядом! Доплюнуть можно. Ничего я не понимаю в будущем… В этом я никогда силен не был. Мое дело не будущее. Мое дело смерть. Воистину.
— И видел мой юродивый брат Елен Приямужевич со стен Трои Шлимана и красный снег октября в России, и видел охоту на евреев, и Blitzkrieg, и четверых в Ялте, и Сталина в 1948 году, и, перепуганный, раздирающий мглу своих грехов, видел Иерусалим, видел Стену плача, и арабов, и нефть, по-прежнему текущую с востока, и англо-саксов на Луне, во Вселенной, где советские русские, и сербов лицом к лицу со всем миром, и кто знает, что еще и до каких глубин видел он, пока черпал из колодца своих пророческих глаз…
А мне надоели все эти выдумки и вздор, и я действительно проткнул пастушьим посохом свою лежавшую на земле шляпу, переменил носки и отправился в Спарту, чтобы пальцем, обмакнутым в вино, написать на столе признание в любви той прекрасной женщине, Елене Василевсе. Пусть наконец начнется то, что я видел!
В этот момент капитан почувствовал, что вода остыла.
— Klarinetto! — рыкнул он и встал в ванне, выпрямившись во весь свой огромный рост, так резко, что половина воды выплеснулась на пол. Обнаженное тело он перетянул поясом-коморанцем, сплетенным из красных шерстяных шнуров, и забрался в постель. Тогда ему принесли кларнет и зеленую трубку, уже раскуренную. Сидя в постели с музыкальным инструментом на коленях, он сделал одну-две затяжки. Тут перед ним предстал солдат с точно таким же инструментом в руках.
— Правду ли говорят, — спросил капитан солдата, — что у тебя такие ловкие пальцы, что можешь украсть у бегущего человека туфлю?
— Врут. На что мне одна туфля? Но вас, господин капитан, я могу научить и тому, и другому. И играть, и красть. Что вам больше нравится.
На это капитан Опуич разразился смехом, от которого из трубки полетел пепел и она погасла, взял кларнет, и на двух инструментах вместе с солдатом они исполнили одну из вещей Paisiello.
Капитан французской кавалерии Харлампий Опуич во время военного похода учился играть на кларнете. И изучал латинскую риторику. Ему в отличие от французской армии сопутствовал успех. Может быть, именно поэтому никто не удивился такому преображению капитана Опуича. Слишком много смертей было на Эльбе, чтобы это могло привлечь чье-то внимание.
Четырнадцатый ключ
Умеренность
Поручик Опуич выздоровел ближе к весне. Он все еще не всегда мог отличить явь ото сна, но уже знал, как его зовут. Мысли свои он ловил, как мух, почти всегда безуспешно. Чаще они ускользали от него. А если и удавалось какую-то поймать, она мертвой оставалась на ладони или, изуродованная, пыталась улететь. Он заметил, что на груди, в том месте, куда он был ранен, шрама не было, а вырос небольшой, похожий на хвостик, пучок рыжих волос.
Возле себя он обнаружил слугу, которого прислал сюда его отец, и старый кисет, почему-то пустой. Из него исчезла единственная драгоценность, которую носил с собой Софроний. Браслет, данный ему матерью «для будущей суженой». Слуга ни о чем таком не слышал, правда, он поминал какую-то девушку, которая ухаживала за поручиком во время болезни.
— Должно быть, и она была из тех, кого присылает ваш отец лечить ваши раны, зализывать их, как будто они суки, простите за выражение.
Опуич спросил, куда делась та девушка, однако слуга ответил, что ему это неизвестно, потому что она не появлялась с того дня, как сюда прибыл он. Поручик махнул рукой и вышел из дома, осведомившись предварительно у слуги, как называется город, в котором они находятся.
— Земун, — ответил тот удивленно.
На улице Опуич впервые за последние полгода натянул свои перчатки и нащупал в них что-то твердое. Это был перстень, которого он никогда не видел. Мужской перстень с печаткой — заключил молодой Опуич. Он надел его на палец поверх перчатки и пролетел взглядом по улице, ища рыжеволосую женскую голову. В тот день ему не повезло, но уже на следующее утро он заметил недалеко от дома девушку, чья рыжая коса так блестела на солнце, будто была сплетена из медной проволоки. На пальцах у нее вместо украшений были золотые и серебряные, очень дорогие наперстки. А на шее вместо ожерелья висела крошечная вышитая серебром туфелька.
«Быть не может!» — воскликнул Софроний про себя и пошел за ней следом.
Она подошла к Дунаю, разула одну ногу и, пробуя, холодная ли вода, в один момент оказалась стоящей и на суше, и в реке, затем повернула назад, взбежала по ступенькам и исчезла за дверью, украшенной четырьмя подковами. Он запомнил, что подковы были расположены так, будто это следы, оставленные передними ногами двух коней, стоявших мордами друг к другу. На следующий день он снова увидел девушку. Она сидела на балконе здания прямо напротив дома, в котором он жил, и, повернувшись спиной к нему и к прохожим, заплетала, расплетала и снова заплетала свою рыжую косу. Поручик изумился, узнав на ее руке свой браслет. Только тут он внимательнее всмотрелся в девушку. Ему понравились ее ступни, узкие, с длинными пальцами, и он подумал: «У этой должна быть твердая…» И прошелся под балконом, но тут же вернулся домой, продолжая думать о девушке. Она все еще оставалась на прежнем месте и теперь, скучая, переливала вино из золотой чаши в серебряную и обратно. Устремив взгляд на одну чашу и не замечая второй, она задумчиво сидела, просунув ступню сквозь решетку балкона.
«По ее рукам видно, что у нее будет двое детей, — подумал Опуич. — По манере носить платье ясно, что она разведется, а по тому, как она причесана, можно догадаться, что умрет она в 48 лет. Так же как музыканты думают ушами, эта думает своими грудями», — заключил молодой Опуич и обратился к девушке:
— Ты украла мой браслет, вон он у тебя на руке!
Она перевела взгляд на него, и он ощутил, как все ее тело запахло персиками. А ее коса под действием этого взгляда начала, словно змея, приподниматься вверх.
— Такое каждый может сказать. Докажи.
— Я знаю, что написано на браслете. Там выгравировано: «Я талисман. Если исчерпаешь мою силу, я не смогу тебе больше служить. Если сумеешь меня снова наполнить, стану опять полезен. Но имей в виду, если талисман не помогает тебе, это не значит, что он не помогает другим…» Вот что написано на моем браслете. Теперь я тебе не позавидую! Придется вернуть его, но этот браслет откусывает руку, на которую надет! Если ты его снимешь, останешься без руки.
Девушка на балконе в ответ расхохоталась.
— Тогда я его не сниму. Мы с тобой просто поменяемся.
— Чем?
— Ты утверждаешь, что я украла твой браслет, но я могу сказать, что ты украл мой перстень. Вон он у тебя на пальце. Перстень с печаткой, которым набивают трубку. И на нем тоже кое-что написано внутри, по кругу.
Поручик посмотрел на перстень и про себя прочитал надпись: «Помни обо мне! Перстень — это невинность, которая восстанавливается. Потеряв меня…» — и тут услышал, как девушка на балконе громко сказала:
— Помни обо мне! Перстень — это невинность, которая восстанавливается. Потеряв меня, теряешь нечто большее. Я жду твоего пальца, как жениха.
Тут он вздрогнул, почувствовав под сердцем маленький голод, который плакал, как маленькая боль, и мертвых в глубине земли, под булыжником мостовой, которые щипали корни проросшей сквозь нее травы. Волосы встали у него дыбом, и он спросил:
— Кто ты такая?
— Я третья туфля, — сказала девушка и исчезла в доме с входной дверью, украшенной четырьмя подковами.
Два вечера мучился молодой Опуич с перстнем, а на третий пошел к двери с четырьмя подковами и мелом нарисовал на ней мужской крест. Наутро девушка прислала слугу узнать, что означает этот крест.
— Это что — угроза?
— Нет, не угроза, напротив, это значит, что жизни мне нет по эту сторону двери.
На следующее утро девушка взяла мел и на внутренней стороне двери нарисовала женский крест, а ближе к вечеру приоткрыла дверь так, чтобы Софроний смог увидеть этот знак, и он увидел его. Он услышал доносившийся из глубины дома, тихо, как сквозь лунный свет, голос девушки, которая пела «Воспоминания — это пот души». И вошел. Она предложила ему засахаренные цветы — розы и фиалки.
— Кто ты такая? — снова спросил он.
— Кто я такая? Меня зовут Ерисена Тенецкая. Но мне все непонятнее, кто я такая, я все больше удивляюсь и себе, и тому, что делаю и во что превращаюсь. Я все меньше и меньше понимаю себя, а должно было бы быть наоборот. Я становлюсь чужестранкой в собственной жизни. И радуюсь этому… А ты кто такой?
— На реке с наступлением сумерек бывает, что на одну и ту же мушку бросаются и рыба, и птица. Я — такая мушка, и в моей жизни сейчас как раз такой момент, как в сумерки над рекой. Но не думай, что мне безразлично, кто меня проглотит, ты или кто-то другой.
Сказав это, Софроний ощутил запах персиков от ее тела и поцеловал ее.
— Что у тебя под языком? — спросила она. — Камень?
— Да, здесь я храню тайну.
— Дай, дай мне свою тайну! — проговорила она, и в следующем поцелуе камень поменял место, оказавшись под языком у нее. С камнем во рту Ерисена сказала: — Каждый вечер ангел вытаскивает мою душу из моей жизни и моего тела, как огромную сеть, полную добычи. Вчера вечером в эту сеть попалось что-то новое. Моей душой он уловил твою душу.
Потом он узнал, что она одной помадой мажет и губы, и соски на груди, и, когда часы на башне начали отбивать полночь, он испустил в нее свое семя двенадцать раз, одновременно с каждым ударом.
Это было началом великой любви. А от великой любви быстро стареют. От великой любви стареют быстрее, чем от долгой, несчастливой и тяжелой жизни. Ерисена скакала на своем всаднике далеко-далеко по незнакомым ей просторам и возвращалась из долгого путешествия усталая, счастливая и запыхавшаяся. А ее лоно с тех пор отзывалась эхом на все удары башенных часов. Любовь не оставляла ей времени на то, чтобы поесть. Иногда она ставила вечерний завтрак на грудь своего возлюбленного, ела и угощала его любовью и вареными овощами одновременно. Они были счастливы среди общего несчастья, им сопутствовал успех среди общего поражения, и это им не прошло даром.
Семь третьих ключей
Пятнадцатый ключ
Дьявол
Нежить родился на мосту через реку Караш, в Банате, когда его властелин со скуки перекрестил собственную тень. Ему давали бесчисленное множество имен, таких, как «Не к ночи будь помянут», «Тот самый», «Камень ему в зубы», «Брат Божий», «Нечестивый». Он и сам считал себя именно тем, кем его называли, и боялся, как бы кто не бросил в огонь бумажку, на которой написано его имя. Он любил мочиться хвостом, никогда не знал того, что сеял, а все вокруг плевали на него через плечо.
Он вырос у Букумирского озера, в Черногории, среди камней. Умел писать, но не умел читать, потому что если бы он прочел свое имя, то тут же бы умер. От него осталась бы только обглоданная кость. Он не любил роз и не любил показывать свои черные зубы, поэтому никогда не смеялся. Носил чудные сапоги с каблуком впереди и носком сзади, и о нем говорили, что он ни на кого не похож и что, несмотря на хромоту, везде поспевает быстрее ангела. Его не раз видели играющим на пыльной дороге с детьми — он катил хвостом обруч. Когда он был маленьким, то боялся грома и в грозу часто залезал от страха мужчинам в штанины, а женщинам под юбки, потому что верил, что гром ищет именно его. Он любил рассматривать свое отражение на поверхности топора, поэтому, когда наверху начинало греметь, топоры выносили из дома, чтобы в него не ударил гром.
Говорят, особой его обязанностью было заботиться о том, кому придет черед в третий раз стать вампиром. Такого в третий раз народившегося вампира он водил за собой по снам разных людей, обучая их заиканию. Он любил скакать верхом на взрослых, доить чужих коров, переодеваться в женское платье, подпоясываться хвостом и выдавать себя за невесту какого-нибудь парня из города. У него был свой цирюльник и много братьев по всему свету. Каждый из них говорил на своем языке.
А он сажал терновник, глотал любую насмешку, всюду совал свой нос и всегда ходил самой короткой дорогой. Ребенок, увидевший его во сне, мочился в постель. Он знал языки животных, любил музыку, женщины его ненавидели и загоняли в бутылки, потому что считали, что у него женское тело и мужская голова, но они же продавали ему свою душу, потому что он знал, что Ева была изгнана из рая гораздо позже Адама, а кроме того, он умел хорошо хлестнуть хвостом или чем другим, что доставал из своих широких штанов. Он был хорошим пахарем, мог вспахать даже речное дно. Боялся черных собак, пения петуха и любил сидеть на весах в водяной мельнице. Он никогда не искал компании, компания всегда сама находила его, хотя его же при этом и боялась. Про него говорили:
— Если он за полу схватит, отрежь полу!
А он боялся ножа в черных ножнах и осинового кола. Отбрасывал тень с очертаниями коня, везде чувствовал себя как дома, но дети издевались над ним, крича ему вслед:
— Брысь, брысь! Иди пасти белых кобылиц!
Однажды в молодости он сделал из палки и овечьей шкуры волка, но тот никак не мог научиться ходить. Тогда он во сне помолился Богу, в которого верил только во сне. И Бог ему сказал:
— Скажи своему волку: прыгни на отца! Тут он и оживет.
Так он и сделал, и волк только чудом не растерзал его.
Рыбаки причащали его так: взяв в рот причастие, не глотали, а выплевывали в реку со словами:
— Я тебе причастие, а ты мне рыбу!
Люди говорили, что он клеветник, а он боялся кукиша, пестрых щенков и черного пояса. Если ему давали пощечину, он тут же подставлял вторую щеку, чтобы получить и по ней, но мужчины знали, что этого делать не следует, потому что тут же народятся двое таких же, как он. Такое предоставлялось женщинам, и те колотили его так, что хвост у него лишь чудом держался на месте, а как-то раз все-таки отвалился, и он создал из хвоста красавицу, которой по красоте не было равных. Ее звали Петра Алауп, и жила она в Триесте. Он хвастался на всех перекрестках:
— Бог сотворил человека по своему образу и подобию, и посмотрите, что за дрянь получилась, а я сестру себе сделал из собственного хвоста, вы только поглядите, какая красавица.
Как-то ночью, во время страшного ненастья, он сделал ее своей женой, и она три месяца держала под мышкой петушиное яйцо и не умывалась. Из этого яйца вылупился ребенок с коровьими ушами, похожий на отца как две капли воды. Кроме этого ребенка, у Нежитя был еще один. Это был отец лжи. Он никогда не делал зла тому, кто его ненавидит, но всегда вредил его родным и близким. Его жизнеописание было составлено в Нише (Павле Софрич. «История сербского дьявола», «Голос нишской епархии»).
Стоял 1813 год, ему наскучило даже кузнечное ремесло, и он спросил свою жену Петру Алауп, что ему делать, а она что-то шепнула ему из губ в губы. Тогда он обул желтые турецкие туфли, вскочил на свою белую кобылу и завербовался в наполеоновскую кавалерию. Его направили в роту капитана Опуича, которая как раз в это время терпела поражение под Лейпцигом.
Шестнадцатый ключ
Башня
Однажды утром комнаты в домах Земуна проснулись светлыми от выпавшего ночью снега, и зеркало на стене белизной и блеском раньше времени разбудило Софрония и Ерисену.
В то снежное утро он спросил ее за завтраком:
— Почему у нас никогда не бывает твой старший брат?
— Потому что он тот самый австрийский офицер, который проткнул тебя ножнами от сабли и повесил на дерево. Он далеко. Гонит французов.
— И ты только сейчас об этом рассказала? А почему ты меня спасла?
Она посмотрела, как он жует один кусок, как его дед по материнской линии, а второй — как бабка по отцовской, и ответила:
— Есть два типа женщин. И в этом смысле женщины имеют как бы два разных пола, как две туфли на ногах.
Первый тип можно назвать женой победителя. У нее нет отца. Она полностью опирается на мужа и обожает его как обладающего могуществом, как Адама и отца своего потомства и победителя, царящего над миром животных, которым он дал имена, и над природой, которой он сопротивляется. Такая женщина помнит, где пуп земли. Благодаря мужу она имеет силу и деньги. «Дни его длятся дольше, и в жизни его больше ночей, чем у меня» — так думает она о своем мужчине и презирает сыновей, которых считает мягкотелыми и разделенными, как Каин и Авель, одиночками без силы и влияния. «Пусть-ка они вспашут собственную тень и польют ее потом, чтобы там что-то проросло», — думает о них она. Такая женщина не выносит и сверстников своих детей, все их поколение, которое бородой затыкает уши. Когда она выбирает, то выбирает не того, кого любит, а того, кого ненавидят или ее отец, или ее сын. Любовь у нее связана с клитором и означает наслаждение, не имеющее отношения к зачатию.
Другой тип — это дочь победителя. Она влюблена в отца, который о себе может сказать: «Мудрость моя раньше меня родилась». В нем она видит творца, победителя, властелина, который вокруг себя и вокруг нее связывает друзей крепкой связью единодушного братства. Своего мужа она презирает. Он может быть прекрасным человеком и мастером своего дела, но она будет говорить о нем: «Все из него веревки вьют, он под чужую дудку пляшет, у него мох на ушах растет!» Она не прощает ему склонности к одиночеству. «Зачем мне нужен человек без силы и без влияния, такой, у которого власти не больше чем у снежной бабы?» По той же причине она презирает и своих братьев, и их сверстников. «Они имели свой шанс — и упустили его», — говорит она. Поэтому она обожает сына и его приятелей, ведь наступает их время, в них она видит новое великое братство, связанное тем же духом, что и братство ее отца, в них она видит будущих победителей. «Они сбросили с себя четыре корки от пота, высохшие на четырех ветрах, и теперь они свободны» — так думает она, потому что получает силу и богатство или через отца, или через сына. Обычно она оказывается в постели одного из приятелей собственного сына. Выбирая, она выбирает не того, кого любит, а того, кого ненавидит ее муж или ее брат… Любовь у нее связана с маткой и, значит, с зачатием, не имеющим отношения к наслаждению.
— А ты, к какому из двух типов относишься ты? Какого ты пола? — спросил он со страхом.
— Никакого. У меня в некотором смысле нет пола. И, по крайней мере пока, я представляю собой исключение. Я третья туфля. Выбирая, я выбираю того, кого больше всех люблю.
— Значит, третья туфля действительно существует!
— Да. Я стараюсь вести себя не так, как другие женщины. Я не повинуюсь законам смены поколений победителей и побежденных, потому что эти нормы поведения свойственны мужчинам. Я знаю, что мужчины реализуют себя через других, а женщины — через самих себя. И когда тени вечерних растений взлетают к небу, я знаю, что я дочь победителя. И я своего отца обожаю наперекор всем.
— А разве ты не знаешь, что мой отец убил твоего отца еще на прошлой войне, в прошлом веке?
— Это вина не твоя, а скорее моего брата, Паны Тенецкого, капитана австрийской армии, который так же кровожаден, как и твой отец, капитан французской кавалерии Харлампий Опуич. И в таком случае вина может рикошетом отскочить назад, в прошлое. Поэтому я не переношу самодовольную компанию своих братьев и их друзей — победителей и насильников, которые вместе со своими женами отвечают мне тем же. И я с ужасом думаю о своих и об их детях, которым предстоит на себе испытать с их стороны насилие победителей, если они победят в войне, которую сейчас проигрываешь и ты, и все твои. Я бы хотела, если, конечно, доживу до того времени, оказаться в постели кого-нибудь из беспомощных сверстников моего будущего сына, причем больше в роли матери, чем любовницы, так же как получилось и с тобой, ведь я тебя выбрала как слабого сына могучего отца-победителя. Я выбрала тебя потому, что тебя не любили ни мать, ни сестры, ни любовницы, тебя не будет любить и дочь, если она у нас родится. Для меня самым страшным поражением и наказанием была бы необходимость в случае неудачи вернуться в могучую стаю моих братьев-победителей, к которой принадлежат не только все мои сверстники, но и твой отец. Если мне придется сбросить с себя третью туфелю, это будет концом моего пути.
Оставим, однако, меня в покое. Давай посмотрим, что с тобой, то есть с нами. Ты хочешь вернуться в свою часть, которая, продолжая отступать, движется на северо-запад. Все это неминуемо закончится где-нибудь во Франции. Я не знаю, гражданин ли ты французского государства, но знаю, что служишь во французской армии. Также я знаю, что государство — это необходимое зло. Самое большое, чего можно ждать от государства, — это чтобы оно не плевало тебе в тарелку. А войны? Ты говоришь — народ, говоришь, что воюешь ради славы своей нации. Что такое народ? Посмотри на меня. Мне семнадцать лет. Я ровесница человечества, потому что человечеству всегда семнадцать лет. Это значит, что любой народ всегда остается ребенком. Он постоянно растет, и ему постоянно становится тесен его язык, его дух, его память и даже его будущее. И поэтому каждый народ должен время от времени менять костюм, который снова и снова становится ему коротким, сковывает движения и трещит по швам оттого, что сам он растет. Это одновременно и трудно и радостно. Ты говоришь — язык. Во сне мы понимаем все языки. Сон — наша родина времен Вавилонской башни. Во сне мы все говорим одним, единым и великим праязыком, общим для всех нас, живых и мертвых… Зачем тогда войны? Почему нужно двигаться в истории назад? Каждое убийство — это отчасти и самоубийство.
— Если я правильно понял, ты уговариваешь меня отказаться от призвания военного?
— Да. Я хочу, чтобы ты оставил это дело. Для твоего отца это призвание, а для тебя нет. Давай выскочим из башни, объятой пламенем, из поражения, из катастрофы, они не принесут нам ни денег, ни безопасности, как ты надеешься. Давай начнем все сначала.
— Душа моя, я кое-чему научился на войне. Те мои сверстники, с которыми я вместе воевал и которые должны были погибнуть раньше других, были мудрее и знали о мире, окружающем нас, больше, чем все остальные, именно по этому признаку мы узнавали их и предчувствовали их скорую смерть. Они знали, что каждое убийство совершается преднамеренно, и намерениям этим бывает даже по тысяче лет… Другие, те, которым суждено умереть позже, были глупее. Но все это никак не было связано с врожденным умом или ограниченностью как тех, так и других. Таким образом, есть две категории. Мы относимся ко второй.
— Как это?
— Мы с тобой счастливые влюбленные. Разве нет? А от счастья глупеешь. Счастье и мудрость вместе не ходят, так же как тело и мысль. Боль — это мысль тела. Поэтому счастливые люди всегда глупы. Только утомившись своим счастьем, влюбленные могут снова стать мудры, если они такими могут быть в принципе. Поэтому давай не будем сейчас принимать решения о том, что я должен отстегнуть свою саблю… Мы всего лишь слуги наших поступков, они — наши хозяева…
Так говорил зимним утром в Земуне молодой и глупый поручик Опуич из Триеста, не замечая того, что уже отстегнул свою саблю.
Семнадцатый ключ
Звезда
Отстегнув саблю и отказавшись от военной карьеры, поручик Софроний Опуич поселился с Ерисеной Тенецкой на небольшом участке земли, и они занялись ее возделыванием. В этот вечер они ели прекрасный молодой и немного резкий на вкус мед со своей пасеки, собранный всего месяц назад, и пирог с дикими каштанами и апельсиновой цедрой. Они лежали в постели и разговаривали в темноте о глупых и мудрых звездах. Окно было открыто, занавеска, надувшись пузырем, проникла глубоко в комнату, она то приподнималась, то опускалась, как живот беременной женщины, в котором лежал неподвижный ветер. Софроний вспоминал, как ребенком дома, в Триесте, катался на огромной створке ворот, вцепившись в их ручку, а потом они, как обычно, погружались в тысячу и одну ночь. Они пытались подсчитать, в какую из ночей Шехерезада зачала свое дитя от Гаруна и какая сказка рассказывалась в ту ночь. Но расчеты путались, потому что им всегда не хватало ночи и всегда не хватало сна. Жили они стремительно: каждый день — все четыре времени года, как говорила Ерисена.
Той ночью у них была еще одна тема для беседы. Капитан Харлампий Опуич в письме сообщал им, что читает Горация, играет на кларнете, и среди тысячи прочих глупостей писал, что хотел бы с ними повидаться, увидеть свою будущую сноху в первый раз, а сына по прошествии многих лет и узнать, как он выглядит, чтобы не ошибиться потом при случайной встрече. Отца перевели в специальный отряд, который сопровождал посланника, направляющегося в Константинополь с дипломатической миссией, и путь их проходил как раз по тем краям, где сейчас жили Ерисена и Софроний… Однако, к большому удивлению Ерисены, Софроний не спешил отвечать на отцовское письмо. Он колебался. Иногда ей даже казалось, что он что-то скрывает от нее.
И он действительно скрывал. Скрывал то же, что скрывал от других людей, что скрывал от всего мира, — свой маленький голод под сердцем, который на дне души превращался в маленькую боль. Иногда он запирался в комнате один, что-то там делал, ждал каких-то писем, время от времени уезжал на день-два. А по ночам прислушивался и слышал музыку магнитных бурь, которые своими ударами и эхом открывали перед ним подземные коридоры, лабиринты, целые города, давно разрушенные и исчезнувшие с лица земли, и по улицам которых, заваленным камнями, его вел хохот холодных или жарких запахов подземелья. Или же слышал сквозь камни и песок рокот разных групп металлов, представлявших собой лишь эхо континентов, давно-давно затонувших в Паннонском море, море, которое больше не существует, но которое по-прежнему сохраняет через какие-то пуповины связь с обеими Атлантидами…
Ерисена гляделась в глаза коров и коз, змей и собак и чувствовала в нем какое-то беспокойство. В каждой из комнат их дома, где замки и щеколды стреляли, как заряженные холостыми патронами пистолеты, он вел себя и разговаривал по-разному. За каждой дверью он становился другим. В кухне говорил только по-турецки, в гостиной — на языке Ерисениной матери, которому он учился у своей возлюбленной, в библиотеке всегда молчал. Вечером ложился в постель нагим и горячим, как фитиль лампады, а во сне постепенно остывал, как огромная печь, и на заре, когда он что-то бормотал по-гречески, ей приходилось накрывать его, как ребенка.
Как-то днем она поцеловала его, и он вздрогнул от этого поцелуя.
— Что у тебя во рту? — спросил он.
— Камешек с твоей тайной внутри. Ты забыл, что твоя тайна теперь живет у меня? Я хорошо берегла ее все это время. Сейчас открой ее мне. Слишком долго она в тебе томится, как письмо в бутылке. Да и вообще, что ты так о ней заботишься? Любую тайну хранит ее собственная стыдливость. Пусть она сама позаботится о себе.
— Хорошо, — ответил он, — послезавтра, когда ты принесешь на поле мне и батракам свежеиспеченный хлеб, я придумаю, как нам это сделать. Потому что дело это вовсе не такое безобидное…
Так оно и произошло. Он отправился в поле, захватив для батраков ракию, настоянную на семи травах. Утром работники проголодались раньше времени, еще до того, как Ерисена принесла им хлеб. Когда они стали просить Софрония чего-нибудь дать им, чтобы утолить голод, он обрадовался. В это время они сидели под смоковницей, и он сказал:
— Смоковница, дай нам своих плодов, чтобы работники могли поесть!
Это были слова из одной сказки, которую он слышал в детстве.
И смоковница действительно дала им несколько плодов за два месяца до обычного срока. А Ерисена, в повозке с хлебами и другой снедью, появилась только через два месяца после этого утра…
Она несла два взятых из повозки кувшина, ступая одной ногой по воде, а другой по берегу небольшого озера, находившегося рядом с полем. Она не заметила, что прошло столько времени. И была еще красивее, чем всегда.
— Придумал? — спросила она, а про себя подумала: «Сколько горечи в его губах, будто вся душа отразилась!»
— Да, придумал, — ответил он, — и ты услышишь это ртом, а не ушами.
— Как это?
— Так надо. Я расскажу тебе одну песню на своем языке, а ты слушай ее на твоем родном.
— Но это же разные языки, — ответила она.
— В том-то все и дело. Если ты готова слушать, правда откроется тебе в тишине между ними. Потому что между языками пролегают океаны тишины. Я все рассчитал так, что слова, которые ты будешь слышать на моем языке, прозвучат так же, как и на языке твоей матери, правда, значить они будут нечто совершенно другое. Они откроют тебе мою тайну. Их смысл на моем языке не имеет никакого значения.
И он начал:
Прошу Тебя, Богородица, Владычица,
Не обращай Свой взор на нее, мою любовь.
И не услышь ее молитвы
И не поминай ее в молитвах Твоих!
Незаметно перелети душой Твоей
Через все, что она соделает.
Ибо то, что соделает моя любовь,
Страшно так, что я не смею решиться
Подумать и узнать, что же это.
А если Ты позаботишься о ней, о моей любви,
Узнаешь все о ней, все, что я не решаюсь узнать,
Если Ты помолишься за нее и за ее грехи,
То смогу знать о них и я, который Тебе молится.
Прошу Тебя, Богородица, Владычица,
Не обращай Свой взор на нее, мою любовь!
Ерисена слушала его внимательно, и постепенно ее лицо прояснялось, потому что она понимала, что в большом желании, мучившем его, не было женщины, или, точнее говоря, в его желании были все женщины вместе со всем миром, и в будущее его влекло что-то другое, что-то поистине волшебное и непреодолимое. Как только они вернулись домой, она вытащила из шкафа желтые кавалерийские сапоги Софрония и сложила дорожные сундуки.
— Поедем с твоим отцом в Константинополь. Прямо к той самой колонне, на которой висит медный щит.
Восемнадцатый ключ
Луна
Было как раз то время года, о котором говорят «между двумя хлебами», когда Ерисена Тенецкая и ее возлюбленный отправились на восток, в сторону границы, где на одном из постоялых дворов их должен был поджидать Харлампий Опуич вместе с миссией, которую он сопровождал. Ерисена спала в повозке, нагруженной скарбом, а молодой Опуич ехал рядом верхом. Он чувствовал, как под копытами его коня постоянно перекликаются две дороги — верхняя, константинопольская, а под ней, как звонкая тень, стремящаяся на восток, та дорога, по которой прошагали римские легионеры.
Их путь лежал через места, о которых в народе говорят, что зимой здесь пробираешься «между волком и собакой»; вдали, по обе стороны дороги, виднелись две башни. Вдруг они услышали ружейную стрельбу. Опуич пришпорил коня, за поворотом показалась река. От реки пахло икрой, течение несло вниз грецкие орехи, которых в том году уродилось столько, что под их тяжестью ломались ветки и в волны сыпались и листья, и плоды. На берегу реки им предстал огромный, полусгнивший постоялый двор, похожий на паука, висящего на струйке дыма из красной печной трубы, собравшиеся перед ним люди палили из ружей по чему-то, что находилось в воде.
— Не давай ему, не давай, не да-давай перебраться! — кричал, заикаясь, один.
— Эх, чтоб ему, вон он, уже пристает! — сокрушался другой, заряжая ружье.
Софроний Опуич решил, что они чем-то забавляются, и вошел в постоялый двор узнать, есть ли свободные комнаты.
— Осталась только одна, — сказала хозяйка и провела Ерисену и Софрония на второй этаж, вокруг которого шел выложенный камнем балкон. Через камни проросла трава, комната когда-то, видно, была выкрашена в зеленый цвет. В комнате была печь, из тех, что топят брикетами навоза с рубленой соломой, на плите грелась вода.
— Лучшая наша комната, — сказал сопровождавший их слуга, почему-то глядя при этом в сторону, будто ему хотелось плюнуть.
— Я вижу, вы здесь упражняетесь в стрельбе, — сказал за ужином Софроний тому человеку, который днем больше всех кричал на берегу реки.
— Ты, господин, ничего не п-п-понимаешь, — пробурчал тот, — завтра, когда немножко разберешься в том, что здесь происходит, сам начнешь стрелять. С-с-скажи-ка, в какой вас комнате п-поселили?
— Случайно не в зеленой? — вступил в разговор другой постоялец. — Если в зеленой, будьте осторожны, когда вам ночью начнет что-то сниться.
— Это почему же, прошу прощения? — ответил Опуич со смехом.
— Все мы, кто ждет здесь разрешения пересечь границу, прошли через эту комнату. И все после первой же ночи требовали, чтобы нас переселили в другую. Всем, кто ночевал в той комнате, снился один и тот же сон.
— Какой, если не секрет? — продолжал веселиться Софроний.
— Что ты за человек такой! — вмешался, не выдержав, третий, сидевший с ними за столом. — Всем нам, брат, снился в точности один и тот же человек, от которого пахло грецкими орехами. У него были длинные волосы, схваченные на затылке пряжкой в виде перламутровой бабочки. Одет он был в мундир и хотел убить каждого, кто в этой комнате видел его во сне. Меня он пытался зарубить саблей, но я вовремя проснулся. Однако это удалось не всем.
— И что с ними теперь?
— Они стали з-з-заикаться, — ответил тот, которого Софроний заметил на берегу. — П-поэтому мы и стреляем.
— А в кого вы стреляете? — спросила Ерисена, тоже посмеиваясь.
— Да в ореховые скорлупки. На них по воде из Турции нечистая сила сюда переправляется. Потому что просто по воде она не может. Вот и ищет скорлупки от орехов, чтобы ими воспользоваться. Вчера один тут спал в зеленой комнате, он тоже видел во сне того, который всем снится. И узнал его. Говорит, что это хозяин колокольной мастерской в Земуне.
— Глупости, в ореховых скорлупках по воде плавают только ведьмы, а вы хотите остановить колдуна. Напрасно стараетесь! Они переправляются через реку в скорлупе от яиц, — насмешливо пояснила всем Ерисена, но наутро и она проснулась бледной.
В ту ночь она с молодым Опуичем рано отправилась спать. Она лежала навзничь в зеленоватом лунном свете и чувствовала, как речные запахи наслаиваются один на другой, более легкие поверх тяжелых: внизу запахи дегтя, воды и ила, над ними запах дыма, и, наконец, на поверхности облаками плавал аромат липы. И у самого лунного света было несколько запахов, и в тот вечер в нем смешивались все фазы луны. Через окна в комнату проникала речная свежесть, и где-то здесь же, на постоялом дворе, кто-то заиграл на кларнете. Играли, очень тихо, их песню «Воспоминанья — это пот души», и Софроний Опуич взял в рот прядь волос Ерисены. Он лежал на животе, дивился звучавшей в таком месте музыке и чувствовал, как стареет и он сам, и постоянно томившее его страшное желание. Ночь всегда возвращала его куда-то в прошлое, а дни тянули в противоположном направлении, и теперь будущее показалось ему мраком, который отступает при каждом шаге. Он волновался за Ерисену без какой бы то ни было видимой причины, ощущал вкус пыли, скопившейся под кроватью, и запах гнили от стен постоялого двора. Он слышал, как в лунном свете раки выползают на берег реки, и его нюх проникал все глубже, натыкаясь под землей на запахи влажного серебра и обожженного камня. Он чувствовал, как подземные газы гонят по расселинам земной утробы реки нефти, как там, в глубине, смешиваются запахи истлевших растений, серы и горячей железистой воды. А на заре его разбудил крик Ерисены, лежавшей рядом:
— Здесь все не слава богу! Мне он тоже приснился, — сказала она.
— А как ты узнала, что это он?
— У него в волосах была та самая перламутровая бабочка… А за поясом заткнута какая-то книга, мне показалось, что стихи…
— А он не напал на тебя?
— Нет. Наоборот, увидев меня, он смертельно испугался.
В этот момент снаружи снова раздался ружейный выстрел. Опуич встал, вышел на балкон и окаменел. Постояльцы, с которыми он вчера ужинал, целились прямо в его отца. Ерисена крикнула:
— Это он! Я его узнала! Вон у него и бабочка перламутровая в волосах!
Софроний прервал ее:
— Замолчи! Это мой отец, а эти болваны хотят его убить.
И схватился за ружье.
Но капитану Харлампию Опуичу помощь была не нужна. Его кавалеристы в мгновение ока разоружили нападавших, влепили затрещину тому заике, который выстрелил в капитана, после чего он перестал заикаться, и к постоялому двору подъехала роскошная коляска французского посланника. Она была покрыта слоем позолоты толщиной в палец и грязью толщиной в два пальца. Когда открыли дверцу коляски и спустили ступеньку, сначала появился фиолетовый сапог, а затем выпрыгнул молодой человек в голубом мундире, перепоясанный шелковым шарфом. О нем шепотом было сообщено, что это посланник его императорского величества Наполеона и что едет он к месту своего назначения, в Константинополь.
Девятнадцатый ключ
Солнце
— Вы красивы и счастливы, и я желаю вам всего, что с вами уже случилось, — сказал капитан Харлампий Опуич, когда сын познакомил его с Ерисеной.
Опуич-старший сидел в корчме постоялого двора с окровавленными шпорами на сапогах, которые в то утро спасли ему жизнь, чуть было не оборванную неожиданным выстрелом, и курил зеленую трубку. Он все еще был крепок, как изразцовая печь, хотя и старел скачками — то десять лет без перемен, а потом вдруг на десять лет за ночь. Он мог бы на плечах осла через реку перенести, как сам о себе говорил в шутку. Постояльцы, ждавшие разрешения перейти границу, со страхом поглядывали на перламутровую бабочку, украшавшую его завязанные хвостом длинные волосы, принюхивались к запаху грецких орехов, который распространялся вокруг него, а Ерисене стало не по себе, когда она заметила сборник стихов Горация, заткнутый у капитана за поясом. Он тем временем весело заказывал ужин для всех, кто находился на постоялом дворе, в том числе и для посланника, который намеревался ужинать у себя в комнате.
Французский посланник включил в свою свиту, сопровождавшую его по дороге в Константинополь, секретаря, а капитан — пятерых кавалеристов в красных сапогах, как будто они ехали на свадьбу, и одного в желтых турецких туфлях. Они могли и догнать кого угодно, и ускакать, и в самом страшном бою выстоять. С капитаном Опуичем ехала также девушка с необычной сединой в волосах цвета воронова крыла, такая грудастая, что могла бы сама себя за грудь укусить. Ее звали Дуня. Увидев Ерисену и молодого Опуича, она посмеялась над третьей туфлей, висевшей на шее у Ерисены, а Софрония спросила, как его рана. Так Ерисена поняла, что девушка из свиты капитана — это одна из тех знахарок, которых отец посылал к сыну через три линии обороны, кроме того, в волосах Дуни она узнала ту прядь, что росла на плече у ее Софрония. Она была усыпана такими же звездочками седины.
— Помнишь, как мы ужинали вместе с Евдокией? — спросила Дуня Софрония и обратила на Ерисену свои золотистые глаза, похожие на половинки сваренного вкрутую яйца.
— Посмотрим, посмотрим, — заранее радовался ужину капитан, потирая руки, тяжелые даже без перстней (перстни он не носил, потому что они мешали ему держать саблю). — Посмотрим… Сначала каждому по порции седой травы с языком в похлебке из мякины… И принеси нам, если есть у тебя, хлебцев, замешенных с глиной. А что касается любви к отечеству, то с этим, дорогой мой, дело обстоит так: все для народа, ничего вместе с народом! А мне, парень, принеси два раза по миске божьих слез, один взгляд в панировке, знаешь, тот, что из горьких, из тех, что стареют в одно мгновение, с лимоном. И фасоль, сваренную в савской воде. Нет савской воды? Жалко! Тогда бобов в панировке… А госпоже Тенецкой тушеные мидии. Моей Дуне — то, что захочет Евдокия. И под конец немного чая из крапивы с медом.
«Неужели это мой отец?» — спрашивал сам себя Софроний и вспоминал детство и отца, который лежал в спальне, в их огромном доме в Триесте, во мраке, рядом с женой Параскевой Опуич и, приподняв голову, прислушивался. Сейчас Софроний наконец-то узнал, к чему прислушивался его отец столько лет назад и почему ночью, в темноте, мать опускала его голову на подушку. Опуич-старший прислушивался, не раздастся ли где-то на нижних ступенях лестницы шорох женского платья.
— Что же касается тех, что в Сербии, — продолжал капитан, — им я посылаю деньги, которые зарабатываю, тратя французский порох, чтобы и они себе могли пороха купить. А ты, парень, ножи наточи нам так, чтобы можно было ими фитиль у зажженной свечи отрезать. И подбери для нас черные ложки. Я больше всего люблю ложки черного цвета, они самые красивые, не правда ли, госпожа Тенецкая? Ну, давай пошевеливайся, приятель! У каждого из нас завтра с ранней зари трудная дорога под ногами…
Не успел капитан покончить с заказом, как в корчму ворвались несколько женщин, которые привели за собой медведя. Вместе с ними был мужчина в мундире французского офицера. Они представились гостям как странствующие актеры.
— Учтите, за это представление нам заплатил наш благодетель и покровитель, капитан Харлампий Опуич, — сказал человек в мундире, — большой любитель театра, сейчас он где-то в Силезии. А мы вам покажем страшное представление под названием «Три смерти капитана Опуича».
На эти слова капитан Опуич громогласно расхохотался и обратился к актерам:
— Играйте, ребята, пусть ваши бумажные слова немного отдохнут в нашем воображении, согреются нашей кровью и хоть немного пострадают и помучаются в нашей жизни!
Затем одна из женщин сказала, обращаясь к поддельному капитану Опуичу, тому, что был одет во французский мундир:
— У каждого из твоих предков, капитан, было по одной смерти. Но не у тебя. У тебя будет три смерти, и вот они (тут она показала на остальных женщин из труппы). Вот они стоят: старуха, красавица рядом с ней и девочка,— это три твои смерти. Посмотри на них хорошенько…
— И это все, что от меня останется? — вмешался тут в представление настоящий капитан Опуич.
— Да. Это все.
— Не так уж мало! — снова вставил капитан Опуич.
— Но учти, капитан, ты не заметишь своих смертей, проскачешь под ними верхом, как под триумфальной аркой, и продолжишь свой путь, будто ничего не случилось.
— А что же тогда будет после моей третьей смерти, когда я в третий раз стану вампиром? — еще раз подал голос с места капитан, наслаждаясь замешательством актеров и изумлением сидевших в корчме зрителей.
— И тебе, капитан, и другим людям некоторое время будет казаться, что ты еще живешь, что ничего не случилось, и так будет до тех пор, пока не придет к тебе последняя любовь, пока не полюбит тебя та женщина, от которой ты мог бы иметь детей. Тогда ты тут же исчезнешь с лица земли, потому что у третьей души не может быть детей, так же как у того, кто в третий раз становится вампиром, не может быть потомства…
В этот момент откуда-то сверху, из постоялого двора, послышались звуки кларнета. На этот раз играли Гайдна — «Хорал святого Антония». Услышав музыку, капитан как ошпаренный вскочил, остановил представление, велев актерам убираться вон, и устремился на вымощенный камнем балкон.
Чуть позже он вошел обратно в корчму, держа за руку даму с голубой подушечкой, которую та прижимала к себе. В ее глубоком декольте виднелись надушенные мушки, а отверстия ушей были намазаны кроваво-красной губной помадой. Другой рукой капитан Опуич вел за руку молодого человека с волнистыми волосами, одетого в форму австрийского гусара.
Увидев возле капитана этих двоих, Дуня вскрикнула, прикрыв рот рукавом, а бубенцы на голубой подушке новой дамы, появившейся с капитаном, зазвенели. Тут все услышали голос капитана Опуича, певшего так, как поют в церкви, не своим голосом:
Заступница, как много я прошел,
Скорбеть устал,
Прибежища я в жизни не нашел,
Покрова не сыскал,
И одиноким среди сербов
Теперь я стал.
Принес поющий перстень для тебя,
Но ты меня не осенила взглядом,
Не знал певец твой младости отрады,
Уж не узнает на исходе дня.
Из страшных снов меня ты позвала в другое,
страшное виденье,
Я видел сердце, что от ран дымилось
И, как звезда, на запад закатилось
Под звуки варварского песнопенья.
После того как прозвучали эти слова, капитан представил вновь прибывших: госпожу Растину Калоперович из Сремски-Карловцев и ее сына Арсения, подпоручика австрийской армии, которые по случайному, но счастливому стечению обстоятельств после продолжительной разлуки встретились со своей дочерью и сестрой Дуней Калоперович, присутствующей здесь. Дуня встала навстречу пришедшим, поцеловала мать в голубую подушечку с бубенцами, брата в губы, и все снова сели.
— Не узнаю тебя. Как будто впервые вижу. Ты так похорошела с тех пор, как я узнал, что ты моя единоутробная сестра, — сказал Арсений Дуне. — Я привез тебе кое-что. Твои серьги. Ты их наденешь?
— Не хочу это делать здесь. Ухо теряет невинность всякий раз, когда в него вставляешь серьгу, — всегда немного крови, — сказала Дуня и улыбнулась.
Эта улыбка показалась подпоручику Арсению незнакомым и драгоценным инструментом, на котором она играет с непревзойденным мастерством. А Дуня посмотрела своему единоутробному брату в глаза и поцеловала черную ложку из своей тарелки так, будто целует его.
«Уже заметил мои ступни, — сердито подумала Ерисена Тенецкая, которая на другом конце стола ела мидии, и испуганно посмотрела на капитана Опуича. — Неужели это человек, убивший моего отца?»
В этот момент, будто услышав вопрос, старший Опуич взял бокал и встал, чтобы сказать тост.
— Mesdames, вы наверняка задаетесь вопросом, неужели действительно не осталось ни одного светлого места в душе человека, стоящего перед вами. Permettez moi l’opportunite de vous expliquer mon cas… Я в церкви напелся вдоволь на весь человеческий век и перестал петь. Вина напился на две жизни и вырубил оба своих виноградника, наигрался тоже достаточно и разбил свой инструмент. Сейчас я все могу сказать… Вы знаете, что ваш прекрасный пол часто хочет получить на память прядь волос кого-нибудь из выдающихся военачальников этой войны. Правда, среди нас есть и люди другой судьбы, люди, носящие на своем израненном теле прядь женских волос — знак того, что женщины-знахарки лечили нас. В этой мужской и женской пряди волос и кроется разница между нами, солдатами, и теми, кто нами управляет. Потому что люди делятся на тех, кто убивает, и на тех, кто ненавидит. Мы, солдаты, мы просто бесталанная порода, которая может только убивать, мы обычные босяки по сравнению с теми даровитыми властителями, которые умеют ненавидеть. Можно научить человека орудовать саблей быстрее, чем вилкой. А ненависть — это дело, которому учатся поколениями. Это дар. Как красивый голос. Дар куда более опасный, чем любая сабля. Если бы я им обладал, я был бы не солдатом, а мастером по литью колоколов по ту сторону райской реки Дунай, в вашем Земуне, mademoiselle Тенецкая, пил бы вино из самого красивого колокола, из одного уха у меня росла бы верба, из другого — виноград, и плевал бы я на все с высокой крыши вашей литейной мастерской, украшенной железным петухом. Сидел бы посиживал в своей лодке, ловил бы мудрых рыб и кого-нибудь так бы ненавидел, что у него уши бы поотсыхали, будь он хоть в самом Париже. Но я не одарен даром ненависти, поэтому должен убивать своих противников. Однако это такая грустная тема, а ведь у нас сегодня радостный день. Я снова, спустя много лет, оказался в кругу своей семьи и предлагаю выпить этот бокал именно за это и за здоровье всех моих дорогих и любимых. Vivat!
Капитан Опуич выпил до дна и швырнул свой бокал за окно, прямо в реку. И он упал в воду, между орехами и ореховой скорлупой, которые плыли во мраке вниз по течению.
Наутро противоположный берег реки вынырнул из тумана, купаясь в лучах солнца. Он был высокий, снизу подмытый водой, сверху обильно поросший травой, которая, как неподвижная волна с зеленой пеной, постоянно катилась над рекой. Когда караван тронулся в путь, молодой Опуич вскочил на свою кобылицу почти нагой, как он теперь, после того как расстался с саблей, чаще всего и ездил в седле, догнал отца и спросил, заплачено ли по счету за ужин, на что получил ответ:
— С каждого из нас взяли по одному апрельскому вторнику, да еще и по часу сдачи вернули… Я думал, ты спросишь, когда мы, греки и сербы, спасемся от бед, а ты об ужине.
— А когда мы спасемся от бед?
— Тогда, когда каждый сербский гроб сможет, как лодка, по воде плавать и когда за каждую сербскую сливу его можно будет привязывать.
Караван двигался на восток, через Грецию, справа от них осталась святая Афонская гора и окружающее ее море, шепотом прошелестел слух, что французский посланник болен, что в его семье мужчины в каждом следующем поколении умирают на год раньше, чем в предыдущем, и что сейчас, исходя из этого, число лет жизни сократилось уже до двадцати девяти.
— Попытайся посмотреть на солнце — увидишь, что оно напоминает медный щит с отверстием посредине, — сказал капитан Опуич сыну, скакавшему рядом с ним, коснувшись его сапога своим. Молодой Опуич посмотрел на него с ужасом, но отец спокойно поднял руку и показал вдаль. — Вот и Константинополь! Там, у Фанарских ворот, вас ждет отец Хризостом с моим золотым в мантии. Я сделал пожертвование ему и его храму, и он обвенчает тебя с барышней Тенецкой. И будьте счастливы!
Двадцатый ключ
Суд
Вспомни Константинополь в Афинах, это будет один Константинополь, вспомни его в Риме, и это будет совсем другой Константинополь.
В огромный город, выстроенный на трех морях и четырех ветрах, на двух континентах и над зеленым стеклом Босфора, они прибыли в начале осени. Ночи, как носки, выворачивались наизнанку в их доме над водой, доме, из которого можно было считать проплывающие корабли и ветры и из которого они часто выходили на набережную покупать ароматические масла. Ерисене это очень нравилось, и при каждом удобном случае она заходила в маленькую лавку посреди Мисир-базара, обращенную на Золотой Рог, выпить белого чая с гашишем и посмотреть, как дети ловят рыбу на голый крючок без приманки. Рыбы в том месте было столько, что только успевай вытаскивать. В этой лавке они встретили чудного человечка с веревкой вместо воротника на рубашке, про которого им сказали, что у него сербская кровь, но турецкая вера. Этот человек раз в месяц спускался вниз через Капали-чаршию к Золотому Рогу и заходил в лавку купить душистые масла. С продавцом он всегда заводил один и тот же разговор, как будто читал одну и ту же молитву.
— Он когда-то был каменщиком, — рассказал им продавец, — а сейчас болен странной болезнью: в его снах время течет гораздо быстрее, чем наяву, так что каждую ночь он успевает прожить не меньше десяти лет. Поэтому никто в Константинополе, даже самые старые люди, не знает, сколько же ему лет. Может, он и сам этого не знает.
В тот день, когда они встретили его в лавке, он вошел туда как во сне и потребовал, чтобы ему продали все равно что.
— Сандал? — спросил хозяин лавки, поднес маленький пузырек из матового стекла снизу под горлышко другого наклоненного флакона и стал ждать. Ждали в полутьме лавки и они, однако ничего не происходило. И тогда, когда покупатель уже хотел отказаться от своего намерения и уйти, торговец сказал: — Нужно подождать столько, сколько читается одна сура Корана.
Покупатель был неграмотным и не знал, сколько времени нужно на то, чтобы прочесть одну суру Корана, но в это мгновение на горлышке наклоненного флакона появилась сверкающая, как комета, капля. Она медленно спустилась на своем хвосте ниже и скользнула в маленький пузырек.
— Хочешь понюхать? — спросил торговец и, ловко вытерев край горлышка пальцем, протянул руку покупателю. Тот, прикоснувшись к его пальцу своим, взял немного масла и хотел обтереть палец об одежду. — Только не так! — предостерег его торговец. — Прожжет дырку. На ладонь. Сначала на ладонь. — А когда покупатель сделал так и хотел понюхать, продавец снова остановил его: — Не сегодня, господин мой, не сегодня! Через три дня! Только тогда вы почувствуете настоящий запах. И он сохранится столько же, сколько и запах пота. Но он будет гораздо сильнее пота, потому что в нем есть сила слез…
Такой разговор услышали Софроний и Ерисена в тот день на берегу Золотого Рога, а торговец пригласил их снова зайти на чай, потому что хотел предложить им что-то особенное.
— День создан для любви, а ночь — для песни, — сказал им отец Хризостом, которого они навестили в его церквушке в Фанаре, — потому что любовь видит, а ночь слышит.
Они слушали его слова, а на фреске, у них за спиной, в полумраке из моря появлялись рыбы и морские чудовища, а из пастей морских чудовищ выходили мужчины, дети, женщины с музыкальными инструментами в руках, музыкой и гимнами отвечая на звуки ангельской трубы, возвещавшей о Страшном суде.
Венчались они в воскресенье, на Пятидесятницу, и в это время любили друг друга больше, чем когда бы то ни было.
Ерисена Опуич часто приводила своего мужа к храму Мудрости, который при турках хоть и не был превращен в мечеть, но церковью быть перестал. Они входили в огромную, тяжелую тень церкви, которая соотносилась с самим храмом так же, как смерть соотносится со сном. Там, в церкви, они увидели высокую колонну с бронзовым щитом, прикованным к ней. В щите было отверстие, в которое можно было вложить большой палец и описать ладонью круг, не вынимая при этом пальца. И если загадать при этом желание, то Бог награждал тех, кого любит, одновременно и большим счастьем, и большой бедой. Именно поэтому Софроний не решался войти в храм. Однако сидя в тени огромного сооружения, он чувствовал, что оно имеет еще одну тень. Внизу, под его фундаментом, в земной утробе скрывались купола, клирос, лестницы, наклонные каменные поверхности, ведущие в глубину, к подземным водам Босфора и пресной воде с суши, которые отражали возвышавшийся над ними храм так же, как эхо отражает речь. Этот подземный контур состоял из звуков, но не только из них одних, а еще и из твердого материала, такого же, как и тот, что был над ним. Не только в воде отражалась святая Мудрость, но и в земле.
Но в земле отражалось и небо над ней. Здесь, в ее тени, Софроний вдруг начал различать движение металлических созвездий под землей, которые столь же безошибочно, как эхо со звуком, были связаны с небесными созвездиями. Он ясно распознавал под земной корой движение Рака, Весов, Льва или Девы. Он становился астрологом подземного пояса зодиака. Однако он чувствовал, что его желание или голод, которые вынуждали его делать все это, были простым ученичеством и подготовкой к какой-то полной сытости и навечному утолению желания. И он не решался войти в храм.
«Мысль — свеча, от которой можно зажечь чужую свечу, но для этого нужно иметь огонь», — думал Софроний. Его же огонь сам находился под землей.
И так продолжалось до того дня, пока однажды торговец снова не позвал их на чай. Он раздобыл ту самую вещь, которую давно хотел им показать. Спустившись к нему в лавку, они застали там и человечка с веревкой на шее. От него пахло эбеновым деревом, и продавец шепнул им, что это запах его пота.
— У него потеют уши. Только его поту по крайней мере полтораста лет, — добавил торговец, улыбнулся, вытащил из своей чалмы монету и, положив себе на ладонь, показал им. — Эти деньги отчеканены в аду, — сказал он шепотом, и монета, как бы в ответ на его слова, заблестела.
Потом он вытащил из-под прилавка и поставил перед ними ведро с водой и попросил Ерисену бросить туда монету. Монета не тонула в воде. Ерисена удивилась, но Софроний, носивший в себе тень святой Мудрости, почувствовал, что монета, которую он видел впервые в жизни, сделана из смеси меди, серебра и стекла. И действительно, сунув ее в рот, он услышал в ней рокот серебряной руды и звонкий голос стекла, сотворенного в подземном огне. А еще яснее, чем этот рокот, слышал он нечто похожее на звук медной трубы.
— Существуют еще две такие монеты, — раздался тут голос каменщика, который до этого молча следил за всем происходящим. — За эту можно купить завтрашний день, за две другие — сегодняшний и вчерашний, — сказал он, обращаясь к Софронию, и Ерисене показалось, что каменщик и Софроний увиделись не в первый раз, что они были знакомы давно и что между ними существует что-то вроде договора встречаться время от времени именно здесь, на Мисир-базаре.
Как бы в подтверждение этих мыслей, молодой Опуич, не говоря ни слова, заплатил за монету. И назавтра отправился прямо в Святую Софию.
Войдя в храм, он почувствовал себя как человек, потерявшийся на огромной площади под куполом, какой показалась ему эта церковь. Все вокруг скрывал мрак, и лишь через огромные замочные скважины пробивался солнечный свет. Он пробежал взглядом по всем колоннам внутри церкви, но нигде не увидел медного щита. Лишь на одной из колонн на высоте человеческого роста блестел солнечный луч. Подойдя к ней, он обнаружил под этим лучом щит и отверстие в нем. Софроний сунул туда, как в жерло огромной медной трубы, большой палец и описал круг, прошептав при этом свое заветное желание. И ничего не произошло.
Правда, Софроний Опуич и не ждал, что все, что происходит с ним теперь, вдруг сразу изменится настолько, что это можно будет заметить. Но ему было все же странно, что он совершенно ничего не почувствовал. Вернувшись домой, он сказал Ерисене, что дело сделано. Она обняла его, потом подошла к окну и выплюнула в Босфор камешек, хранивший в себе его тайну.
— Покончено с тайнами и скрытностью! Теперь все исполнится. Это было чем-то похожим на пробуждение?
Она вела себя так, будто наступил праздник, поставила на стол засахаренные цветы, розы и жасмин в сладком масле, они сели на подоконник огромного окна, которое когда-то было бойницей для пушек, и принялись вспоминать сказки «Тысяча и одной ночи» и свои расчеты.
— Должно быть, у нас оттого нет детей, что мы не смогли подсчитать, в какую из ночей Шехерезада зачала и какую сказку тогда рассказывала, — сказала Ерисена, и Софроний, глядя на нее, почувствовал, что постарел от любви. — Есть истины, которым человек помогает умереть, — сказала она, — и сам человек — это истина, которая умирает. Человечеству всегда семнадцать лет, но ко мне это теперь не относится!
В ту ночь она слышала, как Софроний борется с огромным одеялом из собачьей шерсти, в которое он был укутан. Еще она слышала, как его отросшая борода царапает изголовье, и видела через нее ямку на подбородке, похожую на пупок. И это ее удивило. Наутро она сказала ему:
— Каждая большая любовь — своего рода наказание.
— Знаешь, у всех нас с Богом договор. Половина всего, что мы имеем, делаем, половина времени, сил, красоты, половина наших дел и путешествий остается в нашем распоряжении, а другая половина отходит к Богу. Так и с любовью. Половина нашей любви остается нам, вторая половина идет к Богу и остается там, в лучшем месте, и длится уже всегда, что бы ни случилось с нашей половиной любви здесь, среди людей. Подумай об этом как о чем-то прекрасном и радостном!
Но слова эти были напрасны. Ее тело больше не пахло персиками при его приближении или прикосновении. Ерисена не красила больше соски своей груди той же помадой, что и губы. Она смотрела на своего мужа и не понимала, что он ей говорит. А он так же, как некогда с огромной скоростью приближался к ней, теперь вдруг подобно какой-то небесной комете стремительно удалялся от Ерисены. И так же, как тогда он не мог сопротивляться силе притяжения к ней, сейчас он не мог ничего сделать, чтобы остановить это головокружительное и бесповоротное удаление.
Тогда Ерисена сказала ему:
— Ты оказался прав! От великой любви глупеют. И мы поглупели. По крайней мере, я. И я больше не могу летать. Не только по комнате, но и во сне. Возможно, любовь даже убивает.
А про себя подумала: «Возможно, от другого мужчины я могла бы иметь ребенка».
Двадцать первый ключ
Мир
В 1813 году, вскоре после прибытия в Константинополь, французский посланник решил устроить прием в саду своей резиденции. Гостей должны были развлекать предсказатели и танцовщицы, и когда в огромный дом юного посланника входили первые гости, музыка уже играла. Капитан привел с собой Дуню, судя по лицу которой можно было предположить, что она проплакала всю ночь, госпожа Растина Калоперович пришла со своим сыном, и волосы ее блестели серебряной пудрой; молодой Калоперович все время искал кого-то взглядом и был удивлен, увидев в большом зале на стене овальное окно, выходящее в соседнюю комнату. Рама окна была из позолоченного багета, поэтому окно походило на картину. Оно напомнило Софронию похожее окно в доме его родителей в Триесте. В этот момент в саду пустились в пляс кавалеристы майора, и ведущий круг засеменил такими стремительными и мелкими шажками, что трудно было разобрать, где его пятки, а где носки. Ерисена при этом шепнула:
— Этот танец — настоящий лабиринт.
Гости продолжали прибывать, хозяин был одет в голубино-голубой мундир без знаков различия, его шелковистые волосы тоже отдавали голубизной, а тонкая талия была по обычаю того времени перепоясана шелковым шарфом. Его секретарь был весь в черном, с серебряными застежками на камзоле и такой же пряжкой на поясе. Озабоченное выражение его лица столь же бросалось в глаза, сколь незаметным было оно на лице находившегося рядом с ним юноши в голубом, обеспокоенность которого выдавали лишь его сапоги, постоянно искавшие себе место. Неожиданно в зале стало темно, и в окне-раме, как живая картина, появилась обнаженная танцующая фигура с повязанным вокруг бедер покрывалом. Трудно было определить, какого она пола, хотя грудь ее была обнажена. Эта грудь женщинам казалась мужской, а мужчины считали, что это грудь девочки. Когда танец окончился, фигура застыла в раме, как нарисованная. Она стояла, согнув в колене одну ногу, и молодому Опуичу это вдруг напомнило то положение, в котором он был подвешен к дереву по приказу капитана Тенецкого. Разница была только в том, что фигура не висела, а стояла.
Тут и в зал, и в сад, звеня бубенцами, пришитыми к подолам юбок, ворвались десяток цыганок. Они бросились к гостям смотреть их карты. Капитан воскликнул:
— Tarocchi! Tapocchi! — схватил сына за руку и усадил в саду рядом с одной из гадалок.
— Карты, господин мой, то же, что и язык. Скажи только, хочешь Старшие Арканы или Младшие? И кому гадать?
— Нам обоим, по одним и тем же картам, — сказал капитан.
— Хорошо, господин мой. Только, пока я гадаю, не смейтесь, вам это может навредить. Сейчас про себя, так, чтобы я не слышала, задайте каждый по одному вопросу.
Цыганка расстелила перед собой платок, напомнив им, что «по камням не валяются», вытащила из кожаного мешочка двадцать две карты и передала их Опуичам, чтобы они их «разогрели». Когда карты были перетасованы, Софроний снял, а Харлампий перекрестил колоду. Цыганка разложила их левой рукой крестом по платку, а в центре одну из карт, тоже крестом, перекрыла другой картой. Открыв их, она сказала молодому Опуичу:
— Твой отец убит. А ты хранишь в себе большую тайну.
— Мой отец не убит, — рассмеялся молодой Опуич, — вот он здесь, перед нами.
При этих словах гадалка с ужасом взглянула на капитана Опуича, сгребла свои карты и опрометью бросилась бежать. Как раз в этот момент гостей пригласили к столу.
К концу ужина охваченные усталостью гости французского посланника снова слушали музыку. Подпоручик Калоперович, как зачарованный, не сводил глаз со своей единоутробной сестры Дуни, и его мать, заметив этот взгляд, тихо сказала ему:
— Надеюсь, ты помнишь нашу клятву? Ты исполнил свою часть обещаний? Ее ты тоже уложил?
— Дуню? Да. Еще на постоялом дворе.
Госпожа Растина горько усмехнулась.
— По моим расчетам, — добавила она сыну на ухо, — нам осталось совсем немного, и наш договор будет исполнен. Мне до него еще два шага, а тебе один.
— Один? — переспросил молодой Калоперович, весь трепеща, а мать обласкала его своими серебряными глазами.
— Этот последний шаг, — заметила она небрежно, — будет для нас общим.
В этот момент кто-то тихо запел «Воспоминания — это пот души». Пели по-гречески, но песня была такой же, как та, которую любили и считали своей Софроний и Ерисена.
И тут Софроний сделал самый решающий шаг в своей жизни. Растроганный пением, он захотел поймать взгляд жены, сидевшей возле него. Но не поймал его. Ерисена тоже слушала песню, глядя прямо перед собой и взволнованно дыша. Потом она подняла взгляд. И этот взгляд, пока она задумчиво перебирала одной рукой пальцы на другой, был направлен в распахнутое темное окно соседнего здания, за которым была стена, скрытая мраком, а за стеной царила непроглядная ночь, наполненная водой и травой. Ее взгляд сначала проник через окно, потом добрался до стены, прятавшейся в темноте, и двинулся дальше, хотя Ерисена больше не отдавала себе отчета в том, что встречал он на своем пути. Он двигался прямо на восток, через леса, скользнул над Черным морем, прошел через Одессу, по степям, обошел каких-то рыбаков, ловивших ночью рыбу в Каспийском море, миновал Кавказские горы, затем Памир и остановился, погас перед Великой Китайской стеной, но не потому, что устал, и не потому, что она оказалась непреодолимым препятствием на его пути, — просто Ерисена не увидела того, что страстно желала увидеть, и уже не смотрела в этом направлении. И тогда она задрожала от песни, которую слушала, ее взгляд обнаружил наконец за соседним столом капитана Харлампия Опуича, отца ее мужа, и все ее тело запахло персиками.
Итак, Софроний с ужасом смотрел на Ерисену, Ерисена же с восхищением — на его отца. Это длилось несколько мгновений, но Софроний успел заметить, что соски на груди и губы Ерисены снова намазаны помадой одного цвета, а на ее шее больше нет парчовой туфельки. Ерисена сбросила третью туфлю.
«Мой отец сделает ей ребенка, которого не мог сделать я», — пронеслось у него в голове.
И в тот же миг голод, похожий на маленькую боль, который годами рос у него под сердцем, превратился в огромную боль. Все, что хоть когда-нибудь болело у него, дало о себе знать, пробудились все старые раны его души и тела, все царапины и шрамы детства он ощутил как совсем свежие, а от его тела отвалились прядь черных и прядь рыжих волос. Семнадцать лет спустя его член опал, правый сапог перестал жать, слух внезапно угас и он перестал слышать происходящее под землей. И весь мир настежь распахнулся перед ним. Объятый ужасом, он хотел было отпрянуть, отсечь себе большой палец, но было поздно. Его заветное желание осуществлялось где-то вдалеке от него, самым совершенным для него образом, но помимо него, а может быть, даже вопреки ему, и осуществлялось оно страшной ценой. Некто всемогущий исполнял его желание, но лишал его Ерисениной любви. Где-то, кто его знает где (и это пугало Софрония), уже перемещались, как вихри, знаки милости к нему, и он почувствовал, как у него полегчало на душе, когда что-то и в нем и вокруг него начало сдвигаться с места, когда он понял, что, в сущности, решение уже принято и с этого момента в будущем все другие его решения будут даваться ему без труда. Он услышал, как созвездия получают ему на пользу новые имена и он переходит из знака Весов под знак Скорпиона, в результате чего вкус оленины с грибами у него во рту заметно изменился. Все существовавшее для него, все, что его окружало и было ему хорошо известно, в мгновение ока стало незнакомым и чужим, а все, чего не было, не существовало, превратилось в понятное и близкое. Как будто каждая из карт его судьбы, вся его Major Arcana, легла вверх ногами, вывернув всю его жизнь и изменив все его чувства, перенаправив их от подземного мира к космосу.
«Бог вознаграждает своих любимцев одновременно и самым большим счастьем, и самой большой бедой», — подумал он и чуть было не расплакался, но тут услышал болтовню своего отца:
— И улыбки следует переводить, моя дорогая дама, так же как переводят слова! Например, французскую улыбку трудно перевести на греческий язык. Еврейская улыбка вообще непереводима, а немец ни за что не улыбнется, пока не увидит, какая цена прикреплена к шутке…
Пока капитан молол языком, Софроний Опуич смотрел на жену, а она на его отца, кто-то не отводил взгляда от Софрония. Госпожа Растина Калоперович, прижимая к себе подушку с бубенцами, буквально пожирала его глазами. Софроний был предпоследним любовником ее дочери Дуни, с которым ей еще не удалось переспать. Он был тем предпоследним шагом на пути к осуществлению ее завета, который должен был исполниться, увенчавшись последним совместным с ее сыном Арсением шагом. Говоря напрямую, Софроний Опуич оставался единственным препятствием, стоявшим между госпожой Растиной и постелью ее сына Арсения Калоперовича.
Взгляд госпожи Калоперович, устремленный на Софрония, прервал капитан Опуич, который, постучав ножом по бокалу, встал, чтобы произнести тост в честь императора Франции. И тут случилось нечто непостижимое.
На глазах всех находившихся в этот момент в саду французского посольства в Константинополе капитан Харлампий Опуич вместе с бокалом, который он держал в руке, бесследно исчез. Утром слуги нашли под стулом, на котором он сидел, пару окровавленных шпор.
Как читать карты Таро
МАГИЧЕСКИЙ КРЕСТ — самый простой способ гадания Таро, с обозначенным порядком раскладывания и истолкования карт.
БОЛЬШАЯ ТРИАДА — с обозначенным порядком раскладывания и истолкования карт. Первые три карты касаются прошлого, вторые три — настоящего, а три третьи — будущего человека, которому гадают.
КЕЛЬТСКИЙ КРЕСТ — с обозначенным порядком раскладывания и истолкования карт. Пятая карта означает судьбу того, кому гадают, карты до нее — прошлое, а те, что после, — будущее. Десятая карта — это тот совет, который дает гадающий.
Толкование
Ключи Большой тайны для дам одного и другого пола
Особый ключ — Шут
Карта легла правильно: непоследовательность, ведущая, однако, к благополучному исходу. Необходимо сделать выбор. Дорога, новый жизненный опыт.
Перевернутая карта: наветы. Остерегайся удара головой. Окружающие проявят ненависть.
Семь первых ключей
Первый ключ — Маг
Правильно: спасительное знание, творящая сила. Оригинальность. Благоприятный момент для начинаний. Личность того, кому гадают.
Перевернутая карта: спад, шарлатанство, плохое начало.
Второй ключ — Жрица (Папесса)
Правильно: полное счастье, тайное влияние. Карта означает согласие, мать знания, которая учит нас пониманию. Личность той, кому гадают.
Перевернутая карта: непостоянство, супружеская измена, ошибочные предположения.
Третий ключ — Императрица
Правильно: плодородие, женственность, материальное изобилие, наследование недвижимости.
Перевернутая карта: преждевременное действие, плохое время для работы. Утрата иллюзий. Переутомление.
Четвертый ключ — Император
Правильно — защита, предводительство. Помощь или мудрый совет для преодоления кризиса. Энергия, направленная на добрые цели.
Перевернутая карта: жестокий и вздорный властелин. Денежный кризис, несостоятельность в предпринятом начинании, плохой совет. Любое действие не приводит к желаемому результату.
Пятый ключ — Жрец
Правильно: властвование, основанное на заключенном договоре. Самопожертвование в любовной связи. Прекрасное решение. Умение приспосабливаться. Мудрость, широкие горизонты.
Перевернутая карта: нетерпимость. Обман. Неосуществленные намерения. Ожидают большие трудности. Неправильные прогнозы в работе, краткие любовные связи.
Шестой ключ — Влюбленные
Правильно: выжидание, колебание в любви. Здоровье.
Перевернутая карта: неразделенная любовь. Судорожные любовные усилия. Прекращение любовной связи, отношения на основе расчета.
Седьмой ключ — Колесница
Правильно: успех. Победа разума над условностями.
Перевернутая карта: неожиданный крах. Безволие и болезнь.
Семь вторых ключей
Восьмой ключ — Сила
Правильно: победа любви над ненавистью. Искренность. Чувство уверенности, физическая и духовная энергия.
Перевернутая карта: гнев. Окружающие создают препятствия, столкновения, большие трудности.
Девятый ключ — Отшельник
Правильно: мудрость в вашем распоряжении. Рассудительность. Хорошие решения. Опыт. Знахарь.
Перевернутая карта: одиночество, тоска. Бесполезный совет.
Десятый ключ — Колесо фортуны
Правильно: перемена, взлет и падение, удача. Прибыль.
Перевернутая карта: несвоевременные планы, нерешительность.
Одиннадцатый ключ — Справедливость
Правильно: равновесие, карма, соблюдение закона. Судья.
Перевернутая карта: судебный процесс. Неожиданная несправедливость.
Двенадцатый ключ — Повешенный
Правильно: искупление, жертва. Самоутверждение через высшую мудрость. Путь между земными интересами и духовными.
Перевернутая карта: растерянность, разлука. Напрасная трата сил. Переоценка собственных поступков.
Тринадцатый ключ — Смерть
Правильно: преображение, перемена, возрождение. Прибыль.
Перевернутая карта: борьба, болезнь, меланхолия. Неожиданная бедность или перемена к худшему. Траур.
Четырнадцатый ключ — Умеренность
Правильно: терпение, согласие, мир в душе, одновременно — предупреждение.
Перевернутая карта: несогласие в любви. Лень. Поступки, приводящие к раскаянию. Недавно принятое решение приносит горькие плоды.
Семь третьих ключей
Пятнадцатый ключ — Дьявол
Правильно: фатальность, три демона, приверженность материальным ценностям. Магнетизм, сверхъестественные способности. Плохая компания.
Перевернутая карта: половые болезни, опасность, нежелательная беременность.
Шестнадцатый ключ — Башня
Правильно: катастрофа, разрушение, отказ от эгоистических амбиций и прежнего образа жизни.
Перевернутая карта: непредвиденные обстоятельства, враги, хаос. Болезни.
Семнадцатый ключ — Звезда
Правильно: надежда, здоровье, вдохновение. Исполнение желаний, творческие способности.
Перевернутая карта: неблагоприятное положение, упадок духа. Разочарование в самых близких.
Восемнадцатый ключ — Луна
Правильно: заблуждение, непредвиденные опасности. Двуличие и зависть окружающих. Предательство. Беременность. Воздействие интуиции, снов, фантазии.
Перевернутая карта: обольщения, скрытые опасности, душевная болезнь, напрасные мечты.
Девятнадцатый ключ — Солнце
Правильно: счастье, освобождение, брак. Здоровье.
Перевернутая карта: суетность, недоразумения. Недомогание.
Двадцатый ключ — Суд
Правильно: духовное пробуждение, поиски своего места. Преодоление земного. Защищенность. Решение вопроса, который считался неразрешимым.
Перевернутая карта: недобросовестность, непродуманное решение. Конец долгой любовной связи.
Двадцать первый ключ — Мир
Правильно: радость, успех во всех начинаниях, возмещение ущерба, исполнение желаний. Начало продолжительного счастья.
Перевернутая карта: означает то же самое, это карта Гермеса («Как вверху, так и внизу»), она сама является двенадцатой картой — Повешенный, — перевернутой наоборот.
Приложение
Таблицы с картами Таро