(Рассказ. Перевод с английского И. Янской)
“Ты находишься при хорошем деле...”
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 6, 1997
Маргарет Этвуд
Восход солнца
Рассказ
Перевод с английского И. ЯНСКОЙ
Ивон охотится за мужчинами. Поначалу тайком и на расстоянии. Обычно она высматривает их в метро, пока сидит в вагоне и неторопливо оглядывается по сторонам. Иногда они попадаются ей на улице; тогда она тут же поворачивается и идет следом, стараясь не отстать. Порой Ивон специально ради этой охоты спускается в метро или прогуливается по тротуару; чаще, однако, будущая добыча встречается ей случайно. Но коль скоро Ивон ее засекла, то не раздумывая меняет свои планы и готова сделать любой крюк. В результате срываются назначенные встречи, что очень ее огорчает, — она, как правило, пунктуальна.
В метро Ивон старается не смотреть на мужчину слишком пристально — ей никого не хочется пугать. Когда же он покидает вагон, она выходит вместе с ним, а потом шагает позади, отстав на несколько ярдов. В результате она или узнает, где живет этот мужчина и, если окончательно решит, что он ей годится, устраивает ему потом засаду, или сразу заговаривает с ним на улице. Два-три раза мужчины замечали, что их преследуют. Один даже пустился бежать. Другой резко обернулся и, затравленно глядя ей в глаза, прижался спиной к витрине какого-то магазинчика. Третий, почуяв слежку, быстро смешался с толпой и пропал из виду. У этих людей, думает Ивон, явно нечистая совесть.
Когда наступает подходящий момент, она убыстряет шаг, почти вплотную приближается к мужчине и трогает его за плечо. Произносит она при этом всегда одни и те же слова:
— Извините, пожалуйста. Это может показаться странным, но я хотела бы написать ваш портрет. Только не думайте, будто я с вами заигрываю.
Возникает пауза; мужчина чаще всего переспрашивает: «Что?» — и тогда Ивон объясняет. Никакой платы, говорит она, никаких особых условий. Ей просто пришло в голову нарисовать его. Обнажаться, если это неприятно, вовсе не обязательно: головы и плеч вполне достаточно. Она действительно профессиональная художница. И не сумасшедшая.
Если мужчина понимает, о чем идет речь (а в большинстве случаев так и бывает), ему трудно сказать «нет». Чего, в сущности, домогается эта женщина? Чтобы он уделил ей малую толику времени, и тогда она получит доступ к чему-то такому, чем обладает лишь он один. Его предпочли остальным, это ясно, ему дали понять, что он неповторим. Никто лучше Ивон не знает, как соблазнительны подобные мысли. Мужчины почти всегда соглашаются.
Ивон равнодушна к заурядно красивым физиономиям — не рекламу же зубной пасты она рисует. Кроме того, мужчины с безукоризненными, сказочно-белыми зубами и правильными чертами лица, мужчины, пусть даже отдаленно схожие с древнегреческими богами, превосходно сознают собственную неотразимость. Они демонстрируют свои физиономии так, будто это уже завершенные, покрытые лаком, недоступные для воды и воздуха картины. Ивон интересует другое — то, что скрывается за человеческой внешностью, и она смотрит вглубь. Она выбирает мужчин, по чьему виду легко заподозрить, будто с ними что-то случилось и это им не очень по нраву, мужчин, на которых словно бы что-то давит, которых уже слегка пообломало, обтрепало и хорошенько побило дождем, точно раковины на морском берегу. Немного выступающая вперед нижняя челюсть, слишком крупный или длинный нос, глаза разной величины, вообще асимметрия и уравновешивающая ее внутренняя сила — вот свойства, привлекающие Ивон. Мужчины, наделенные ими, полагает она, наверняка не страдают банальной самовлюбленностью. Напротив, они отлично знают, что внешность — не самая сильная их сторона и производить впечатление надо чем-то иным. Однако тот простой факт, что художник их рисует, заставляет этих мужчин снова вспомнить про собственную неказистую наружность, далекую от совершенства плоть. За тем, как Ивон работает, они наблюдают озадаченно, недоверчиво, но одновременно ощущая свою уязвимость и странным образом вверяя себя художнице. Какая-то их часть уже принадлежит Ивон.
Залучив мужчин к себе в студию, она держится с ними в высшей степени тактично. Специально ради них она купила подержанное кресло и к нему скамеечку для ног. Кресло массивное, уютное, обтянутое темно-красным бархатом. Совершенно не в ее вкусе. Она усаживает их в это кресло, поставленное возле широкого окна, и поворачивает так, чтобы свет падал прямо на грудь. Она приносит из кухни чашечку чая или кофе, чтобы они почувствовали себя непринужденнее, и говорит, как признательна им за то, что они согласились ей позировать. Благодарность Ивон непритворна: в каком-то смысле она ведь намерена покуситься на их душу — ну, не на всю душу, разумеется; однако даже крохотный кусочек не так легко заполучить. Иногда она включает магнитофон — что-нибудь из классики, не слишком шумное.
Когда, по мнению Ивон, они уже достаточно расслабились, она просит их раздеться до пояса. Ключицы, с ее точки зрения, необычайно выразительны; пожалуй, даже не столько сами ключицы, сколько глубокая V-образная впадинка в основании горла. Там находится косточка-вилочка, которая приносит счастье, но для этого косточку полагается сломать. Биение пульса здесь не совсем такое, как в запястье или на виске. Чем-то оно отличается. Это то самое место, куда в исторических фильмах из средневековой жизни вонзается пущенная меткой рукой стрела.
Закончив приготовления, разложив все по местам, Ивон приступает к работе. Теперь она дорожит каждой секундой и рисует очень быстро. Это ради самих же мужчин: она не любит растягивать сеанс. В студенческие времена они все позировали друг другу, и с тех пор она хорошо помнит, какая это мука — сидеть не шелохнувшись под неотступным чужим взглядом. От шороха карандаша, бегущего по бумаге, встают дыбом маленькие волоски на коже, словно карандаш — вовсе не карандаш, а рука, которой проводят вдоль тела в полудюйме от поверхности. Неудивительно, что некоторые мужчины связывают это ощущение — вполне возможно, эротическое — с самой Ивон и приглашают ее поужинать или даже уговаривают переспать с ними.
Тут Ивон становится привередливой. Она интересуется, женат ли мужчина, и если тот отвечает, что женат, спрашивает, счастлив ли он в браке. У нее нет потребности связываться с неудачливыми мужьями, ее не увлекает перспектива дышать воздухом чужой беды. Но коль скоро брак счастливый, зачем ему ложиться в постель с другой женщиной? Если же мужчина холост, то, полагает Ивон, тут тоже есть какая-то серьезная причина. В большинстве случаев она отказывается от предложений, но делает это деликатно, не переставая улыбаться. Она скептически относится к торжественным уверениям в любви, страсти и неумирающей дружбе, похвалам ее красоте и таланту, мольбам, жалобному нытью и пустым угрозам — все это ей уже доводилось слышать. Подействовать на Ивон способен только самый бесхитростный довод. «Да потому, что мне хочется!..» — вот приблизительно то, что она могла бы принять.
Студия Ивон расположена в самом центре города, неподалеку от набережной; в прошлом веке это был район фабрик и товарных складов. Часть складов все еще функционирует, остальные перешли во владение к таким, как Ивон. На улицах здесь слоняются пьяные, полно всяких подозрительных типов, бездомных бродяг, обитающих в картонных ящиках. Ивон это мало тревожит, поскольку вечерами она тут почти никогда не появляется. Утром по дороге в студию ей нередко встречается человек, похожий на Бетховена. У него по-бетховенски выпуклый большой лоб, могучее надбровье, мрачный, недобро-задумчивый взгляд. Он сед; длинные волосы спутаны. На нем всегда один и тот же обшарпанный джинсовый костюм и туфли на резиновой подошве, подвязанные бечевкой. Этот человек никогда не расстается с пластиковым пакетом; Ивон думает, что там хранится все его имущество. Он разговаривает сам с собой и ни разу не взглянул на нее. Ей ужасно хочется его нарисовать, но он явно безумен. У Ивон хорошо развит инстинкт самосохранения; благодаря ему она ни разу не попадала в серьезную переделку с мужчинами, которых отлавливает. Похожий на Бетховена человек внушает ей беспокойство, но не потому, что она его побаивается, а потому, что такой же могла бы стать и она сама.
Возраста Ивон никто не знает. Она выглядит на тридцать, а платье на ней, как у двадцатилетней, хотя подчас ей можно дать сорок, но одета она так, словно ей пятьдесят. Возраст Ивон зависит от освещения, туалет — от настроения, настроение — от того, на сколько лет она сегодня выглядит; последнее, в свою очередь, зависит от освещения. В общем, взаимосвязь тут тонкая. Ее темные волосы с красноватым отливом коротко острижены сзади, а впереди косой челкой спадают на лоб, как у Питера Пэна. Иногда она натягивает на себя черные кожаные брюки и мчится на маленьком мотоцикле; бывают и другие дни — когда она водружает на голову шляпку с короткой вуалью, рисует карандашом для бровей мушку на щеке и обматывает вокруг шеи видавшую виды черно-бурую лису с тремя хвостами.
Порой в ответ на вопрос о возрасте Ивон усмехается: она, мол, достаточно стара, чтобы помнить времена, когда пояса с резинками были повседневной деталью женского туалета. Носили их, правда, лишь в юности, а потом переходили на эластичные пояса-трусы и становились такими же засупоненными, как матери. Ивон помнит наступление эры колготок, исчезновение чулок со швом; для женщин помоложе, говорит она, эти события — область мифологии.
У Ивон есть и другой способ исчислять свои годы, хотя пользуется она им реже. Однажды, когда она была еще совсем молодой, но уже вполне взрослой, полиция запретила показ ее картин. Их сочли непристойными. Ивон оказалась одним из первых живописцев в Торонто, переживших такую историю. Конечно, тогда ни одна галерея не осмелилась бы пойти против полиции, зато немногим позже, когда «кровавая» бульварщина и части человеческого тела, изготовленные из пластика, появились в корзинах супермаркетов, стали «шиком», поступок молодой художницы сочли бы уже вполне тривиальным.
Ивон всего лишь приклеивала фаллосы, более или менее схожие с натуральными, к мужским телам на своих картинах, приклеивала в местах, где тем положено находиться, да к тому же в стоячем положении. «Не возьму в толк, отчего поднялась такая буча, — говорит она с прежним простодушием. — Я ведь просто изображала их в момент напряжения. Разве не об этом мечтает любой мужчина? Полицейские просто позавидовали».
Ей непонятно, добавляет она, почему, если хер сам по себе — совсем неплохая штука, сказать про кого-то, что у него херовые мозги, — значит нанести оскорбление? Такие разговоры Ивон ведет только с людьми, которых знает очень хорошо, или же с теми, кого совсем не знает. Шокирует в ней — когда она сама намерена шокировать собеседника — лишь контраст между отдельными элементами ее лексики и общим строем речи, всегда подчеркнуто сдержанной, как и вообще манера Ивон вести себя.
На некоторое время она превратилась в своего рода знаменитость, но лишь потому, что была слишком неопытна и плохо соображала, что к чему. Поклонники таланта втянули Ивон в борьбу, в судебный процесс и даже собрали для нее какую-то сумму, что было, конечно, весьма любезно с их стороны, но что, как она теперь сознает, основательно повредило ее репутации. Репутации серьезной художницы. Прозвище «фаллос-леди» ей, разумеется, скоро прискучило. Впрочем, одно достоинство у скандала бесспорно имелось: ее картины начали раскупаться, хоть и не по самым высоким ценам, особенно после того, как магический реализм снова утвердился в искусстве. У Ивон уже отложены кое-какие деньги; она слишком хорошо знает, что такое жизнь художника, чтобы все растратить, ничего не оставив на тот день, когда ветер сменит направление и настанут совсем худые времена. Иной раз она страшится, как бы ей не оказаться одной из тех старушек, которых находят мертвыми среди груды пустых железных банок из-под кошачьих консервов и с миллионом долларов в чулке. У нее уже несколько лет не было выставок; она называет это «залечь на дно». На самом деле у Ивон довольно мало работ, если не считать мужских портретов. Этих портретов у нее собралось изрядное количество, но она еще не знает, как с ними быть. Того, к чему стремится, она пока не достигла.
В пору, когда Ивон сражалась за право рисовать гениталии, человеческое тело интересовало ее больше, чем теперь. Кумиром ее был Ренуар. Он по-прежнему восхищает ее как колорист, однако его знаменитые обнаженные, лениво раскинувшиеся на полотне, представляются ей сегодня безвкусными и неинтересными. С недавних пор ее умом завладел Хольбейн. Литография хольбейновского портрета Георга Гисце висит у нее в ванной комнате, где ее можно сколько угодно созерцать, лежа в пене. Георг тоже неотрывно смотрит на Ивон со стены. На нем черная меховая шуба, под ней — красивая рубашка из розового шелка; каждая жилка у него на руках, каждый ноготь выписаны с поразительным совершенством. В глазах Георга отсвет глубокой тайны, на губах живой влажный блеск, вокруг символы его духовной жизни. На столе стоит ваза, олицетворяющая тщету и суетность земного бытия, в вазе — одна-единственная гвоздика. Знак Святого Духа. Или, быть может, обручения?.. Прежде Ивон решительно отвергала цветочную символику, которая каждому цветку придавала особый смысл. Но шумиха с «непристойностями» на картинах как раз из-за того и разразилась, что в них не увидели символы древнего фаллического культа. Вообще символы. Как было бы удобно, размышляет Ивон теперь, если б все же существовал некий язык для образов подобного рода, всем известный и понятный. Ей хотелось бы вложить красные гвоздики в руки мужчин, которых она рисует, но теперь уже поздно. Конечно, импрессионизм — ошибка. Импрессионизм с его плотью, которая была всего лишь плотью, пусть и прекрасной, с его цветами, которые были всего лишь цветами. (Что, однако, имеет в виду Ивон, говоря «всего лишь»? Разве цветку недостаточно быть просто цветком? Если бы она знала ответ…)
Ивон любит работать по утрам, но не рано, а дождавшись наиболее подходящего освещения в мастерской. После работы она нередко завтракает с кем-нибудь из своих знакомых. О ленчах Ивон договаривается из автомата. У нее самой телефона нет. Когда он был, она чувствовала, что находится от него в постоянной зависимости, поскольку все время ждала, зазвонит он или не зазвонит; чаще всего телефон не звонил.
Ивон скупо и размеренно выдает себе эти ленчи — словно пилюли, с определенными интервалами, и только когда чувствует, что они необходимы. Люди, живущие в одиночестве, уверена она, трогаются рассудком, если слишком долго лишены общения с себе подобными. Ей давно уже надо было научиться заботиться о себе; она только не знала как. Ивон — точно растение; не больное, нет, — все вокруг только и твердят, какой у нее здоровый вид, — однако она растение редкое, способное цвести и даже просто жить лишь в определенных условиях. Она — саженец. Ей не раз хотелось составить свод правил в отношении себя самой и вручить кому-нибудь из друзей, но несколько ее попыток сделать это не увенчались успехом.
Ивон предпочитает маленькие ресторанчики, где столы покрыты скатертями; скатерти таинственным образом помогают ей проявлять выдержку. Вот она сидит против того, кого избрала сегодня своим спутником. Большие зеленые глаза смотрят из-под челки, как обычно косо спадающей на лоб, голова немного наклонена влево. Ивон твердо убеждена, что левым ухом слышит лучше, чем правым; к глухоте, впрочем, это не имеет никакого отношения.
Друзья с величайшей радостью завтракают с Ивон, хотя радости бы у них, пожалуй, поубавилось, приглашай она их почаще. Они довольно скоро исчерпали бы темы для разговоров. А вообще Ивон — превосходный слушатель и то, что ей рассказывают, воспринимает очень живо. (Тут нет обмана: в известном смысле она и вправду интересуется всем на свете.) Ивон любит погружаться в чужие дела и коллизии. В ее дела никто не торопится вникнуть: она производит впечатление человека спокойного и уравновешенного, ни у кого не возникает даже малейшего повода за нее тревожиться. Что бы она ни делала, она несомненно все делает правильно. Если же друзья все-таки пускаются в расспросы, то на сей случай у Ивон припасен набор анекдотов из собственной жизни, анекдотов смешных, но ничего не говорящих по сути. Когда этот репертуар иссякает, она рассказывает смешные истории про других. Многие забавные случаи она выписывает на карточки из книг и журналов и кладет в сумку, чтоб они всегда были под рукой.
Изредка она заходит куда-нибудь поесть одна. Как правило — в маленькие бары, где можно сидеть у стойки спиной к залу, наблюдая, с каким искусством и тщанием повара раскладывают для нее пищу на тарелке. Когда она ест, она почти ощущает их пальцы у себя во рту.
Ивон живет на верхнем этаже большого дома в сравнительно старой, но недавно перестроенной на современный лад части города. У нее две большие комнаты, ванная и кухонька за раздвижными дверями, створки которых напоминают жалюзи. Двери она почти всегда держит закрытыми. Есть еще и балкон, длинный, точно палуба, где стоят несколько цветочных горшков, сделанных из распиленных пополам бочек. Некогда в горшках цвели розовые кусты, но выращивала их не Ивон. Раньше этот этаж был обыкновенным чердаком. Ивон приходится пройти через весь дом, чтобы попасть к себе, но зато на площадке перед последним лестничным маршем есть дверь, которую она может запереть, если захочет.
Дом принадлежит довольно молодой чете. Эл и Джуди трудятся в муниципальном управлении городского планирования; оба необычайно словоохотливы и полны разнообразных проектов. К примеру, они намерены расширить собственную жилую территорию за счет верха Ивон. Надо только выкупить закладную на дом; тогда мансарда пойдет под кабинет для Эла. Пока же они в полном восторге от того, что у них такая удачная съемщица. Эти соглашения о найме так недолговечны, зыбки, так часто чреваты несовместимостью и всякими другими неприятностями, возникающими, например, из-за какой-нибудь неистово орущей стереосистемы или грязи на коврах… Но Ивон — чистое золото, говорит Джуди, ее и не слышно в доме. Для Эла соседка, пожалуй, даже чересчур бесшумна. Эл предпочел бы слышать шаги того, кто идет по лестнице за ним следом. Ивон он неодобрительно называет «тенью», но это только по вечерам, если день выдался трудный и к тому же он успел пропустить стаканчик-другой.
Как бы то ни было, плюсы явно превалируют над минусами. У Эла и Джуди есть годовалый младенец по имени Кимберли, который утро проводит в детском саду, а после полудня обретается в служебном кабинете Джуди, но если вечером родители вздумают куда-нибудь выбраться, а Ивон дома, они без малейших колебаний оставляют ребенка на ее попечении. Правда, ее не просят укладывать дитя в постель. Джуди и Эл ни разу не сказали, что Ивон для них — все равно что член семьи; этой ошибки они не сделали. Ивон иногда спускается вниз и сидит в кухне, наблюдая за кормлением Кимберли; в такие минуты Джуди кажется, что в глазах ее сквозит печаль.
Ночью, лежа в постели, или по утрам, пока они одеваются, Джуди и Эл порой говорят об Ивон. У каждого есть своя версия на ее счет. Она ведь не приводит к себе наверх не только мужчин, но и женщин. Джуди утверждает, что у Ивон вообще нет сексуальной жизни; она сама от нее отказалась, возможно, даже по какой-то трагической причине. Эл уверен, что она ни от чего не отказывалась, но спит с мужчинами где-то на стороне. Ибо такая женщина, как Ивон, — Эл не уточняет, что конкретно под этим подразумевается, — непременно должна иметь любовника. Джуди с возмущением кричит, что он старый грязный козел, и толкает его в живот.
— Кто знает, — говорит Эл, — какой дьявол иногда вселяется в мужчину? А вот Ивон знает.
Что до самой Ивон, то в настоящий момент ситуация ее вполне устраивает. Шум семейной жизни, текущей внизу, проникая в ее обитель, действует на нее умиротворяюще, особенно по вечерам, а когда Ивон уезжает, Джуди поливает ее цветы. Цветов у Ивон немного. На самом деле (так считает Джуди) у нее всего очень немного: большая чертежная доска, ковер, несколько подушек и низкий столик, пара гравюр в рамках, да еще в спальне два узких ложа, одно над другим. Джуди вначале думала, что второе предназначено мужчине, который останется на ночь, но на ночь никто не оставался. Жилище Ивон всегда тщательно прибрано, однако у Джуди оно вызывает ощущение чего-то непостоянного. Словно все здесь можно за несколько минут собрать, увезти, а потом мигом разложить в другом месте. Она не удивилась бы, говорит Джуди Элу, если бы в одно прекрасное утро Ивон просто испарилась без следа. Эл рекомендует жене не пороть чушь: Ивон человек надежный, она бы никогда не съехала с квартиры без предупреждения. Джуди отвечает, что речь идет только об ее ощущении, а не о том, что на самом деле может случиться. Эл всегда все понимает буквально.
У Эла с Джуди две кошки; обе относятся к Ивон с неутолимым любопытством. Они то и дело вскарабкиваются на ее «палубу» и мяучат у застекленных створчатых дверей, требуя, чтоб их впустили. Если она оставляет приоткрытой нижнюю дверь, они пулей взлетают наверх. Ивон ничего против них не имеет, если только они не прыгают ей на голову, когда она отдыхает. Порой она берет одну из них на руки и прижимает к груди: передние кошачьи лапы обвивают ее шею, и можно почувствовать, как рядом с ее сердцем бьется другое. Кошки находят эту позу ужасно неудобной.
Изредка Ивон исчезает на несколько дней, а то и на неделю. Эл и Джуди о ней не беспокоятся, поскольку Ивон говорит, когда вернется, и всегда возвращается в срок. Она не сообщает хозяевам, куда отправляется, но оставляет им запечатанный конверт, где якобы сказано, как разыскать ее в случае крайней необходимости. Что именно следует считать крайней необходимостью, она не объясняет. Джуди бережно засовывает конверт за настенный телефон в кухне — ей невдомек, что он пуст.
Отлучки Ивон Эл и Джуди расцвечивают разными романтическими домыслами. Эл считает, что она уехала на свидание с любовником и об этой связи никто не должен знать или потому, что он женат, или из-за его общественного положения, или из-за того и другого одновременно. Фантазия рисует Элу мужчину гораздо более богатого и значительного, чем он сам. По мнению Джуди, Ивон навещает своего ребенка. Или детей. Джуди убеждена, что у нее обязательно есть дети. Отец их — человек жестокий, а характер у него гораздо тверже, чем у Ивон; всякому ведь видно: она из тех женщин, что не могут вынести ни физического насилия, ни длительной судебной тяжбы. В глазах Джуди только это способно оправдать Ивон, оставившую своих малышей. Теперь им нечасто позволено видеться. Джуди представляет их встречи в ресторанах и парках, их скованность, их мучительные прощания. Она засовывает ложку яблочного пюре в мокрый, розовый, похожий на устрицу рот Кимберли и разражается слезами.
— Да не реви ты, — ухмыляется Эл. — Как раз в эту самую минуту Ивон предается любовным утехам. Что безусловно пойдет ей на пользу. — Элу кажется, будто у Ивон неважный цвет лица.
— Секс, по-твоему, вообще единственное решение всех проблем, — бурчит Джуди, рукавом свитера утирая глаза.
Эл гладит ее по спине.
— Не единственное, конечно. Но это все-таки лучше, чем схлопотать оплеуху от пьяного дурака. Как ты считаешь?
Иной раз «это» не лучше оплеухи от пьяного дурака, молча вздыхает Джуди; Джуди чувствует себя очень усталой последнее время, ей кажется, что все от нее требуют слишком многого. Тем не менее она улыбается Элу нежно и признательно. Она знает, что счастлива. Единица, которой она мерит свое счастье, — Ивон.
Получается, само существование Ивон и ее несколько загадочное поведение — залог супружеского взаимопонимания и согласия в семье. Ивон была бы довольна, узнай она об этом, но ощутила бы заодно и легкое презрение к своим хозяевам. Впрочем, в глубине души ей было бы на это абсолютно наплевать.
Иногда, в спокойные дни, когда не происходит ничего тревожного, когда наступает отлив и берег обнажается больше обычного, когда Ивон бредет вдоль озера, с любопытством, но без особого интереса оглядывая все окрест — и фонари, и бутылки с прилипшими ко дну кораллами, и свадебные наряды, и вымокшие туфли прохожих, и старинные подсвечники в руках у крылатых бронзовых нимф, и рыб, открытых равнодушным взорам зевак, задыхающихся, блистающих чешуей рыб, оставленных на суше схлынувшими водами, когда она входит в Донат-центр, садится у стойки, облокачивается на нее и рассматривает внизу под стеклом воздушные, еще дышащие жаром пончики с отчетливыми крупинками сахара на боках, она знает, что на холмах, в просторных дворах жителей предместья, в этот час из своих убежищ выползают кроты и змеи и земля чуть заметно дрожит под ногами стариков в твидовых кепках и вязаных жилетах, разравнивающих граблями свои газоны. Она неторопливо поднимается и уходит прочь, не забыв оставить чаевые. Она внимательна к официанткам, ибо очень не хочет снова стать одной из них.
Ивон направляется к дому, стараясь идти не слишком быстро. Сзади к ней приближается — она могла бы ее увидеть, если б повернула голову, — приближается бесшумно, но с дикой скоростью высоченная стена черной воды. Стена застилает солнечный свет, и все же у самого полупрозрачного ее гребня что-то вспыхивает и движется. Это проблески жизни, поглощенной водой, обреченной на гибель.
Ивон взбирается по ступенькам в свою квартиру; она почти бежит — две кошки скачут за ней по пятам — и падает на кровать в тот миг, когда водяная тьма с силой обрушивается ей на голову, вырывая из рук подушку, лишая зрения и слуха. Над ней и вокруг нее полный хаос, она сама в смятении и страхе, и все же испуг ее не слишком велик. С ней такое уже бывало, и почему-то она доверяет воде; она знает: сейчас нужно поджать колени, закрыть уши, глаза, рот. Сейчас требуется только одно — держаться. Кто-то, возможно, счел бы, что ей не следовало сопротивляться, что надо было плыть по течению, но такой вариант она уже испробовала. Столкновение с другими плавающими предметами не сулит ей ничего хорошего. Кошки вспрыгивают Ивон на голову, гуляют по телу, мурлычут в уши; она слышит их как бы издалека, точно звуки флейты, поющей на высоком прибрежном холме.
Ивон не понимает, почему такое случается. Ничто это не провоцирует, ничто не предвещает. Просто что-то беспричинно нападает на нее, как чиханье. Тут есть связь с химией, думает она.
Сегодня она завтракает в обществе мужчины, чьи ключицы вызывают у нее восхищение, точнее, вызывали — когда были доступны. Сейчас все в прошлом, поскольку Ивон больше не спит с этим мужчиной. Она перестала с ним спать, ибо ситуация сделалась невыносимой. У Ивон они быстро делаются невыносимыми. Она терпеть не может ситуаций.
Это мужчина, которого Ивон когда-то любила. В ее жизни есть несколько таких мужчин; Ивон проводит четкую грань, отделяя их от тех, кого рисует. Она никогда не пишет портреты своих возлюбленных, ей мешает, что между ними и ею нет необходимой дистанции. Они для нее не форма, не линия, не цвет, даже не экспрессия. Они — световые сгущения. (Так она видит их, пока любит, но любовь кончается, и в памяти остаются только их расплывчатые очертания, которые хочется смыть, как пятно со скатерти. Ивон несколько раз совершала одну и ту же ошибку, пытаясь объяснить это мужчинам, имевшим прямое отношение к предмету.) О наркотиках она знает не понаслышке и, было время, питала стойкое пристрастие к фантастическим фильмам, просмотры которых устраивала с помощью инъекций и таблеток, не щадя собственный организм. Она знает, как это опасно. Любовь, с ее точки зрения, — лишь одна из форм наркомании.
Теперь она не слишком жалует наркотики, посему ее связи с мужчинами долго не длятся. Она с самого начала не питает иллюзий насчет вечной привязанности и не помышляет даже о временном семейном очаге. Дни, когда она верила, будто стоит ей только забраться с мужчиной в постель, вместе накрыться с головой одеялом и все горести отступят, давно миновали.
Тем не менее Ивон, как правило, хорошо относится к мужчинам, которых любила, и полагает, что чем-то им обязана. Она продолжает встречаться с ними и потом; это нетрудно, ведь их расставания не приносят печали, уже не приносят. Жизнь слишком коротка.
Ивон сидит против бывшего возлюбленного в маленьком ресторанчике, сидит, одной рукой сжав под столом скатерть — так, чтобы он не видел. Она слушает его с обычным интересом, наклонив голову. Она сильно скучает по нему — вернее, не по нему, а по тем чувствам, которые он умел в ней пробуждать. Он больше не кажется ей сгустком света, сейчас она видит его ясно, как никогда. Эта ясность, эта ее холодная отстраненность невыносимы для нее самой, и не из-за того, что в нем проступило что-то отвратительное, отталкивающее. Просто он вернулся к своему нормальному уровню: все, что в нем есть удивительного и сложного, внятно ей, но у нее с этим не может быть ничего общего.
Он заканчивает свой рассказ. Что-то о политике. Теперь для Ивон наступает момент выложить заготовленную шутку.
— Почему волосы на лобке всегда кудрявые? — спрашивает она.
— А правда, почему? — откликается он, стараясь скрыть смущение, овладевающее им всякий раз, когда она откалывает словечки вроде «лобка». Благовоспитанные мужчины для Ивон труднее нахалов. Чем мужчина распущеннее и грубее, тем проще ей послать его подальше.
— Чтобы никто не выколол себе глаза, — говорит Ивон, стискивая пальцами скатерть под столом.
Вместо того чтобы рассмеяться, он улыбается ей с мягкой грустью:
— Понять не могу, как тебе это удается. Ничто на свете тебя не волнует.
Ивон молчит. Возможно, он намекает на то, что, когда они расходились, она не изводила его истерическими телефонными звонками, не было ни разбитой посуды, ни яростных обвинений, ни слез. Все эти приемы она уже освоила в прошлом и пришла к выводу, что толку от них мало. Но, может, именно этого он ждал — как доказательств чего-то; вероятно, любви. Может, он разочарован: она не оправдала его ожиданий.
— Меня многое волнует, — говорит Ивон.
— У тебя столько энергии, — продолжает он, словно не расслышав того, что она сказала. — Откуда? Открой секрет.
Ивон опускает глаза в тарелку; на ней половинка яблока, грецкий орех, листики кресс-салата и корочка хлеба. Коснуться его руки, лежащей на скатерти совсем рядом с ее бокалом, значило бы снова поставить себя под удар, а она уже и так рискует. Когда-то она с упоением шла на риск, но когда-то она слишком многое делала, не зная меры.
Ивон поднимает глаза и улыбается.
— Секрет мой вот в чем: каждое утро я встаю, чтобы увидеть восход солнца.
Это действительно ее секрет, хотя и не единственный, но именно он выставлен сегодня на обозрение. Ивон внимательно изучает лицо собеседника: поверил или нет? Кажется, поверил. Что ж, это естественно: именно такой она ему и представляется. Он доволен, что у Ивон все в порядке и обойдется без неприятностей. Собственно, это он и хотел услышать. Он заказывает еще чашку кофе и просит принести счет. Когда счет приносят, Ивон платит половину.
Они выходят на улицу. Март нынче теплее обычного; этот факт оба тут же отмечают. Ивон уклоняется от дружеского рукопожатия. Ей вдруг приходит в голову, что перед ней последний мужчина, на любовь к которому у нее хватило сил. Любить — это такой тяжкий труд! Он машет ей на прощанье рукой, садится в трамвай, и его уносит от нее — к далеким светофорам, по рельсам, где-то впереди сходящимся в одной точке.
Рядом с остановкой трамвая цветочный магазинчик; там можно купить один цветок, если, конечно, один цветок — это все, что вам нужно. Это все, что обыкновенно нужно Ивон. Сегодня в магазинчик привезли тюльпаны, впервые в нынешнем году, Ивон выбирает красный, с оранжевым в глубине чашечки. Дома она поставит его на солнце в маленькую белую вазочку и будет впитывать в себя его соки, пока он не зачахнет.
Ивон несет тюльпан в сложенной фунтиком бумаге, несет в вытянутой руке, словно из него каплет. Она неспешно проходит вдоль магазинных витрин, вглядываясь в каждую с привычным нетерпением, с давней надеждой: а вдруг как раз сегодня за стеклом она увидит что-то действительно стоящее внимания? Ноги ее движутся будто по льду, а не по мокрому тротуару. Она знает: полоз конька скользит по тонкой пленке воды, которая чуть тает под его давлением и тотчас замерзает снова. Этот скользящий полоз и есть свобода настоящего времени, свобода минуты.
Ивон работает над новым портретом. Как правило, она рисует мужчин, не выходящих за рамки определенного стандарта: они более или менее пристойно одеты, у них, если спросить, приличная, уважаемая в обществе работа, а разница в возрасте с ней небольшая. Этот мужчина совсем не такой.
Она начала преследовать его квартала через три после цветочного магазина и некоторое время бежала сзади (у него длинные ноги), держа перед собой красный тюльпан, словно детский флажок. Он молод, лет примерно двадцати трех; по улице он шел с черным кожаным портфелем, который стоит теперь, прислоненный к стене, у двери мастерской. Брюки и куртка у парня тоже из черной кожи, а рубашка ярко-розовая. Голова начисто обрита сзади и по бокам, но на макушке оставлен хохолок, выкрашенный в оранжевый цвет под мех орангутанга. В левом ухе блестят две золотые серьги. Кожаный портфель означает, что парень — художник или какой-нибудь дизайнер. Ивон подозревает, что он из тех «живописцев» с краскораспылителями, которые ночами шляются по улицам и пишут на кирпичных стенах всякую ерунду вроде призывов «Покупайте хрустящие сладости!», «Завоевывайте главные призы!» или «Спасите советских евреев!». Если все-таки он что-нибудь рисует, то уж безусловно фломастерами, заправленными светящейся зеленой или розовой краской. Она согласна держать пари на десять долларов, что он не умеет рисовать пальцы. У самой Ивон пальцы получаются превосходно.
Прежде Ивон избегала мужчин, даже слегка напоминавших ей коллег, но в этом было что-то очень уж необычное. Угрюмость, нарочитая агрессивность и к тому же болезненная одутловатость, вообще явное нездоровье, наводящее на мысль о проросшей в подвале картофелине. Бросив на парня первый беглый взгляд, Ивон содрогнулась, как от удара: она будто мгновенно узнала то, что искала давным-давно, сама не зная почему. Она догнала его возле магазина, где торгуют морскими растениями и животными, и произнесла свою всегдашнюю короткую речь. Она ожидала отказа, более того — хамства, но вот он здесь, в ее мастерской, на нем сейчас ничего нет, кроме розовой рубашки, одна бескровная нога перекинута через ручку темно-красного кресла. В руке — тюльпан, который отчаянно дисгармонирует и с рубашкой, и с креслом, и с его прической; те тоже катастрофически не совпадают друг с другом. Словно в сварочном цехе произошел взрыв, словно мотоцикл на полном ходу врезался в цементную стену. В его взгляде, сосредоточенном на Ивон, — неприкрытый вызов. Вызов чему? И вообще, по какой причине он согласился пойти с ней? Сказал он только: «Готов. Отчего бы нет…» И поглядел на нее так, что ей стало ясно: ни малейшего впечатления она на него не произвела.
Ивон рисует; карандаш проворно вычерчивает контуры его тела. Она понимает, что надо спешить, иначе у малого кончится терпение и он сбежит. Тюльпаном она займется позже, после того как нарисует его самого. Она уже решила, что на сей раз будет писать красками; портрет этого юноши станет ее первой настоящей живописной работой за долгие годы. Тюльпан превратится в мак; цвет у мака почти такой же.
Она едва успевает добраться до ключиц, видных лишь наполовину из-под расстегнутой рубашки, когда он вдруг бросает: «Хватит!», вылезает из глубокого кресла и подходит к ней сзади. Потом обхватывает обеими руками ее талию и прижимается к ней. Он не произносит ни звука, но Ивон это не смущает, ей нравится, когда все происходит быстро. Вот только с ним она чувствует себя как-то неловко. Ни один из ее безотказно расслабляющих приемов — кофе, музыка, благодарственные фразы — не возымел действия: парень по-прежнему угрюм и отчужден. Он недоступен ее пониманию. Ивон вспоминает кошку Эла и Джуди, ту, что черненькая; однажды, играя, она запуталась лапой в шелковом шнурке от жалюзи. Кошка буквально обезумела от ярости, пришлось накрыть ее полотенцем, чтобы освободить от пут.
— Да, это искусство, — говорит он, глядя на рисунок из-за ее плеча.
Ивон принимает было его слова за комплимент, но он добавляет:
— Искусство, которое высасывает. — Последнее слово произносится со злобным свистом.
У Ивон перехватывает дыхание: в его голосе такая ненависть. Может, если она будет просто стоять и молчать, ничего не случится? Он поворачивается и идет к двери, хочет, наверно, показать, что у него в портфеле. Вот, оказывается, чем он занят: коллажами. Фоном всем его композициям служит природа: лес, луга, скалы, морской берег. На них он наклеивает аккуратно вырезанных из журналов женщин — туловища с широко раскинутыми голыми ногами. Рук и ступней у женщин нет, они наклеены где-то рядом, отдельно. Иногда отдельно он наклеивает и головы, чудовищно ярко раскрашенные лаком для ногтей. Лак признается только двух цветов: фиолетовый и красный, но с разными оттенками. На картоне лак сверкает и выглядит мокрым, густым, как в жизни.
В качестве любовника, однако, парень медлителен, задумчив, даже отрешен и действует почти как сомнамбула. Его вяловатые движения в определенный момент кажутся Ивон всего лишь запоздалой реакцией на что-то, словно у собаки, ворчащей во сне. Неистовство — оно на картоне, оно отдано коллажам, а это, в конце концов, — только искусство. Быть может, главное в жизни — искусство, думает Ивон, поднимая с полу небесно-голубую блузку, медленно надевая и застегивая ее. Интересно, сколько раз в будущем суждено ей повторить этот жест — вот так поднимать с полу ту же самую блузку?
Он уходит; она запирает за ним дверь и садится в красное бархатное кресло. Она в опасности; но опасность исходит от нее самой. Она решает уехать на неделю. Вернувшись, купит холст размером с дверной проем и начнет сначала. Но если искусство высасывает, а самое главное — это искусство, что же тогда она сделала со своей жизнью?
В домашней аптечке у Ивон хранятся пузырьки с таблетками; несколько лет подряд под тем или иным предлогом она выпрашивала их у разных докторов. В сущности, нужды делать это никакой не было. К чему бессмысленная формалистика с рецептами, если все что хочешь можно купить на улице, и Ивон прекрасно знает где. Однако рецепты давали ей что-то вроде одобрения. Реально существующие бумажные листочки, испещренные неразборчивыми докторскими каракулями, похожими на египетские иероглифы, успокаивали сами по себе — как могли бы успокоить колдовские заклинания, если б она в них верила.
Когда-то ей было точно известно, сколько таблеток надлежит проглотить, каких именно и с каким перерывом, чтобы не вырвало и чтобы не потерять сознание, прежде чем внутрь попадет нужная доза. Она знала, какие слова заранее скажет окружающим, дабы отвадить от себя тех, кто может броситься искать ее раньше, чем нужно. Знала, куда пойдет, какие двери запрет на ключ, где и в какой позе будет лежать; знала даже, и это не менее важно, как будет одета. Ей хотелось, чтоб тело ее хорошо выглядело и не привело в ужас людей, которым неизбежно придется им заниматься. Одетые мертвецы производят менее устрашающее впечатление, чем обнаженные.
Последнее время Ивон понемногу стала забывать о своих тайных приготовлениях. Таблетки определенно следовало выбросить: срок их давно вышел и они больше не годились для употребления. Да и вообще она решила заменить таблетки другим средством, более простым, более надежным, быстродействующим и, как ей сказали, причиняющим меньше страданий. Ванна, наполненная теплой водой, ее собственная ванна в ванной комнате, которой она пользуется ежедневно, и самое обыкновенное бритвенное лезвие, раздобытое, естественно, без всяких рецептов. Ей рекомендовали выключить свет, чтобы избежать паники: если не смотришь на растекающееся перед глазами красное пятно, то как бы о нем и не ведаешь. Короткий миг острой боли, похожей на укус крохотного насекомого… Ивон уже видит себя во фланелевой ночной рубашке в мелкий розовый цветочек, застегнутой под самое горло. Рубашку она пока еще не купила.
Лезвие Ивон держит в ящике для красок; его можно использовать и для разрезания бумаги. И она действительно нередко разрезает им бумагу на небольшие листы. Стоит лезвию затупиться — тотчас покупается новое. Одна его сторона обклеена изоляционной лентой: Ивон не хотелось бы нечаянно порезать себе пальцы.
Она почти никогда не думает о бритвенном лезвии и о том, зачем на самом деле оно хранится у нее в ящике для красок. Мысль о смерти, своей или чужой, ее вовсе не преследует, не мучит. Самоубийство она вообще не одобряет; более того — полагает, что в нравственном смысле оно отвратительно. Она переходит улицу, строго сообразуясь с правилами, внимательно следит за своим питанием, исправно откладывает деньги на черный день.
И тем не менее лезвие бритвы всегда незримо присутствует в доме. Ивон это необходимо. Это дает возможность держать под контролем свою смерть; если лишить ее этой возможности, как она будет контролировать свою жизнь?
Быть может, лезвие бритвы, в конечном счете, — всего только своеобразное memento mori. Быть может, это лишь живописный символ игры со смертью. Или символ чего-то высокого — как гвоздика на конторке хольбейновского юноши. Но юноша не смотрит на гвоздику, взгляд его устремлен за пределы картины, серьезный, пристальный, доброжелательный. Юноша глядит прямо на Ивон; он умеет видеть даже в темноте.
Дни становятся все длиннее, и будильник на столике звонит все раньше и раньше. Летом Ивон позволяет себе короткий послеполуденный сон, дабы восполнить то, что по утрам у нее отнимает неизменный ритуал встречи с зарей. Она уже много лет не пропускает солнечного восхода, она зависит от него. И пожалуй, даже верит, что, если не увидит его собственными глазами, восхода вообще не будет.
Однако Ивон знает: это зависимость не от того, что можно взять, подержать в ладони, сохранить, а от нечаянной обмолвки, потому что, по логике вещей, такого сочетания слов — восход солнца — быть не может. Восход солнца — не реальное явление, а только световой эффект, вызванный расположением двух астрономических тел по отношению друг к другу. На самом деле Солнце вообще не встает, это Земля вращается вокруг него. Восход солнца — чистый обман.
Утро сегодня ясное, на небе ни облачка. Ивон в японском халате тончайшего шелка стоит, крепко держась за деревянные перила своей «прогулочной палубы», чтобы не вскинуть руки в минуту, когда над горизонтом всплывает солнце — точно мерцающий белый дирижабль, точно огромный бумажный змей, веревку от которого она почти сжимает в руке. Солнце посылает ей свет — холодный, прозрачный, легкий. И она вдыхает его всей грудью.