(Перевод с немецкого Наталии Зоркой)
Портрет в зеркалах: Вальтер Беньямин
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 12, 1997
Гершом Шолем
ВАЛЬТЕР БЕНЬЯМИН И ЕГО АНГЕЛ
Самой удивительной чертой Беньямина было сочетание редкой проникновенности мысли, дара ее диалектической остроты со склонностью к фантастическим теориям… На подобную двунаправленность беньяминовского мышления, в котором мистическая интуиция и рациональный взгляд часто лишь внешне связываются диалектикой, я уже указывал и теперь хочу предложить вам еще один поразительный образец этого.
Вальтер Беньямин
Агесилаус Сантандер
Когда я родился, родителям пришло в голову, что я могу стать писателем. И хорошо, если бы каждому сразу не бросалось в глаза, что я еврей. Поэтому они дали мне, кроме основного, два других причудливых имени: так я себя ничем не выдам. Большей предусмотрительности от супружеской четы сорок лет назад трудно было ожидать. То, что они посчитали возможным, произошло на самом деле. Только вот предосторожностями, которыми они хотели встретить судьбу, тот, кого эти предосторожности касались, пренебрег. Вместо того чтобы со своими сочинениями предать огласке и эти причудливые имена, он поступил с ними так, как евреи со вторым именем своих детей, хранящимся в тайне. Это имя им открывают только в день совершеннолетия. Но поскольку мужают за жизнь не один раз, то, наверно, и тайное имя остается прежним, неизменным только у благочестивого, а тому, кто не благочестив, с новым возмужанием может вдруг открыться иное, измененное имя. Как мне. Однако способность подобного имени накрепко связывать между собой жизненные силы ничуть не меньше, и его нужно ровно так же оберегать от непосвященных.
Но оно ничего не придает тому, кого именует. Напротив, стоит имени прозвучать, и от образа того, кто им назван, многое отпадает. Прежде всего он утрачивает свой дар являться в виде человека. Так в берлинской комнате, где я жил, тот, кто не успел явиться из моего имени во всем своем снаряжении на свет дня, прикрепил к стене свое изображение: Новый Ангел. Каббала рассказывает, что Господь каждый миг творит сонмы новых ангелов, предназначение каждого из которых — одно мгновение петь хвалу Господу перед его престолом, чтобы потом раствориться в Ничто. Новый Ангел и выдал себя за такого, прежде чем пожелал назваться. И теперь я опасаюсь, что неподобающе долго лишал его возможности петь. Впрочем, он мне отплатил: воспользовавшись тем, что я пришел в мир под знаком Сатурна, светила медлительного в обращении, планеты околичностей и отсрочек, он — и притом по самому кружному и гибельному пути — послал вдогонку мужскому образу на картине свое женское обличие, хотя оба они, пусть и не ведая друг о друге, были однажды в теснейшем внутреннем родстве.
Видимо, он не знал, что человек, которого он хотел сразить, мог при этом, наоборот, показать себя с самой сильной стороны — в своем умении ждать. Столкнувшись с пленившей его женщиной, этот мужчина внезапно решил затаиться на ее жизненном пути и дождаться, пока она— больная, постаревшая, в изношенных одеждах — сама не упадет ему в объятия. Коротко говоря, ничто не могло истощить терпение мужа. И крылья этого терпения походили на крылья ангела: всего нескольких взмахов их хватало, чтобы долго оставаться неколебимым перед лицом того, с кем решил больше не расставаться. Но ангел похож на все, с чем я вынужден был проститься: на людей и особенно на вещи. В вещах, которых у меня больше нет, обитает он. Он делает их прозрачными, и за каждой мне видится тот, кому она предназначалась. Поэтому никому не превзойти меня в готовности дарить. Да, может быть, ангела и привлек именно такой даритель, который сам себя опустошает. Ведь он, имеющий когти и острые, как нож, крылья, не замышляет обрушиться на того, кто увидел. Он пристально вглядывается в него — долго смотрит, а потом порывисто, но непреклонно, шаг за шагом отступает назад. Зачем? Чтобы увлечь его за собой, на тот путь в будущее, по которому он пришел сюда и который знает так хорошо, что вымеривает его, не оборачиваясь и не упуская из виду своего избранника. Он хочет счастья: противоборства, в котором — восторг неповторимого, нового, еще не прожитого и вместе с тем блаженство повторения, обретенного вновь, прожитого еще раз. Потому что надежда встретить новое ждет его лишь на одном пути — при возвращении домой, если он ведет с собой нового человека. Так и я, едва увидев тебя впервые, отправился с тобою в обратный путь, туда, откуда пришел.
Ивиса, 13 августа 1933 г. .
Прежде чем взяться за объяснение этого в высшей степени герметичного текста, нужно сказать несколько слов о центральном для него образе — картине «Angelus Novus» Пауля Клее. <…> Беньямин приобрел ее в Мюнхене, во время приезда ко мне в конце мая — начале июня 1921 года. Он принес мне картину с просьбой сохранить ее, пока он снова не найдет в Берлине, где у него начались тогда большие личные осложнения, новое постоянное место жительства. <…>
Картина тут же заворожила Беньямина и на протяжении почти двадцати лет играла в его жизни глубокую роль как образ для размышлений и как напоминание о духовном предназначении. <…>
Конечно, ангел, которого вызвал на своей картине Клее, загадочен, хотя и совсем по-иному, чем ангел «Дуинских элегий» или других стихотворений Рильке, совершенно лишенный иудаистских элементов — каких бы то ни было черт посланца, несущего весть. На иврите слово «ангел» тождественно слову «посланец» (mal’ach). Вечные ангелы — Архангел или падший Ангел иудейской и христианской традиции, Сатана, — были для Беньямина как тема, видимо, менее важны, чем почерпнутый из Талмуда мотив появления и исчезновения ангелов перед Богом; в одной из каббалистических книг говорится, что они «исчезают подобно искрам среди тлеющих углей». С этим у Беньямина соединился другой образ из еврейской традиции — образ личного ангела каждого человека, который представляет его скрытое «я» и чье имя остается для подопечного тайным. В ангельском обличии, но отчасти и в форме своего тайного имени, небесное «я» человека (как и любой твари) вплетено в полог, висящий перед Господним престолом. Этот ангел может вступить в противоречие и даже в прямое противостояние с тем земным существом, которому он придан, как это и отражено у Беньямина в «Агесилаусе Сантандере».
Однако демонический элемент проник в размышления Беньямина над картиной Клее не напрямую из иудейской традиции, а из его завороженных и многолетних занятий Бодлером. Люциферическая составляющая красоты всего сатанинского, которая и занимала Беньямина, нередко выходит в бодлеровских сочинениях и набросках на первый план…
И все же мотив вести, которую приносит ангел, не исчез. Однако смысл этого мотива явно менялся вместе с представлениями Беньямина. Несет ли ангел известие свыше? И какое? Известие о «я» смотрящего и о его судьбе? Или известие о том, что происходит в мире истории, как это представилось Беньямину позже, когда он увидел в Angelus Novus ангела истории ?
<…> Беньямин отталкивается от выдумки, будто отец и мать дали ему при рождении, кроме имени Вальтер, два других, совершенно необычных имени, чтобы он мог использовать их при случае как литературный псевдоним и в нем тут же не опознали еврея, как неминуемо случилось бы, пользуйся он именем «Вальтер Беньямин». Разумеется, этим родители, и куда сильней, чем могли предвидеть, предрешили — пусть только в воображении Беньямина — его связь с ангелом. Ведь что скрывается за этим загадочным именем спартанского царя Агесилая и североиспанского города Сантандер? Не что иное, как многозначная анаграмма Der Angelus Satanas.
Беньямин, издававший свои сочинения под гражданским именем, не воспользовался, по его словам, данным ему родителями причудливым именем и «поступил с ним так, как евреи со вторым именем своих детей», которое хранится в тайне и сообщается им только по достижении совершеннолетия. Это намек на древнееврейское имя, которое каждый мальчик получает у евреев при обрезании и которое употребляется вместо обыденного имени в религиозных документах и во время службы в синагоге. «Тайное» это имя только в том смысле, что у ассимилированных евреев оно вряд ли используется, даже если их дети после наступления тринадцати лет, став по еврейскому закону совершеннолетними, впервые выкликаются под этим именем при чтении Торы в синагоге (такой обряд называется Бар-Мицва). Это «совершеннолетие» или «возмужание» означает для еврея всего лишь то, что с этих пор он обязан под свою ответственность соблюдать предписания Торы и входит теперь в число тех как минимум десяти «возмужавших» участников, которые требуются для проведения общей молитвы. Да и отец совершеннолетнего произносит по этому праздничному случаю такое, по меньшей мере, странное в своей сухости благословение: «Хвала Господу, который избавил меня от ответственности за этого» (sic!). Беньямин переносит эти представления в сферу мистического. Возмужание, для еврейской традиции связанное с сексом достаточно отдаленно, переносится им на пробуждение любви, которое в жизни может происходить не раз, то есть с каждой новой реальной любовью. Для благочестивого, то есть законопослушного еврея его «тайное имя» остается неизменным на всю жизнь, вероятно, потому, что за пределами освященного законом брака он не знает нового сексуального влечения к другим женщинам. Напротив, тому, кто, как Вальтер Беньямин, не причисляет себя к благочестивым, перемена имени может вдруг разом открыться с новым возмужанием, то есть с новой любовью. «Как мне», — пишет Беньямин, которому с новой страстной любовью вместо имени Agesilaus, будто бы данного родителями, открылось новое имя, кроющееся в старом как анаграмма… Но и в новом — преображенном прежнем — имени сохраняется его магический характер. Имя Der Angelus Satanas накрепко связывает ангельские и демонические жизненные силы, более того (как в первой версии текста) — даже заклинает их. Как любое по-настоящему тайное, магическое имя, его нельзя доверить или открыть профану. Неудивительно, что Беньямин выдает его измененным и в этом наброске…
Дальше Беньямин переходит к Ангелу и его связи со своим — разумеется, тайным — именем. Для Беньямина это имя, как ясно сказано в первой редакции наброска, не обогащает того, кто его носит. Тут человеческая природа Беньямина внезапно превращается в непостижимо глубоко, магически связанную с ним ангельски-люциферическую натуру Ангела на картине Пауля Клее. В первой редакции об имени Агесилаус Сантандер недвусмысленно сказано, что новое имя, открывшееся в нем в новой жизненной ситуации, многого лишило Беньямина, но прежде всего — дара упорства, который позволял ему казаться «совсем прежним». В чем-то он потерял равенство самому себе. В окончательной же версии речь заходит об образе нового имени, который ему открылся. Все, что говорится здесь об этом образе, нужно соотносить с картиной Клее. Картина называется «Angelus Novus», а это значит, что подлинное имя ангела — то, которое ангел, в беньяминовском смысле, должен был бы носить, — уже «прозвучало», и тем самым от его носителя многое «отпадает». Если в первой редакции тайное имя Беньямина отнимало у него дар быть самим собой, выглядеть «совсем прежним», то, по окончательной версии, образ этого имени, Ангел-Люцифер, отнимает у его ангельского носителя дар являться в человеческом виде. Беньямин переносит в свой текст старую традицию ангелологии, по которой ангел человека хранит его чистый, изначальный облик, становясь поэтому человекоподобным. Дальше идет речь о превращении имени Agesilaus Santander, «старого имени» (как сказано в первой версии), в новое: оно — благодаря перестановке букв — является на свет «во всем своем снаряжении». Для Беньямина имя проецируется на картину, а не картина, как обычно бывает, приблизительно описывается именем. Но картина называется не «Der Angelus Satanas», хотя на самом деле это она и есть, а по-другому: «Angelus Novus». То, что имя это не было, в беньяминовском смысле, подлинным, полностью проясняется во второй редакции текста. Ведь «прежде чем он пожелал назваться», ангел «выдал себя за нового», одного из тех, чья единственная роль — пропеть гимн перед Господним престолом. Он не назвал себя на картине в комнате Беньямина, но Беньямин знал, с кем имеет дело. <…>
Дальнейшее понятно, только если учитывать ситуацию, в которой, как это представляется здесь Беньямину, новое имя вместе с новым возмужанием вышло на свет из старого и поселилось на картине Пауля Клее в его комнате. Брак Беньямина, при всех других его любовных переживаниях и вопреки прочим сложностям остававшийся с 1917 года до апреля 1921-го невредимым, весной 1921 года оказался в разрушительном кризисе, имевшем для жизни Беньямина роковые последствия. После новой встречи он страстно увлекся молодой художницей, сестрой друга своей молодости, Юлой Кон. Любовь осталась безответной, однако долгие годы она была как бы неназванным средоточием его жизни. Когда Беньямин приобрел картину Клее, он как раз находился в плену этой любви, благодаря которой, как представлено в набросках, ему — через посредство картины Клее — открылось его новое имя.
Беньямин родился под знаком Сатурна, о чем он, насколько мне известно, напрямую говорит только здесь. Зная это, Ангел, которому понятия астрологической характерологии были знакомы не хуже, чем автору «Происхождения немецкой трагедии», прирожденному меланхолику, мог отплатить оторвавшему его от исполнения небесных обязанностей — от гимна. Явившись Беньямину в облике мужчины на картине Пауля Клее, он, чтобы свести с Беньямином счеты, послал ему вдогонку свой женский облик в земном воплощении любимой женщины. И послал, разумеется, не прямо, как исполнение большой любви, а «по самому кружному и гибельному пути», что намекает на тяжелейшее и ставшее роковым для Беньямина стечение обстоятельств, в которое завела его так и не сбывшаяся, по сути, связь…
В терпеливом выжидании — одном из достоинств Беньямина, для которого характерны сатурнические черты нерешительности, неповоротливости, медлительности, — заключается, как он говорит, его сильная сторона. Ангел — и в этом он истинный Люцифер — хотел уничтожить Беньямина своим «женским обличием» и любовью; в первой редакции говорится — «побороть», во второй сказано, что ангел хотел его таким образом «сразить». Но тем самым он впервые по-настоящему показал в этой любовной истории истинную силу Беньямина. Ведь когда тот столкнулся с пленившей его женщиной, он решил (в первой редакции об этом еще не говорится) ждать исполнения любви, «затаившись» на жизненном пути своей избранницы, пока она, «больная, постаревшая, в изношенных одеждах», ему не достанется. Формулировка второй редакции позволяет иметь в виду многих женщин, которые обладали пленительной властью над Беньямином. Она может относиться к обеим женщинам, игравшим в его жизни — после распада брака — решающую роль: к «женскому обличью» ангела в лице Юлы Кон и в лице Аси Лацис, которая с 1924 до 1930 года оказывала на него огромное воздействие (в особенности повлияв на его обращение к революционным идеям) и которую он не сумел завлечь к себе в плен точно так же, как более раннюю — и отчасти одновременную с этой — большую любовь. Ожидание, которым проникнут набросок, не сбылось. Но Беньямин имел полное право сказать о себе: «Ничто не могло истощить терпение мужа». <…>
В обеих редакциях сатанинский характер Ангела подчеркивают его когти и острые, как нож, крылья, что могло отталкиваться от изображения на картине Клее. Ни у одного ангела, а только у Сатаны есть лапы и когти, отсюда и распространенное представление, что ведьмы на шабаше целуют Сатане «когтистые лапы». <…>
В совершенно новом (по сравнению с первой версией) повороте беньяминовского взгляда Ангел больше не напоминает ни то, что у Беньямина есть, ни его самого, а скорее похож на все, с чем он в его нынешнем положении вынужден проститься, чего у него больше нет… Как беглец на новом жизненном повороте, он отдаляется от людей, которые были ему близки. В своем далеке они приобретают какие-то черты самого ангела, который ведь тоже больше не с ним. Больше того: ангел поселяется именно в тех вещах, которые были у Беньямина в его берлинской комнате, в которые он долго и глубоко вглядывался. Войдя в эти вещи, Ангел сделал их прозрачными, и теперь Беньямин видит за их внешней стороной, которую живо представляет в памяти, лицо того, кому та или иная вещь предназначалась… Он видит себя дарителем, в чьи дары переселился его Ангел… Возможно, и Ангел, как видится сейчас Беньямину, был привлечен «дарителем, который сам себя опустошает» и который вынужден расстаться со всем, что было ему близко. Так пустеет, в конце концов, взгляд меланхолика, которому открывается в вещах бесконечная глубина аллегорий, но который не может перешагнуть через преходящее в сферу религии, потому что спасение достается здесь только чудом. Так происходит и с опустошающим себя дарителем, который не сумел добиться любимой, отдав ей так много своей творческой силы. Хотя в воображении он все-таки достиг глубочайшей общности с ней, о чем свидетельствует финал наброска.
Но до этого Беньямин еще раз погружается в созерцание облика и существа Ангела, который ежедневно представал перед ним, прежде чем поселиться в скрывшихся из виду вещах… Ведь этот Ангел, несмотря на свои когти и острые крылья, не замышляет «обрушиться на того, кто увидел». Трудно решить, то ли дополнение «его» при глаголе «увидел» выпало по недосмотру Беньямина, то ли придаточное предложение сохраняет смысл и без него. (Я склоняюсь к недосмотру.) Если в первой редакции любимая видела терпение Беньямина, то теперь это сам Беньямин созерцает Ангела, которого он же и увлек. И хотя Ангел, гимн которого был прерван Беньямином, имел достаточно оснований на него обрушиться, он поступает совсем иначе. Он тоже пристально всматривается в того, кто добивался от него лица и кто позволил ему в этой схватке один на один взять себя в плен. А потом, после долгой задержки, неумолимо отступает назад. Он делает это, отвечая своему существу, которое только сейчас по-настоящему открылось Беньямину. Ангел берет с собой человека, который его встретил или которого встретил он и которому, возможно, несет весть, — не зря же голова Ангела на картине Клее вместо обычных локонов обрамлена свитками.
В следующих фразах сущность ангела приоткрывается. В первой редакции еще говорится, что Ангел увлекает за собой своего избранника, убегая в будущее, «из которого был изгнан». Он знает это будущее, поскольку оно было его истоком, и не может ждать от него ничего нового, кроме взгляда человека, на которого пристально смотрит сам.
В окончательной редакции о «том пути в будущее, по которому он пришел», говорится, конечно, более осторожно. Вышел ли он оттуда? Прямо об этом не сказано, но вроде бы подразумевается. Иначе откуда бы ему так хорошо знать этот путь, «что он вымеривает его, не оборачиваясь и не упуская из виду своего избранника» — то есть самого Беньямина. На это указывают и слова о возвращении домой, которое и есть путь в будущее. Приковывая взглядом, он увлекает партнера за собой, делая его совладельцем того, чего в действительности хочет — счастья; хотя, может быть, Ангела ждет здесь так же мало удачи, как самого Беньямина, которому в этом счастье было при жизни отказано…
Но счастье, которого хочет Ангел, приобретает у Беньямина неожиданный смысл. Как ни странно, оно связано с «противоборством, в котором — восторг неповторимого, нового, еще не прожитого и вместе с тем блаженство повторения, обретенного вновь, прожитого еще раз». Парадоксальность формулировки бросается в глаза. Вопреки расхожей формуле «больше никогда» счастье покоится здесь на противоборстве «однажды» и «снова». Ведь самое значимое в этой фразе — это как раз неповторимое, не миг «прожитого времени», как во французском le temps vecu, но скорее совсем новое и еще не пережитое. А ему противостоит блаженство «еще раз», которое стремится к повтору, к возвращению уже прожитого. Вырвавшись из расхожей формулы, Беньямин рисует меланхолическое счастье диалектика. Таков и путь Ангела в будущее неповторимости и новизны: он может встретить свое долгожданное счастье только на обратной дороге домой, еще раз вымеривающей пережитое. Единственное новое, на которое он сохраняет при этом возвращении надежду, — в том, что он ведет с собой нового человека к его истоку. Обратный путь в окончательной редакции больше не похож на бегство в утопическое будущее, от которого здесь, видимо, не осталось и следа.
Всем этим определениям, немало говорящим как об Ангеле, так и о сути счастья, ожидаемого Вальтером Беньямином, загадочно противостоит неоднозначная формулировка последней фразы. Возникает вопрос: обращены ли заключительные слова к Ангелу или к любимой? Впервые увидев Ангела и пережив картину Клее как ангельское откровение, отправился ли Беньямин вместе с Ангелом назад в будущее, бывшее его истоком? Или он обращается здесь к любимой, сравнивая ее с Ангелом? Как если бы он хотел сказать: «Когда я впервые тебя по-настоящему — то есть любя — увидел, я взял тебя с собой туда, откуда пришел сам». По-моему, вернее второе.
Как понятно из наброска, Беньямин при встрече с Ангелом пережил озарение. Характер подобных озарений поясняет одна беньяминовская фраза из написанного в 1928-м и опубликованного в «Литерарише вельт» в начале 1929 года эссе о сюрреализме, неоднозначность которой его новые читатели могут не заметить. Беньямин говорит здесь об оккультном опыте и фантасмагорических видениях:
«Любое серьезное проникновение в оккультные фантасмагорические способности и феномены у сюрреалистов имеет в качестве предпосылки такой диалектический узел, который романтический ум никак не в силах развязать… Мы проникаем в тайну лишь в той степени, в какой снова находим ее в повседневном… Самое страстное исследование телепатических феноменов, например, не откроет в чтении (процессе исключительно телепатическом) и половины того, что профанное озарение самого чтения расскажет о телепатических феноменах. Или другой пример: самое страстное исследование дурмана от гашиша не расскажет о мышлении (редкостном наркотике) и половины того, что профанное озарение мысли расскажет о дурмане гашиша. Читающий, думающий, ожидающий, фланирующий — такие же просветленные, как опиофаг, мечтатель или пьяница. Да к тому же еще — куда большие профаны. Не говоря уж о том чудовищнейшем наркотике — нас самих, — который мы день за днем в одиночестве принимаем».
Судя по фразе о профанном озарении читающих и других, повседневный опыт, если добраться до его сути, переходит, по Беньямину, в опыт мистический, в оккультный процесс, который еще таится в подобных занятиях. Чтение для Беньямина — процесс оккультный, хотя философы с этим вряд ли согласятся. Ведь «профанное озарение» — это лишь озарение, не больше, но и не меньше. В опыте читающего, думающего, фланирующего уже есть все, что содержится в так называемом мистическом опыте, оно вовсе не должно туда вытесняться. Но в отличие от материалистического понимания подобных переживаний, которое изгоняет из них мистические и оккультные элементы, для Беньямина они именно там еще и присутствуют. В фантасмагорическом видении картина «Angelus Novus» становится для Беньямина образом его Ангела как оккультной реальности его самого.
Перевод с немецкого НАТАЛИИ ЗОРКОЙ