(Перевод с немецкого Л. Бухова)
Дорис Дёрри
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 1997
Дорис Дёрри Рассказы Перевод с немецкого Л.Бухова
Вверху справа — солнце За всю свою жизнь я украла только три вещи: в восемь лет — пару розовых туфелек на шпильках для куклы Барби, в восемнадцать — редкий предмет искусства, в двадцать три — женатого мужчину.
Туфельки я украла не для моей куклы, у меня не было Барби, мама считала, что куклы Барби безвкусны, потому что у них бюст, как у взрослой женщины, — крохотные розовые туфельки на шпильках я украла для себя. Я прятала туфельки под подушкой и надевала их во сне, в моих сновидениях. Они превращали меня в нечто упоительно пошлое, так что если бы мама меня увидела, то обратилась бы в соляной столп. «Как это вульгарно! — воскликнула бы она. — Как вульгарно!»
Вульгарной считалась красная губная помада, розовая и оранжевая — нет, вульгарны высокие каблуки с брюками, женщины, курящие на улице, предпочитающие черное белье, встречающиеся с мужчинами, высокая грудь под обтягивающим пуловером тоже, по ее мнению, выглядела вульгарно.
Мама была плоская и тонкая, как доска для серфинга, и говорила, что фигура у нее «спортивная». Я молила Бога, чтобы Он не допустил меня до такого, и Господь меня услышал. Уже в тринадцать лет Он одарил меня двумя большими, упругими полушариями, и с тех пор, как мне казалось, они постоянно устремлялись вперед, а я шествовала следом за ними. Я быстро привыкла к тому, что глаза мужчин, едва коснувшись моего лица, опускались на мою грудь, там останавливались и слегка стекленели. Кое-кто даже начинал при этом мечтательно улыбаться и переставал слушать, что я говорю.
Я совсем не считала, что подобное поведение неуважительно, оно мне и неприятным не казалось — напротив, так я могла не смотреть мужчинам в глаза, а я была крайне стеснительна.
Грудь была самой смелой частью меня, я подчеркивала ее невероятно узкими пуловерами и за завтраком испытывала удовольствие от материнских неодобрительных взглядов, каждое утро по-своему вновь подтверждавших, что грудь — не только самое во мне смелое, но и самое прекрасное.
Но женатый мужчина обожал мой бюст с таким своеобразным благоговением, что это мне казалось уже чуть ли не смешным. В самых невероятных ситуациях он просил меня расстегнуть блузку — к тому времени я из «стратегических соображений» никогда не носила бюстгальтера, — чтобы долго разглядывать мою грудь со смешанным выражением восторга и недоверия, как если бы он ничего подобного до сих пор не видел.
Возможно, причина крылась в том, что его жене было сорок пять лет — возраст, казавшийся мне библейским, по ту сторону добра и зла. Глядя на женатого мужчину, уставившегося на мою грудь, я с трудом могла себе представить, что он и в самом деле живет с такой престарелой женщиной, ведь ему было лишь немного за тридцать, а выглядел он так, будто еще не достиг тридцатилетия. Лишь ранним утром на его лбу проступали морщинки, которые вскоре исчезали. Часто я лежала рядом, когда он еще спал, и разглядывала эти легкие признаки разрушения, эти три линии, делавшие его таким смертным и таким желанным. Куда более желанным, чем мужчины моего возраста — бессмертные и неуязвимые, как я сама.
У него было двое маленьких детей, мальчик четырех лет и шестилетняя девочка. Иногда он приводил их с собой, если мы встречались в дневное время. Они разглядывали меня и, как маленькие рыбки, не издавали ни звука.
Детей, по его словам, захотела иметь жена. «Они разрушают любовную гармонию», — добавлял он.
Однажды, когда жена и дети уехали, он привел меня к себе. Оказалось, они жили в обшарпанном односемейном доме. Это меня очень удивило, ведь он работал маклером по продаже недвижимости.
Повсюду валялись детские игрушки, мебель была старая и потертая, стены в каракулях, ковровое покрытие все в пятнах, кухня заставлена немытой посудой, продуктами и разным хламом. На холодильнике висели многочисленные детские рисунки, все почти одинаковые: вверху справа — солнце, внизу — трава.
Спальню он мне не показал.
Женатый мужчина сел в гостиной на продавленный диван и развел руками.
— Ты видишь? — спросил он. — Теперь ты видишь?
Через три недели после нашего знакомства он оставил семью.
— Не из-за тебя, — сказал он мне, — точно, не из-за тебя.
Он поселился у своего друга-итальянца, торговца антиквариатом. На второй вечер я его навестила и осталась. Все необходимое я на всякий случай принесла с собой в пластиковом пакете: белье, две майки, вторую пару джинсов, немного косметики, свои контактные линзы и небольшой предмет искусства, украденный мной у лучшей подруги.
Это было крыло из голубого шелка, которое она изготовила собственноручно. Оно висело в ее комнате над кроватью. Ни один человек из тех, кого я знала, не мастерил по доброй воле подобные вещи, чтобы потом повесить их над своей кроватью. Подруга носила необычную одежду, но никогда не выглядела странной или экстравагантной, она всегда казалась элегантной или, по меньшей мере, интересной. У нее был стиль. К тому же она была уверена в себе, общительна, оставаясь индивидуалисткой, не любила больших компаний, никогда не делала того, что делают другие. После школы она часами бродила по всему кварталу в поисках подходящего материала для своих скульптур. Из старых пластиковых канистр она мастерила огромные цепи для неведомых гигантских богинь, за несколько километров от дома нашла большой сук, который приволокла, чтобы вырезать из него колоссальное женское бедро, на автомобильной стоянке ей попался меховой чехол для подголовника тигровой расцветки, потом она всю зиму носила его на голове на манер русской меховой шапки.
В ней было все то, чем хотелось обладать мне.
Маленькое голубое крыло я украла, когда она вышла на кухню, чтобы сделать мне бутерброд с медом. Я запихнула крыло в трусы и потом в течение нескольких часов прижимала руки к животу, боясь, что она его заметит. Но она ничем себя не выдала. Я так никогда и не узнала, хватилась ли она крыла и поняла ли, что украла его я.
Вскоре после этого мы окончили школу и разъехались в разные города, чтобы продолжить учебу, мы пообещали друг другу писать, не терять контакта.
Я ей так и не написала, она же прислала мне одну открытку со своим номером телефона. Еще была приписка: «Позвони как-нибудь», больше ничего.
Где бы я потом ни жила, я вешала крыло над своей кроватью и каждый раз давала себе слово, что наконец ей позвоню, узнаю, как она теперь знаменита, поскольку была совершенно уверена, что за прошедшие годы она стала известным художником.
В первую же ночь, проведенную мной с женатым мужчиной в его новом жилище, я влезла на стул — после того как он переспал со мной — и повесила крыло над кроватью. Он лежал у моих ног, при слабом пламени свечи его обнаженное тело казалось золотистым, никогда еще не видела я более прекрасного мужчины. Он спросил, сама ли я сделала это крыло, а я только кивнула и по его взгляду поняла, что он считает меня натурой творческой, самобытной и удивительной, и в тот момент решила: чем меньше я буду говорить, тем прекраснее будет наша любовь.
На следующее утро, когда я в одиночестве лежала под крылом, а он пребывал в своем скучном мире недвижимого имущества, позвонила его жена.
— Ты украла моего мужа, — заявила она. — Нам надо поговорить.
Мы встретились в модном кафе, где готовили из экологически чистых продуктов, официанты походили на посетителей и где запрещалось курить. Я намеренно опоздала, мне хотелось, чтобы она почувствовала себя старой и ненужной. В ближайшей подворотне я выкурила три сигареты, прежде чем вошла.
Я сразу ее узнала, хотя на расстоянии она выглядела поразительно молодо. На ней было белое трикотажное платье и голубой шарф, гармонировавший с ее водянистыми глазами. Эти глаза я уже видела. У ее детей были такие же.
— Садись, — предложила она, разозлив меня обращением на ты. — Заказать тебе что-нибудь?
— Спасибо, не надо, — ответила я, хотя мне безумно хотелось выпить чашку капучино. — Не беспокойтесь.
— Ну что ж, — сказала она и отпила кофе. — Нравится тебе с моим мужем?
Я промолчала. «Он стонет и кричит «О боже, о боже», каждую ночь я делаю это с вашим мужем не менее трех раз», — хотелось мне ей сказать.
— А что тебе так в нем нравится?
«Я схожу с ума от вашего мужа, потому что люблю смотреть на его руки, лежащие на руле автомобиля, потому что он обожает мою грудь, потому что он думает, будто я художница, потому что ему нравится мой соус к спагетти», — хотелось мне ей сказать.
— Ведь он женатый мужчина, — сказала она, — семейный человек, хоть это ты понимаешь?
Слова «семейный человек» звучали для меня так же, как «деловой человек», «известный человек», «добрый человек» — ну и что? Значит, он — семейный человек.
— Поначалу, — снова заговорила она, — поначалу он бывает весьма очарователен, пленяет своими романтическими идеями и сексуальной техникой в постели… — Она умолкла и принялась ложечкой помешивать кофе.
Я смотрела на складочки вокруг ее глаз, сухую кожу на щеках, увядающую шею. Мне говорили, что с наступлением критического возраста женщина начинает высыхать, внешне и внутренне, как слива.
— Но потом, — продолжала она, — когда наступают будни, когда любовь уже не так легка, потому что жизнь тяжела, когда одного очарования недостаточно, вот тогда он становится беспощадным.
— Что вы имеете в виду? — спросила я, стараясь насколько возможно оставаться безразличной.
— Это ты сама увидишь, — ответила она и пошла к выходу.
Ее зад в узком белом трикотажном платье раскачивался, как колокол, из стороны в сторону. «Целлюлит, — подумала я, — ничего не поделаешь, двое детей».
Официантка, загорелая девица в очень узких шортах, подошла к моему столу, достала блокнот и спросила:
— У твоей матери был обычный кофе или капучино?
Женатый мужчина продолжал оставаться очаровательным достаточно долго, казалось, он любит меня сильнее, чем я его, он не желал оставаться без моего общества ни секунды. Мне это льстило, я перестала ходить в институт и валялась в кровати, так как больше делать было нечего.
Возвратившись после работы, он уже в дверях срывал с себя одежду и забирался ко мне под одеяло. Меня он называл «сахарный горошек», «шницелек», «моя маленькая клецка» — словом, мы обрели рай на земле.
Спустя два месяца он привел своих детей. Они сидели на краешке кровати, обняв своих зверушек, с которыми обычно спали.
— Я буду их приводить на каждые вторые выходные, — сообщил женатый мужчина, — и на половину всех каникул.
Под мышкой он держал спальный мешок.
— Это для тебя, — сказал он, — когда они здесь, ты будешь спать в передней.
Когда я обиделась, он сказал:
— Право первенства в моей постели принадлежит детям.
Когда я заплакала, он сказал:
— Ты же взрослая, перестань.
Когда я спросила, любит ли он еще меня, он сказал:
— Иначе бы тебя здесь не было.
Его друг-итальянец каждый раз качал головой, когда ему приходилось в передней переступать через меня, чтобы попасть в ванную.
— Почему ты позволяешь так с собой поступать? — спросил он.
— Потому что я его люблю.
— Мадонна! — воскликнул он, воздев руки. — Ведь он, это дерьмо, женатый мужчина.
— Моя мама говорит, что ты украла нашего папу, — заявила девочка.
— Мы тебя ненавидим, — добавил мальчик.
Я позвонила своей лучшей подруге, которую по-прежнему называла лучшей подругой, хоть мы и не виделись уже четыре года.
Она услышала голоса детей и спросила:
— И что из тебя получилось? Мама?
— Нет, — ответила я и ногой дотронулась до висящего надо мной голубого крыла, — я всего лишь влюбилась в мужчину, у которого есть дети, это все.
— Разведенный? — поинтересовалась подруга.
— Еще нет, — сказала я.
— А что ты вообще делаешь? — спросила она.
— Ничего, — ответила я, — просто влюблена — разве этого не достаточно?
— Не знаю, — сказала она, — на этот счет у меня есть сомнения. А я замужем, уже два года, в июле жду ребенка.
— От души поздравляю, — сказала я.
— Спасибо, — сказала она, — большое спасибо. Иногда у меня возникает желание выпрыгнуть из окна. Я боюсь.
— Чего?
— Я представляю, как мы сидим в автомобиле, — сказала она, — ребенок на заднем сиденье, мы молча едем по прекрасной местности, и все ненавидят друг друга.
— Вот посмотришь, — заверила я ее, — все будет здорово.
Его жена утверждала, что я дурно влияю на детей и потому она не желает моего присутствия, когда дети навещают своего отца.
— Ты хочешь, чтобы я уходила? — спросила я его, а он пожал плечами и спросил у детей:
— Вы хотите, чтобы она уходила?
Девочка кивнула, мальчик отрицательно покачал головой, соответственно мне нравился мальчик и я ненавидела девочку. И понимала, как это по-детски.
Однажды утром я проснулась в слезах, они неудержимо струились из моих глаз, а я при этом ничего не чувствовала, просто не могла их остановить.
— Извини, — сказала я, — сама не знаю, что со мной.
Женатый мужчина озабоченно покачал головой, через несколько дней он дал мне адрес врача.
Врач, любезный пожилой человек, спросил, какие у меня недомогания.
— Никаких, — ответила я, — просто я не могу перестать плакать.
Он прописал мне таблетки, на упаковке я прочитала: «…также при послеродовой депрессии и депрессивных состояниях в период климакса».
Таблетки вызывали у меня сонливость, но слез не остановили. Когда я по утрам открывала глаза, слезы тут же начинали литься, как из водопроводного крана. Мои веки распухли, на верхней губе появилось раздражение, он перестал меня целовать.
— Твой голос звучит так странно, — заметила моя мать.
— Это аллергический насморк, — ответила я.
— Глупости, — отрезала мать, — я же слышу, у тебя что-то не так.
— Что, по-твоему, у меня не так?
— Этого я не могу сказать, ты сама должна выяснить, — сказала мать.
Я повесила трубку.
Психотерапевтом оказалась хорошенькая молодая женщина с длинными белокурыми волосами и ртом, накрашенным вишнево-красной помадой.
— Опишите мне картину того, что вы чувствуете, — попросила она.
Я увидела женщину под водой, очень глубоко, у темного, илистого дна. Из ее рта поднимались пузырьки воздуха. Над ней, на самой поверхности, там, где солнце отражалось в воде золотыми дрожащими зигзагами, плавал мужчина и двое детей. Они смотрели вниз, на женщину, и смеялись.
— Хм, — сказала психотерапевт и скривила вишнево-красный рот, — а вам не приходило в голову оставить этого мужчину?
Я встала и ушла. На лестнице она крикнула мне вслед, что очень сожалеет, если сказала что-то неуместное, я — только вторая ее пациентка.
— Ты меня любишь? — спрашивала я его посреди ночи, ранним утром, после полудня.
— Иначе бы тебя здесь не было, — отвечал он.
— Иначе бы меня здесь не было, иначе бы меня здесь не было.
— Почему бы тебе не поискать какую-нибудь работу? — предложил он.
Я стала искать работу и нашла в конце концов место в булочной. Я перестала плакать и принялась есть. Круассаны, бриоши, багеты, американские булки, пышки, булочки с мюсли, «душечки» — тонкие длинные булочки, посыпанные тмином и солью. Больше всего мне нравились «душечки».
Он уехал с детьми на каникулы, мальчик прислал мне открытку, на которой нарисовал вверху справа солнце и внизу траву. Девочка тоже подписалась каракулями, от женатого мужчины — ни слова.
Лето стояло жаркое, спрос на пирожные и хлеб был невелик. Долгими часами я оставалась в булочной одна.
Как-то раз в виде эксперимента я легла в постель с итальянцем антикваром, но посреди объятий снова заплакала.
Они вернулись с отдыха раньше, чем планировалось, — мальчик плохо себя почувствовал. Каждое утро его тошнило, и он жаловался на головокружение.
— Ребенок совершенно здоров, — заверил женатый мужчина по телефону свою жену, — просто он плохо переносит разлуку с тобой, это все.
— Старая корова, — сказал он, положив трубку, — всегда и во всем виноват один я. — Потом он обнял меня, от него пахло морем и пляжем. Выглядел он прекрасно, сильно загорел и постройнел, я же стояла рядом с ним белая, как пшеничный хлеб, и растолстевшая от «душечек», поедаемых целыми днями.
Мальчик был рад встрече со мной. Он просунул свою маленькую пухлую теплую ладошку в мою руку, в самый последний раз. И подарил мне рисунок. Вверху справа — солнце, внизу — трава, посередине семья — муж, жена, двое детей. Все с черными точками в головах.
— Что это за черные точки? — спросила я его.
— У них кружится голова, — пояснил он.
Я повесила рисунок над кроватью, рядом с крылом, мальчик за мной наблюдал.
— Если человек умер, он уже может летать?
— Конечно, — ответила я. — Ему тогда больше нечего делать.
В день, на который у женатого мужчины был назначен развод, у мальчика в голове обнаружили опухоль размером с куриное яйцо.
Развод перенесли, он вернулся домой, оставаясь по-прежнему женатым мужчиной, в его руке был пакет с рентгеновскими снимками.
Я не могла поверить, что маленькое серое облачко на снимках было мозгом мальчика, что из этой расплывчатой туманности исходили его четкие вопросы и убежденность, что солнце расположено в правом верхнем углу, а трава внизу в виде толстой зеленой полосы.
Его отвезли в больницу в другой город, но надежды было мало. Родители поехали с ним — женатый мужчина и замужняя женщина. Они не знали, куда пристроить свою маленькую дочку, и потому оставили ее со мной.
Мы мало разговаривали. Я готовила для нее еду, чистила ей зубы и разрешала сколько угодно смотреть телевизор. Она принесла с собой три куклы Барби, которых попеременно одевала и раздевала.
По ночам мы обе плохо спали. Она металась в кровати возле меня и зарывалась головой в подушку. А мне было страшно, будто кто-то надел на меня мешок. Я очень хотела дать какой-нибудь обет, но не знала, что предложить Богу.
— Расскажи мне что-нибудь, — попросила девочка.
— Когда мне было столько лет, сколько тебе, я украла пару туфель от куклы Барби, — начала я, и мой рассказ казался мне неправдой, так давно это было. — Туфли принадлежали одной девочке, которая жила по соседству, она ходила в лаковых туфлях и платьях с рюшами. Ее Барби жила в домике с душем и телевизором. Но меня интересовали только туфельки Барби, крохотные розовые туфельки на шпильках, меньше моего ногтя. Я не могла думать ни о чем другом, как только об этих туфлях, и мне представлялось, что, стоит мне их заполучить, я стану счастлива навсегда.
— А дальше? — прошептала девочка.
— Сейчас мне уже трудно вспомнить, как я их украла. Просто в один прекрасный день они очутились у меня, и я спрятала их в наволочку своей подушки. Каждый вечер, ложась в кровать, я уже с радостью предвкушала встречу с ними. Я сразу протягивала руку и ощупывала на своей подушке две горошины, гладила их пальцами и постепенно засыпала. Я никогда не вынимала туфельки, опасаясь, что меня могут застать врасплох, мне было достаточно знать, что две горошины — это и есть розовые туфельки на шпильках. Однажды моя мама сменила на постели белье, и туфельки исчезли. Я выплакала себе все глаза, и когда мама спросила, что со мной случилось, я соврала, будто плачу из-за того, что жизнь такая жестокая и паршивая штука. Мама очень любит рассказывать, как я, маленькая девочка, сказала такое, и каждый раз все ужасно смеются.
— У моего брата голова болит из-за того, что он говорил неправду, — сказала девочка. — Я точно знаю.
Мы играли с Барби, когда позвонил ее отец. Она взяла трубку и заулыбалась. И я поняла, что у мальчика все хорошо.
Больше я его не видела. Когда вернулся отец мальчика, он не стал ничего рассказывать, а сразу же попросил меня снять рубашку. Он смотрел на мои груди, но его взгляд был беспокойным и неуверенным. Он переспал со мной, а потом спросил: «Что с тобой, ты трахаешься, как сестра милосердия». Так он выразился.
Когда он отправился за пивом, я собрала свои вещи. Сняла со стены крыло, рисунок с черными точками в головах у изображенных на нем людей и ушла от женатого мужчины.
Империя чувств
«…К тому же я плачу за номер в гостинице, у него же нет ни гроша, у этого студента-медика! И что я только нашла в нем, в маленьком, глупом мальчишке? — писала я на обороте меню. — Я в отчаянии, я счастлива. Я ликую, я рыдаю — ужасное состояние, но я дрожу от страха, что оно может кончиться. О, я хочу, чтобы оно кончилось, пусть оно кончится, я хочу снова стать той, кем была прежде — взрослой, преуспевающей, неуязвимой».
Я осмотрелась. Из висящего над моей головой динамика звучала африканская поп-музыка, официантка, моющая стаканы за стойкой, притопывала в такт, большая черная собака, явно ничейная, бродила между столами и подлизывала крошки.
За несколько столов от меня сидели сонные молодые люди и завтракали в двенадцать часов дня. Такие же юные, как он, вдвое моложе меня. Но я же еще вовсе не старая! Я еще только в зените жизни, ведь так это называют, — из такого расчета я проживу минимум восемьдесят лет. Или все-таки я уже старая?
Я чувствую потребность облечь свое смятение в слова. Раньше я вела дневники, регулярно плакалась им на жизнь и на мужчин. Перенесенные на бумагу, все мои горести теряли остроту. Все одно и то же: он любит меня — он не любит меня. Целая куча этих тетрадей, в черных обложках с красными уголками, лежит сейчас в ящике на чердаке, я в них больше ни разу не заглянула.
Выйдя замуж, я перестала писать. Не потому, что больше не на что было пожаловаться — первые годы нашего брака прошли непросто, — и не из опасения, что муж их прочитает, нет, мне просто не хотелось никому, даже моему дневнику, рассказывать о нас. Я бы сочла это предательством.
Наши проблемы никого не касались.
«Рядом с ним я чувствую себя юной, — писала я мелким, торопливым почерком на листе бумаги, — и в то же время ужасно старой. Наслаждаюсь его неопытностью, его оптимизмом, доверчивостью. Я уже перестала понимать, что делаю, среди дня сижу в этом кафе, уходя из дома, я, как обычно, поцеловала П., но пошла не на работу, а сюда, он придет только через час, чтобы меня забрать, сегодня тот самый день, я дрожу всем телом, я презираю себя и восхищаюсь своей смелостью, кажусь себе прекрасной и уродливой, все разом. Мне кажется, я сойду с ума».
Я подняла взгляд, так как за мой стол села женщина, хотя вокруг было полно свободных столов. Она была очень бледна и, должно быть, моего возраста, около сорока, только потому я не попросила ее пересесть за другой стол. Возможно, это и послужило причиной, что она сразу же направилась ко мне, — как ни странно, всегда испытываешь робость, оказавшись в обществе людей на двадцать лет моложе тебя.
Место встречи назначил он. Еще бы, среди посетителей не было никого старше тридцати, официантки — молоденькие девочки в узких, обтягивающих костюмчиках, на высоких каблуках. Опорожняя пепельницы и собирая пустые бокалы, они низко наклонялись над столом, позволяя заглянуть в глубокий вырез их одежды.
«Неужели он не замечает, сколько мне лет? Неужели не видит разницы между его гладкой, младенческой кожей и моей, напоминающей, если рассматривать ее вблизи и при ярком свете, уменьшенную копию знаменитой фотографии иссохшей, растрескавшейся земли в Африке?
За те немногие недели, что мы знакомы, я научилась относиться к свету как к своему величайшему врагу. Теперь я всегда садилась спиной к окну, так чтобы свет падал на его юное лицо, а не на мое. На курсах менеджеров учат: тот, кто сидит спиной к свету, — босс».
— Вы не знаете, здесь прилично готовят горячий шоколад? — спросила женщина.
— Не могу сказать, — ответила я, — я здесь впервые.
Она была тощая, с волосами льняного цвета до плеч, которые она все время сдувала с лица, без всякого макияжа, даже помады не было на губах. «Бедная серая мышь»,— подумала я и снова опустила голову.
«Но я не хочу быть боссом, — писала я, — хочу, чтобы он меня мучил, унижал, обращался со мной как с глупой маленькой девочкой, хочу боготворить его, целовать ему ноги, во всем ему подчиняться».
Написав подобную глупость, я невольно улыбнулась, женщина за моим столом робко мне кивнула и жестом подозвала официантку, девушку с прекрасными длинными рыжеватыми волосами и глазами лани, подведенными черным.
Тихим, но решительным голосом она справилась о способе приготовления шоколада в этом кафе: не используется ли здесь какая-нибудь готовая смесь, берется ли только чистый порошок какао, поскольку ей по вкусу исключительно такой шоколад.
«Почему я? — между тем писала я. — Ведь есть прекраснейшие в мире девушки его возраста. Что он во мне находит?»
Официантка подняла брови:
— Я могу узнать, — сказала она и направилась, двигаясь вызывающе медленно, на кухню.
— Для ацтеков шоколад был даром бога Кетцалькоатля, пить его разрешалось лишь приближенным, причем только мужчинам, — раздельно, как учительница начальной школы, произнесла женщина, ни к кому конкретно не обращаясь.
Я лишь коротко глянула на нее и продолжала писать: «Все, все готова я поставить на карту, лишь бы мне было дозволено вновь быть страстно влюбленной. Но чем заслужил П. такое мое поведение? Ведь я же с ним счастлива, ведь мы же, черт побери, счастливы в браке!»
— У тольтеков был праздник шоколада, во время которого приносили в жертву собак шоколадной масти, — продолжала женщина, — а Монтесума больше всего любил шоколадное мороженое, для этого шоколадом поливали снег, который посыльные специально каждый день доставляли с гор.
— Все это весьма интересно, — сказала я, — но…
Она перебила меня.
— Не правда ли? — сказала она мечтательно. — И все — ради краткого ощущения на языке. А ведь наши вкусовые ощущения не слишком богаты, у нас всего около десяти тысяч вкусовых нервов, а вот у коров двадцать пять тысяч. Они в состоянии почти точно отличить клевер-лядвенец от клевера-пажитника и клевер-пажитник от клевера-целозии…
Я уставилась на нее. Ее лицо казалось жестким, ненавистные морщины, нисходящие от ноздрей к уголкам рта, неуклонно проступающие и на моем лице, у нее выглядели более резко и придавали ее лицу такое выражение, будто она только что откусила что-то кислое.
Но сейчас она заулыбалась, морщины расправились, исчезли, ее глаза, до того момента казавшиеся тусклыми, засветились.
— Я живу за городом, — сказала она, — жизнь в городе я бы не вынесла. Здесь так шумно. Правда, город имеет одно преимущество — зимой здесь теплее. А я ужасная мерзлячка. Зимой здесь теплее по меньшей мере на три-четыре градуса, из-за домов, они излучают тепло. Но это — единственное достоинство. Все эти люди свели бы меня с ума… Не понимаю, как их можно выносить… эти толпы людей.
Я попыталась не слушать, но стремление писать не раздумывая, с единственным желанием посредством знаков, оставляемых мной на бумаге, попытаться как-то упорядочить то, в чем порядок недостижим, — это стремление стало под ее взглядами ослабевать, я начала стыдиться своей подростковой писанины, в любой момент она могла спросить — что это я такое пишу.
«А ведь мы только смотрели друг на друга, — еще написала я, — только держались за руки, наспех поцеловались, сомкнутыми губами, как дети, ведь больше ничего не было. Больше совершенно ничего не было. Через сорок три минуты он придет за мной».
Я не знала, что писать дальше. Последние фразы казались мне деланными, отдающими литературщиной, прежде всего — повтор: больше совершенно ничего не было. Я скомкала бумагу. Она наблюдала за мной.
Принесли ее шоколад. Она осторожно попробовала его ложечкой, затем удовлетворенно кивнула.
— Ах, — произнесла она с наслаждением, — фенилэтиламин.
С важным видом она сначала сняла свой коричневый плащ и заботливо повесила его на спинку стула, а затем слегка наклонилась ко мне и объяснила:
— Фенилэтиламин — такое вещество в мозгу, которое позволяет нам испытывать чувство влюбленности, страсть, но если влюбленность, страсть миновали, наш мозг перестает вырабатывать это вещество, тогда мы чувствуем себя как наркоманы в период абстиненции и испытываем потребность в продуктах, содержащих фенилэтиламин, например в шоколаде.
— Я очень сожалею, — безразлично сказала я.
— Что? — Она высоко подняла брови, ее глаза стали похожи на круглые камешки, теперь она выглядела лет на двенадцать. — О чем вы сожалеете?
— Ах, по тому, как вы это сказали, можно предположить, что вы только что пережили несчастливую любовную историю…
— О нет, — она рассмеялась, — вы совершенно неправильно меня поняли.
— Вот как, — сказала я, поигрывая скомканным листом бумаги.
Я могу сейчас уйти, и ничего не случится. Ведь еще совершенно ничего не было.
— Я обхожусь без несчастливых любовных историй и просто ем шоколад. И можно только удивляться, что я еще способна вообще смотреть на шоколад.
Ее последняя фраза повисла в воздухе, она явно ожидала, что я начну расспрашивать, завяжу беседу. Но в эту минуту мне почудилась у входа вихрастая рыжая шевелюра, мое сердце подскочило к горлу, но то был не он, еще нет, оставалось еще почти сорок минут, желудок вел себя буквально так, будто исполнял пасодобль.
Она подозвала официантку.
— Еще чашку шоколада, — попросила она, — должна признать, вы его неплохо готовите.
Официантка нервно скривила рот, изобразив улыбку.
Женщина вновь обратилась ко мне:
— Мой профессор, его имя я, к сожалению, не могу назвать, он бывает недоволен, когда разбалтывают результаты его экспериментов, профессор заставлял меня есть шоколад килограммами и затем измерял у меня уровень фенилэтиламина. Килограммами, честное слово, целыми килограммами. Поначалу я предпочитала молочный с орехами, а под конец только нежно-горький, но тоже определенный сорт… Целыми днями я ела шоколад, и за это мне еще платили… Представляете, что тогда творилось в институте… все буквально умирали от ревности и зависти…
Она разгладила винно-красный пуловер на своей отсутствующей груди и аккуратно заправила его сзади в юбку.
— Мой профессор отправил меня сегодня в город… ему кажется, что я страдаю психосоматическим расстройством. Но не сошла же я с ума, мне известно, что со мной. Просто у меня что-то с нервами…
Она умолкла, помешала ложечкой какао, мы обе взглянули в окно.
На крыше дома напротив лежал, как пуховое одеяло, толстый слой снега, там наверху он еще оставался белым, улицу внизу покрывала черная каша, редкие белые пятна на полоске газона, обрамляющего пешеходную дорожку, были испещрены ядовито-желтыми пятнами мочи, оставленными дрожащими от холода собаками.
— Ненавижу город, — проговорила женщина, — здесь я совсем подорвала бы нервную систему.
Принесли вторую чашку шоколада. Женщина рукой показала на меня, рыжеватая официантка поставила чашку передо мной.
— Для вас, — улыбаясь, сказала женщина.
Я, поблагодарив, стала отказываться, потом начала уверять, что не люблю шоколад, в действительности же я уже несколько дней соблюдала строжайшую диету, теша себя призрачной надеждой, что мне все же удастся волшебным образом из моей вялой плоти извлечь подтянутое, юное тело, подобно змее во время линьки.
— Пейте, — строго приказала она, — фенилэтиламин дает ощущение счастья. Вот увидите — минут через пять-семь сигнал достигнет мозга.
Я послушно принялась пить. С первым же глотком на меня нахлынули воспоминания детства: руки и ноги, зудящие от холода после нескольких часов, проведенных на льду, теплые булочки с изюмом прямо из духовки, дрожащая пеночка на горячем какао.
Она внимательно посмотрела на меня.
— Я, по-вашему, нервная? — спросила она.
Я покачала головой.
— Когда я прихожу на работу и появляюсь в своей комнате, они все замолкают и по-идиотски глазеют на меня. Потом подсылают одну из своих, и та с преувеличенной любезностью справляется о моем самочувствии, будто я тяжело больна, они заранее сговариваются, чтобы довести меня до крайности. А профессор мне не верит, он считает, что у меня слабые нервы. Я же знаю, что все это подстроено, я точно знаю, раньше в школе мы вот так же разыгрывали новенькую. Я уже двадцать один год в институте, двадцать один год. Странное чувство испытываешь, произнося это число, будто сам его придумал… Как вам шоколад?
— Вкусный, — ответила я, — вкусный.
— Серотин и теобромин тоже содержатся в шоколаде, теобромин по-гречески означает — божественный аромат…
— Все-то вы знаете, — иронически заметила я. Она начинала действовать мне на нервы. Я уже намеревалась пересесть, но пока обдумывала, как мне это сделать, чтобы не слишком ее обидеть.
— О, — ответила она и сдула с лица редкие волосы, — ведь я как-никак перепечатывала все книги профессора, все до одной. И последнюю тоже, «Империю чувств», хотя у меня тогда уже начался тендовагинит, я так мучилась… Из-за серотонина женщины в предменструальный период поедают особенно много шоколада…
— Да, — искренне удивилась я, — это верно, ведь я только тогда и ем шоколад, а в другое время вообще к нему не притрагиваюсь.
— Вот видите, — сказала она, просияв. — Бедные женщины-ацтеки.
Я не поняла, что она имела в виду.
— Им не дозволялось есть шоколад, я же вам рассказывала, — сказала она строго.
Мы помолчали.
— Могу я вас спросить о чем-то очень личном? — Ее лицо сравнялось по цвету с ее пуловером, на шее появились темные пятна, как от засосов.
Я кивнула.
— У вас еще… — прошептала она, — я хочу сказать… вы еще… — Она сделала глубокий вдох. — У вас уже наступил критический период?
— Как вы сказали? — произнесла я, искренне пораженная и одновременно глубоко возмущенная. Она смотрела на меня с видом перепуганного кролика. Я энергично покачала головой.
— Извините меня, — выдохнула она, — у меня вообще-то тоже нет, но из-за моей нервозности, я подумала, возможно, это как-то связано.
Теперь она выглядела такой растерянной, что мне стало ее даже жаль.
— Вы замужем? — спросила я, лишь бы что-то сказать, хотя точно знала, каким будет ответ.
Она покачала головой.
— А вы?
— Нет, — солгала я в неожиданном порыве сочувствия.
— Ах, я не страдаю из-за отсутствия в моей жизни мужчин, — решительно заявила она, — пусть даже профессор думает иначе. — Она хихикнула. — Я иногда хожу в общую сауну, просто так, подивиться многообразию природы. Но боже мой, до чего же уродлив голый мужчина! Тут уж вы должны признать мою правоту…
Нет, признать ее правоту я никак не могла, для этого мне было достаточно представить себе моего юного возлюбленного, хоть я еще ни разу не видела его обнаженным. Я покосилась на часы — еще двадцать восемь минут.
— Если быть честной, — продолжала она, — если быть до конца честной, мужской орган выглядит как нечто такое, чему следует находиться внутри и что по ошибке оказалось снаружи. Напоминает кусок кишки или что-то в этом духе… ах, поговорим лучше о чем-нибудь более приятном, — прервала она себя. — А вы помните «Кошачьи язычки»?
До этого момента мне не казалось, что она ненормальная, возможно, предполагала я, она излишне напряжена, но теперь я подумала: эта женщина совсем спятила, и ощутила настоятельную потребность немедленно встать и уйти. Будто прочитав мои мысли, она положила свою ладонь, напоминающую лапку кузнечика, на мою руку.
— А теперь отгадайте, что у меня в сумке, — сказала она и водрузила свою старомодную сумку на стол.
Коробку, которую она достала, я узнала сразу, она осталась такой же, как и во времена моего детства, — с черно-белой кошечкой на желтом фоне.
Она торжественно ее открыла и предложила мне угощаться.
Я церемонно отказалась.
— Берите же, берите, — настаивала она, — у меня больше никого нет, кто грешил бы со мной за компанию.
— А профессор? — ехидно бросила я.
Она решительно покачала головой.
— Никогда, — сказала она, — он ненавидит шоколад.
— Мне вспомнилось, как в детстве бабушка иногда приносила мне шоколадное яблоко, это было нечто необыкновенное…
— О да, — воскликнула она возбужденно, — о да, «Яблоко Телля»!
— Верно, — подтвердила я, — именно так это называлось. В таких квадратных коробках…
— Белых, — подхватила она, — с изображением яблока. Оно еще было обернуто…
— Золотисто-красной фольгой…
— Точно, — воскликнула она, — точно!
— И самый прекрасный момент наступал, когда его распаковывали и яблоко распадалось на отдельные шоколадные пластинки…
— О да, — восторгалась она, — само совершенство!
— Да, — сказала я с улыбкой, — оно было так совершенно.
— Так совершенно, — подхватила она, — так невероятно совершенно.
Мы молча смотрели друг на друга и улыбались. Легкий налет безумия исчез с ее лица, в тусклом свете зимнего дня оно казалось теперь мягким и почти красивым.
— Такое чувство, будто все это было ужасно давно, правда?
— Нет, — ответила я, — гораздо страшнее чувство, что это было буквально вчера.
— Мы уже совсем старые перечницы, — засмеялась она.
«Ты-то да, — подумала я, — но не я».
Она глубоко вздохнула.
— Прошу вас пообедать со мной, я угощаю, — сказала она и слегка покраснела.
— Не могу, — ответила я, — мне очень жаль.
Я не сказала, что ожидаю мужчину, не желая причинять ей боль.
— О, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! — Она сложила руки, как маленький ребенок. — У меня целых два часа до этого ужасного визита к врачу, — добавила она, будто я спрашивала, располагает ли она временем.
— Я действительно не могу, — пробормотала я, но она уже возбужденно подзывала официантку и просила принести меню. Я украдкой спрятала исписанное мной и скомканное меню в сумку, но тут же испуганно извлекла его обратно — мое признание вины!
— По-моему, вы слегка нервничаете, — заметила она, — что ж, неудивительно, если вы живете в городе. Я бы никогда не смогла здесь жить, никогда.
Она склонилась над меню и стала громко и отчетливо перечислять все блюда, как если бы я была неграмотна и к тому же глуховата:
— Моцарелла с помидорами и базиликом, оладьи зерновые со шпинатом, тальятелле с трюфелями… Трюфеля, — повторила она, и в ее взгляде появилось мечтательное выражение. — В трюфелях содержится вдвое больше андростенола, чем во взрослом кабане. Андростенол близок по составу к мужскому половому гормону, есть основания предполагать, что именно потому мы так высоко ценим трюфеля.
— Вот как? — откликнулась я.
— Да, — продолжала она совершенно серьезно, не обращая никакого внимания на мой иронический взгляд. — Эксперименты показали, что если в помещении распылить немного андростенола, то присутствующие там мужчины будут казаться женщинам намного привлекательнее.
— Эксперимент вашего профессора?
Она кивнула, и на ее лице вдруг появилось выражение подавленности. Ее глаза померкли, она опустила голову.
— Мне не пришлось в нем участвовать, профессор счел, что я для этого не гожусь… — Она коротко рассмеялась. — Так оно и есть, — сказала она, — я сама могу подтвердить: мужчины меня не интересуют.
— Но ведь ваш профессор вам очень нравится, правда? — спросила я с редким для меня садистским наслаждением.
Она с минуту помолчала, потом выпрямилась, сдула волосы со лба, холодно глянула на меня и сказала:
— Об этом я не хочу говорить.
— Ох, извините, я не хотела показаться неделикатной.
— Все в порядке, — ответила она и снова склонилась над меню. — Форель по-мельничьи, — читала она, — кролик в соусе из красного вина. — Она вновь остановилась. — Чем, по-вашему, отличается охотник от добычи? — спросила она своим тоном учительницы.
— У одного есть ружье, у другого — нет.
— В животном мире? — с укором сказала она. — Попытайтесь еще раз.
— У охотника пасть больше.
— Неправильно. — Она торжествующе оглядела меня. — У охотника глаза всегда спереди во лбу, а у добычи — по бокам на голове. Почему? Потому что охотник смотрит вдаль и вперед, стремясь выследить добычу, а добыче нужен другой угол зрения, чтобы знать, кто ее сзади подстерегает. Все мы охотники, — она вздохнула, став скорее похожей на робкую лань, — каждый человек другому соперник. Кто охоты избегает, считая это проявлением низменного инстинкта, тот будет оттеснен… так уж сложилось.
Она умолкла. Ее глаза увлажнились. Она мужественно улыбнулась, затем снова водрузила свою сумку на стол, я уже приготовилась увидеть еще одну коробку «Кошачьих язычков», но она достала пластиковый пакет с названием парфюмерного магазина и принялась выкладывать из него две новые губные помады, баночку тона для лица, пудреницу и маленький флакон духов.
— Когда у меня подавленное настроение, я покупаю косметику, — сообщила она, — это в тысячу раз более действенно, чем все врачи, вместе взятые. Я же не сумасшедшая. Нервы слегка шалят, вот и все.
— Конечно, — заметила я. Мне вдруг стало так ее жаль, что я была готова ее обнять.
— И не так уж мы стары, — сказала она и отвинтила колпачок огненно-красной помады, — сорок один — разве это возраст, ведь правда?
Я ужаснулась. Она была на год моложе меня!
Медленно и осторожно она стала красить губы. Помада придала ее облику оттенок нелепости и какой-то безнадежности.
Подошла официантка, в ее взгляде я прочитала с ужасающей отчетливостью, кем мы для нее были — двумя старыми девами, которым уже не поможет никакая на свете помада.
— Итак? Вы уже выбрали? — пренебрежительно спросила она.
— Трюфеля, — ответила моя подружка, ибо к этому моменту она уже явно считала себя таковой. — Для меня много трюфелей.
Я намеревалась, помня о своей диете, заказать моцареллу с помидорами, как вдруг моя визави гордо заявила:
— Сегодня мы кутим!
Я поймала на себе сочувственный взгляд официантки.
— Мне то же самое, — громко сказала я. — Тальятелле с трюфелями! И два бокала шампанского.
Официантка сухо кивнула, повернулась на каблуке и направилась в сторону кухни. Мы молча взирали на ее упругую попку и безупречные ноги.
— Мне всегда было жаль свиней, которых кормят трюфелями, — сообщила женщина. Обычно это самки, которые только потому ищут в земле трюфеля, что из-за запаха андростенола им кажется, будто это кабан. И вот они роются и копаются в земле, уверенные, что вскоре перед ними предстанет прекрасный и сильный самец, а потом находят старый, невзрачный гриб. Вновь и вновь… Так недолго и с ума сойти от тоски и разочарования…
Она улыбнулась своим огненно-красным ртом. Только сейчас, возможно из-за помады, мне бросились в глаза мелкие вертикальные морщинки по краям ее губ. Краска уже начала растекаться, образуя бахрому и превращаясь в уродливое красное пятно на ее бледном лице.
— Грустно, правда? — добавила она.
Я кивнула.
В дверях показался энергичный молодой человек с лучистыми глазами и сияющей улыбкой. Я не сразу его узнала.
Он направился к нашему столу, наклонился ко мне и поцеловал в губы. На женщину, сидевшую напротив меня, он не обратил никакого внимания.
Улыбаясь, он достал из кармана ключ, гостиничный ключ с огромным золотым брелком. Номер семнадцать.
— Я не смогу, — прошептала я. — Я, наверное, не смогу.
— Но почему? — спросил он.
Кто вы? В свой двадцать пятый день рождения я нашла женщину. Не доезжая до поворота с автострады на Ландсберг-Восток, я остановилась на пустой стоянке, чтобы пописать, и увидела ее, уже выходя из кустов. Ссутулившись, сидела она в инвалидном кресле; несмотря на жару, на ней было тяжелое темное пальто, темно-красная бархатная шляпа, лица я не могла рассмотреть. По ее руке ползла муха. Мимо нас с грохотом проносились автомобили. Пахло гнилыми бананами и бензином. И вокруг ни единой живой души.
Я смотрела, как муха ползла по старческой, морщинистой руке. Мне еще ни разу не доводилось видеть покойника. Я испытывала страх перед ними, перед их запахом.
Два года тому назад я побывала в патолого-анатомическом отделении университетской клиники, в помещении, где вскрывают трупы. Трупа на этот раз не было, там снималась сцена для телевизионного боевика, — я была руководителем съемок, а роль нашего трупа исполнял без умолку болтавший актер. Сверкающая сталь, красные резиновые перчатки, висевшие на стене, пилы, которыми вскрывают черепа, сосуд для стока крови, весы для органов — всего этого мне вполне хватало, но что меня ужаснуло по-настоящему, так это запах. Запах, замаскированный формалином. Его ничем нельзя было заглушить. Разнообразные духи женщин из нашей группы и едкая вонь режиссерских сигар делали тот запах еще более явственным. Подобно ядовитому газу проникал он — сквозь одежду, сквозь кожу — в мое сердце. Казалось, что вся жизнь, которая мне еще предстоит, съеживается, превращаясь в крохотную точку, подобную мушиному следу на оконном стекле, и как я ни заставляла себя его забыть, запах снова ударял мне в нос. На обед нам привезли прямо под двери морга шницели по-венски с картофельным салатом на картонных тарелках. Пораженная, я наблюдала, как все с аппетитом ели, даже гример, который за пять минут до этого изучал труп задушенного человека, чтобы потом достоверно воспроизвести на нашем актере следы удушения. Казалось, все они лишены обоняния и не чувствуют того, что чувствую я. Вечером, вернувшись домой, я тесно прижалась к телу моего друга Криса, и от него стало пахнуть так же. Ночью запах разбудил меня — от моей собственной плоти, от каждой частицы моего тела воняло смертью и разложением.
Быстрым жестом она согнала муху. Что нисколько не упростило ситуацию. Если она жива, что с ней будет дальше? Сделав несколько шагов, я приблизилась к ней. Ее глаза были закрыты, казалось, она спит, мне послышалось тихое похрапывание. Я прикоснулась к ее руке — несмотря на палящий зной, она была холодна как лед. Выпрямившись, я осмотрелась в надежде, что на стоянку свернет еще какая-нибудь машина, например семья с решительной мамашей и сановно-важным папашей, уж они-то наверняка знают, как следует поступать с женщинами, которых находят на стоянке при автостраде.
В конце концов то был мой день рождения, я ехала на именинный пикник, который Крис устраивал для меня на полянке в усадьбе своего отца. На пикнике настоял Крис, я же охотнее всего провела бы этот день одна в своей небольшой квартирке. В последнее время мы не ладили, ему была ненавистна моя пассивность, он считал, что любое дело следует доводить до конца, не томясь в ожидании.
Я была еще молода, слишком молода, чтобы возиться со старухами. Последние несколько шагов до своей машины я преодолела бегом, словно меня преследовали.
Выезжая мимо старой женщины к повороту на автостраду, я отвела взгляд. Передо мной сверкающей рекой проносились автомобили с людьми, казалось, они целую вечность находятся в пути к бесконечному уик-энду, на лицах застыла усталость и разочарованность. Я присоединилась к потоку.
— Двадцать пять лет тому назад в этот день тоже была суббота, — сказала мне мать в восемь часов утра в мой новый мобильный телефон. — И тридцать градусов в тени.
— Мама, говори громче, я тебя не слышу.
— Ах, — прошептала она, — я и так говорю громко. Вера, ты меня слушаешь?
— Да.
— Когда мы ехали на такси в клинику, я буквально приклеилась к нагревшимся сиденьям. Этого ощущения я никогда не забуду. Сегодня будет жарко. Уже сейчас больше двадцати градусов. Ненавижу жару. Я задернула шторы. В комнате совсем темно и прохладно. Сегодня я не выйду из дома, да, никуда не выйду, сегодня я вообще ничего не стану делать, сяду в большое кресло и буду думать о тебе. Целый день. И готовить тоже не стану. Как я была счастлива, когда ты родилась. Когда сестры приносили тебя ко мне, я уже из коридора слышала, как ты кричишь. Ты кричала громче всех других младенцев. Я была так счастлива. Ты слушаешь, Вера? Может, в твоей постели мужчина? Я не мешаю?
— Нет, мама.
Она молчит и вздыхает.
— Сегодня будет ужасная жара. У меня уже сейчас ноги совсем тяжелые. Твой отец рядом со мной.
Она передает трубку. Отец всегда говорит по телефону очень громко. Она шепчет, он орет.
— Ну как? Ты подросла за ночь?
Этот вопрос он мне задает уже двадцать пять лет.
— Да, на целый метр.
— Прекрасно. Ты будешь выше всех. Я же всегда знал. Ай-ай-ай, двадцать пять, девочка, четверть века, кто бы мог подумать, а?
Когда я вернулась, она сидела точно так же, как прежде. На стоянке по-прежнему не было ни души, как если бы перед въездом стоял большой запрещающий знак. Я прикоснулась к ее плечу, слегка ее потрясла. Она подняла взгляд и посмотрела на меня маленькими блекло-голубыми глазками на снежно-белом, мягком, слегка перекошенном лице.
— Как вас зовут? Что вы здесь делаете? Как вы здесь оказались? Где вы живете? Кто вы?
Она смотрела на меня с любопытством, словно пытаясь проникнуть в смысл моих слов, и молчала. Когда я обернулась, чтобы еще раз посмотреть, не лежит ли ее провожатый без сознания в кустах — должно же быть какое-то объяснение, почему она одна, — она взяла мою руку в свою и обхватила ее. На меня при этом она не смотрела. Держала меня за руку и не отпускала.
— Все будет хорошо, — прошептала я, — все будет хорошо.
Она оказалась легкой и костлявой, когда я подняла ее с кресла и посадила в машину. Я сняла с нее шляпу, на ее тщательно причесанные волосы была надета сетка с вплетенными в нее крохотными бусинками. Ногами она, наверное, двигать не могла, мне пришлось их по очереди поднимать, чтобы поместить в машину. Я пристегнула ее ремнем, она сидела выпрямившись, с красной шляпой на коленях, и внимательно смотрела через ветровое стекло. Когда я возилась с креслом, укладывая его в багажник, на стоянке вдруг оглушающе громко зазвучала музыка радиостанции «У2». У меня промелькнула мысль, что я еще, возможно, сумею избавиться от нее, передав другому водителю, однако кто бы мне поверил, что женщина, которая сидит в моей машине, совершенно для меня чужая?
Я выпрямилась, обернулась в сторону, откуда доносилась музыка, — но звук шел из моей собственной машины. Она, должно быть, одной рукой включила радио. А сейчас неподвижно сидела, и я была не вполне уверена, слышит ли она музыку. Я выключила радио. Неторопливо, как в замедленной съемке, она протянула левую руку и снова включила радио. Итак, ей нравится программа «У2». Это было все, что я о ней знала. Я села в машину. И теперь мы просто сидели. Певец Боно, старая женщина и я были одни во всем мире.
В моем кармане отозвался мобильный телефон. Звонила мать.
— Дорогая моя, — сказала она,— кажется, я сегодня утром совсем забыла тебя поздравить. Желаю тебе чудесной жизни, — шептала она, — ради которой стоит жить, мужа, который будет тебя обожать, да, желаю тебе, чтобы твой муж был романтичен, нежен и образован. Пойми меня правильно, твой отец — добрый человек, пойми меня правильно. Ты слышишь меня?
— Да, мама.
— Я тебя плохо слышу, откуда эта громкая музыка, где ты, что ты делаешь, у вас тоже так жарко?
— Да, мама.
— Что я хотела еще сказать — надеюсь, я не мешаю тебе, — не торопись, хотела я сказать, тебе еще только двадцать пять. В твоем возрасте я уже была замужем. Да, это я и хотела сказать.
Ни единый волосок ее прически не шевелился от встречного ветра. Я чувствовала слабый запах нафталина и лаванды, кошек и притираний, исходивший от нее, запах шоколадного драже и болезни. На ней были старомодные черные ботинки на шнурках. В течение всей поездки ее ноги оставались в той же позиции, в которую поставила их я. В какой-то момент она повернула ко мне голову на манер ящерицы и долго на меня смотрела. Веки ее ни разу не дрогнули. Одна половина ее лица казалась жесткой и застывшей, другая — мягкой и подвижной. Глаз на застывшей стороне слезился. По радио шла передача «Только с тобой». Зачитывались любовные письма слушателей и выполнялись музыкальные заявки. Бархатистым голосом дикторша читала: Йенс из Вупперталя пишет своей Габи: Мой любимый зайчик. Без тебя мир бледен и пуст. Что я сделал не так? Без тебя я перестал быть самим собой. Пожалуйста, прошу, дай мне еще один шанс. Твой Йенс.
Йенс пожелал для своей Габи песню «When a man loves a women». Не в силах удержаться, я стала подпевать. Baby, baby, please don’t let me go, — горланила я, с улыбкой поглядывая на старую женщину.
Теперь у нее из одного глаза стекала по щеке слеза, скорее всего, из-за ветра. Она продолжала пристально меня разглядывать, возможно вовсе не видя моего лица. Она так и сидела не отворачивая головы, будто ее заклинило, пока мы не остановились в Ландсберге перед «Макдональдсом».
Я купила пакетик жареной картошки и стакан апельсинового сока и подсунула это ей под нос. Она наморщила нос, но никаких других поползновений есть или пить не проявила. Тогда я всунула ей в рот соломинку. С булькающим звуком она за один прием высосала весь стакан. «Здорово», — отметила я и тут же вспомнила о неизбежной следующей проблеме.
Лучше здесь, чем на дороге. Я выгрузила кресло, усадила ее, вкатила кресло в кафе. Мне не удалось даже протиснуться за угол к двери туалета, коридор был слишком узок, мы перекрывали проход. Тогда я повернула назад, запарковала кресло у входной двери и взгромоздила ее себе на спину.
Никто не предложил мне помочь, посетители с интересом смотрели на мои маневры, как на бесплатное шоу, не переставая размеренными движениями набивать себе рот жареной картошкой и гамбургерами.
Мне хотелось закричать: «Послушайте, я не знаю эту женщину, что сидит у меня на спине, я не знаю, кто она, никогда раньше ее не видела, я нашла ее, и мне она совсем не нужна!»
Под платьем в мелкий цветочек на ней были старомодные шерстяные чулки, закрепленные застежками на болтающихся панталонах.
Этой системы я не знала, потребовалась целая вечность, пока мне удалось справиться с застежками. Я копошилась вокруг нее, а она терпеливо наблюдала за мной, как за ребенком, который впервые пытается сам расстегнуть на себе куртку. Уже сидя на унитазе, она снизу посмотрела на меня, возле одного уголка ее рта проступило подобие улыбки. Другой уголок оставался неподвижным, как бы намеренно отвергая любое усилие изменить выражение лица. Подвижная его половина казалась более молодой, довольной, в тот момент — почти счастливой, в то время как опущенный уголок рта на другой половине придавал ее лицу оттенок горечи и разочарования.
В соседней кабине хихикали две молоденькие девушки.
— Я тебя предупредила, — говорила одна, — он тебя уложит в постель, а потом даже не позвонит.
— Если вдруг спросят — я была в солярии, — хихикая, отвечала другая. — И у меня с собой два презерватива.
— Два? — поперхнулась первая.
— Гулять так гулять, живем-то ведь не вечно.
Старуха и я прислушивались. Девушки исчезли. Мы остались в одиночестве под шум спускаемой воды.
Я снова ее одела, отнесла назад и усадила в кресло, придвинула к столу и, обливаясь потом, пошла к стойке, чтобы взять большой стакан колы.
У меня не было полной уверенности в том, что я к ней вернусь. Толстый мужчина с красной лысиной упорно за мной наблюдал. Наверное, он уже записал номер моей машины. На улице женщина снимала на видео своих детей, скатывающихся по желобу с горки. Вполне возможно, что заодно она уже зафиксировала, как я со старухой на спине тащусь в туалет. Кинолюбители обладают свойством предчувствовать события до того, как они случаются. Как можно иначе объяснить то, что в нужный момент на месте всегда оказывается человек с камерой, будь то убийство Кеннеди, горящий отель в Маниле или падающий самолет?
Я уже представила себе, как по телевидению идут кадры со старухой и мной. Симпатичный журналист в галстуке в горошек задает мне вопросы, на которые у меня нет ответа: «Почему вы сначала взяли с собой старую, больную женщину, а потом оставили ее, беспомощную, в кафе быстрого обслуживания? Отчего вы так нерешительны, так слабы, настолько лишены представления о том, какой должна быть ваша жизнь? Почему вы так редко навещаете родителей? Почему вы не хотите поселиться вместе с вашим другом Крисом? По какой причине вы прервали учебу в институте? Почему вы сами не знаете, чего вы хотите?»
Празднество началось без меня. На покрытой яркими цветами лесной поляне стояли скамьи и столы, на деревьях висели пестрые фонарики, пылал огонь в жаровне, в маленьком пруду лежали ящики с пивом и несколько бутылок вина. На мой именинный пикник мы добирались по ухабистому проселку, уже издали я увидела Криса, он стоял рядом с Ритой, его рыжеватые волосы светились подобно пламени, он олицетворял собой молодость и здоровье, он смеялся.
Крис узнал мою машину, передал Рите свой стакан, подбежал ко мне.
— Наконец-то, Вера, где ты пропадаешь? — воскликнул он возбужденно.
Лишь целуя меня через открытое окно, он заметил старую женщину. Прислонившись к стеклу, она спала.
— Я ее нашла, — пояснила я.
Рита считала, что нужно срочно известить полицию, Аксель хотел отвезти ее в больницу, Олаф предложил оставить ее ночью у дверей ближайшего дома для престарелых.
— Бабушка-подкидыш, — сказал Крис и засмеялся.
— А ты представь себе, что это твоя бабушка, — заметила Рита.
— Или мать, — добавила я.
— Твоя жена, — сказал Аксель, — а ты уже умер.
— Но это же не так, — возразил Крис.
Он взял меня под руку, и мы прошли несколько шагов по поляне. Его поцелуй был жарким и алчущим.
— Нравится тебе пикник? — спросил он.
— Нравится, — ответила я. — Спасибо.
— Ради тебя выбиваешься из сил, а ты говоришь спасибо так, словно тебе просто передали соль за обедом. — Он сорвал стебель травы и хлестнул им по своей штанине. — Никогда не знаешь, чего от тебя ждать. Предупреждаю тебя, я не придворный шут. Когда-нибудь ты обернешься, а меня уже нет. Просто нет.
Я наблюдала, как Аксель вытаскивал старуху из автомобиля. Ее ноги застряли, дверца наполовину закрылась, Аксель беспомощно остановился. «Помогите, — позвал он, — помогите». Рита подошла и поддержала ноги. Они пронесли ее по поляне сквозь компанию гостей и посадили у края леса на одеяло. Какое-то время она сидела с вытянутыми ногами, а потом, как жук, опрокинулась на спину.
— Ты не прав, — сказала я Крису, — я очень рада, ты просто не способен это увидеть.
Аксель снова посадил старуху и сел рядом с ней. Глядя на них, я прищурилась так, чтобы ресницы, подобно вуали, прикрыли глаза, и они стали походить на парочку.
— Иди сюда, — сказал Крис и увлек меня в траву. Он расстегнул мою блузку.
Я видела висящего на листе клевера кузнечика, его крылышки подрагивали. Львиный зев, лютик, акант, вероника. Названиям цветов обучила меня мать. Каждую весну мы их собирали, высушивали, укладывали в гербарий. Отцу я приносила бесчисленные букеты, которые к вечеру, когда он приходил с работы, уже успевали завянуть.
Надо мной нависал небритый подбородок Криса, светлая щетина на темном фоне. Он целовал маленькую впадину между моими ключицами, перекрывая мне дыхание. Я выпрямилась и сказала: «Не сейчас». Потом встала и направилась на поляну.
— Когда же, — крикнул мне вслед Крис, — когда, черт возьми?
Ни от кого я не получила в подарок ничего такого, что бы мне нравилось, как будто они не знали меня, даже Рита, моя лучшая подруга, подарила мне зеленую шелковую шаль, хотя уж она-то должна бы знать, что я зеленый цвет не выношу.
Стемнело, Рита стала зажигать свечи в фонариках.
— Крис так старался, — сказала она, — чтобы получилось по-настоящему романтично. А ты привезла эту женщину и все испортила.
Мы обе посмотрели в ее сторону. Она сидела, прислонившись к дереву, и предоставляла Акселю всовывать ей в рот маленькие кусочки сосиски.
— Значит, я должна была оставить ее на автостраде — погибать там на жаре?
Рита пожала плечами.
— Кто-нибудь наверняка нашелся бы, ты тоже не всесильна, — сказала она и задула спичку.
Я не понимала ее. Я вообще никого не понимала на том пикнике. Наложив себе на картонную тарелку картофельного салата, я села на шаткую скамейку, взятую из летней пивной, и слушала, как Изабель, высокая, красивая девушка, рассказывала собравшимся о конкурсе на лучшую имитацию оргазма в одной из дискотек Мюнхена.
— Лучшим был маленький толстяк в очках, — сказала она, и все рассмеялись, — походивший на пятнадцатилетнюю девицу, хотя ему было наверняка за тридцать. Он выл, как собака, когда ей наступят на лапу, все быстрее и быстрее, а под конец закричал: «О мама, о мама, нет, нет, дааааа!»
Она откинула голову назад и завыла, как волк: «Дааааа! Дааааа!»
— Он, правда, получил лишь третье место, — сухо добавила она, — публика предпочитает женский оргазм, так уж сложилось.
Беата из Розенхайма принялась тяжело дышать, ритмически бить по скамейке, Изабель присоединилась к ней, затем и другие включились в игру, скамейка подо мной затряслась. «Да, — кричали все, — о боже, да, да, да». Они все ускоряли и ускоряли темп, кричали. и визжали, и выли, все вперемешку. «Господи, — кричал Олаф, — господи».
Я поднялась со скамейки. Те, что наблюдали, стоя вокруг, смеялись. У костра стоял Крис и пил ром из бутылки. Он укоризненно смотрел на меня. Я открыла рот, и у меня вырвался резкий крик. Не отводя взгляда, Крис покачал головой.
Аксель по-прежнему сидел на одеяле рядом со старухой. Красный фонарик окутывал их слабым светом. Я стояла в темноте между ними и костром. Вечер был теплый и безветренный, в такие вечера люди должны любить друг друга. Подобно миражу, реял над черной поляной пикник. Пламя костра отбрасывало дергающиеся тени на визжащих молодых людей. Аксель снял со старухи пальто. Он держал ее руку на своих коленях и поглаживал ее, проводя по ней указательным и большим пальцами вверх и вниз, вверх и вниз, не останавливаясь.
Когда я появилась из темноты, он поднял взгляд.
— Посмотри на это, — сказал он и указал на черное пальто. В подкладку была вшита записка:
Спасибо, что вы помогаете моей матери. После инсульта у нее одна сторона парализована. Она не может говорить и ничего не понимает. Мне весьма жаль. Но у меня тоже только одна жизнь. Дочь.
P.S. Она любит, когда ей гладят руки.
Я села рядом со старухой и положила другую ее руку себе на колени. И стала медленно гладить старческую кожу. На ощупь она напоминала увядший лист.
Телефон в моем кармане запищал. Руку старухи я не отпустила.
— Я еще хотела сообщить, — сказала мать, — Петра Кюн бросилась под поезд в метро.
— Кто такая Петра Кюн?
— Ты забыла Петру Кюн? Твоя лучшая подруга во втором классе, ты должна ее помнить!
— Мама, я же говорю — я ее не помню.
— Петра Кюн, девочка с чистыми руками, ты же должна помнить. У нее всегда были безупречно чистые руки и ногти. Четыре дня назад она бросилась под поезд метро. Говорят, она не могла перенести, что ее отец умирает. Рак. Хотя, возможно, она только оступилась, правды мы теперь так и не узнаем. Бедняжка. Я случайно встретила на улице ее мать, она постарела на двадцать лет. Ужасно, правда? Ты меня слушаешь?
— Да, мама.
— Я подумала, тебе это будет интересно. Как-никак она была когда-то твоей подругой. Что ж, не буду больше мешать.
— Ты нисколько не мешаешь, нисколько.
Мать молчала и тихо дышала в телефон. Я гладила руку старухи, пока мне не начало казаться, что это моя собственная рука. Вокруг нас пахло свежей травой, смолой и горелым деревом.