Среди книг
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 11, 1997
Игры, в которые играет писатель. Писатель, который играет в игры
Olga Tokarczuk. Prawiek i inne czasy. Warszawa, W.A.B.,1996.
Ольга Токарчук. Правек и другие времена, 1996.
Наверное, у каждого взрослого, если он хорошенько покопается в своей памяти, был в детстве собственный, вдохновенно сочиненный миф о мире — свой Карлсон, который живет на крыше, своя Швамбрания… Маленький кусочек пространства вне реального времени, где ты полный хозяин и потому устанавливаешь свои порядки, прячась от слишком сложного взрослого мира, а может быть, приспосабливаясь к его неизбежности. Мы вспоминаем об этом позже с чувством легкой насмешки над собой, удивления и тайной благодарности за пережитое тогда счастье обладания миром. Но вот чтобы взрослый человек играл в подобные игры…
«Сколько себя помню, я хотела написать такую книгу, как эта. Создать и описать мир… который, как все живое, рождается, развивается и умирает» — так определила собственное отношение к своей новой книге «Правек и другие времена» молодая польская писательница Ольга Токарчук.
Какую же такую книгу она написала — после двух предыдущих, вышедших в 1993 и 1995 годах, не похожих ни друг на друга, ни на эту, третью? (Первая — «Путешествие людей Книги» — повествовала о странствиях аристократа и куртизанки по Испании и Франции ХVII века в поисках таинственной Книги. У критиков она вызвала ассоциации с «Парфюмером» П. Зюскинда и «Рукописью, найденной в Сарагоссе» Я. Потоцкого. Вторая — «Е. Е.» — история пятнадцатилетней девочки из Вроцлава, которую посещают духи, в связи с чем ее наблюдает врач-психиатр. Действие происходит в начале нашего столетия и доведено до первой мировой войны. Автор, по его собственным словам, ставил задачу описать эту историю на уровне знаний о психоанализе того времени, но больше всего его интересовали позиции людей по отношению к тому, что пока не объяснено, не названо.)
Новая книга — миф, выстроенный по законам детского переживания реальности, но выстроенный взрослым человеком, увлеченным к тому же компьютером (не случайно возникает ассоциация с компьютерной игрой SimCity
).Правек — это некое сконструированное пространство вроде детских придуманных стран или городов из кубиков или песка. Правда, находится он неподалеку от реально существующего польского города — в книге упоминается Кельце. Это едва ли не единственная географическая реалия, связывающая придуманное пространство с реально существующим.
В мифическом, но топографически очень подробно описанном Правеке (то ли селе, то ли маленьком городке), как в детской игре, есть все, что составляет реальную жизнь. Ее основные персонажи — несколько поколений обычных жителей. Среди них есть свои «аутсайдеры», сумасшедшие, помещики, ксендз. Свои умершие. Бог, ангелы, Божья матерь, так или иначе заботящиеся о Правеке. В этом замкнутом мире происходят все обычные процессы жизни — рождение, взросление, смерть. Людьми управляют обычные чувства и инстинкты — любовь, ревность; провинциальная девица грезит о принце из города, кто-то мечтает о путешествиях…
Название книги, а также первая фраза («Правек — место, находящееся в центре Вселенной») указывают на тесную связь времени («Prawiek» — по-польски «былые времена, древность») и пространства. Это прежде всего эпическая связь. Но и психологическая тоже. Книга разбита на главы: «Время Правека», «Время дома», «Время грибницы», «Время Руты», то есть время того или иного персонажа, предмета, пространства. Жители Правека существуют в первую очередь в своем времени — своем собственном мире. «После возвращения отца Мыша увидела мир. До этого все было смазано и нечетко. Мыша не помнила, какой она была… как будто ее вообще не было. Помнила отдельные вещи. Мельница казалась ей тогда огромной, цельной глыбой, без начала и конца, без низа и верха. Потом она увидела мельницу иначе — разумом. Она обрела смысл и форму. Так же было с другими вещами».
Жизнь в Правеке неотделима от конкретного пространственного уголка, где жили отцы и деды, и точно так же будут жить дети и внуки. И жизнь эта существенно не связана с остальным миром — так кажется жителям Правека. «Зачем нам какие-то другие миры?» — спрашивает маленькая девочка. Не случайно появляется и ее миф о границах Правека, которые никто не может перейти: «Здесь кончается Правек, дальше уже ничего нет…» — «Что за глупости? Ведь некоторые люди ездят в Кельце…» — «Им так только казалось. Они отправляются в путешествие, доходят до границы и здесь останавливаются. Наверное, им снится, что они едут дальше, что существуют Кельце и Россия. Мама мне однажды показала таких окаменевших людей. Они стоят на дороге в Кельце». Это единство места жизни многих поколений ослабляет и смягчает резкость естественных переходов во времени — между отдельными жизнями или фазами одной жизни. Единство места сближает колыбель и могилу, детство и старость, жизнь различных поколений, то есть делает время подчиненным неизменному ритму. Человеческая жизнь здесь особенно тесно связана с жизнью природы — они имеют единый ритм. Не случайно подчеркивается и близость судеб зверя и человека: в виде «большого зверя или большого человека» видит мир потерявшая ребенка женщина; сначала в Злого Человека, потом в Зверя превращается совершивший преступление (какое — остается неизвестным) крестьянин. Разница между человеком и зверем ощущается лишь как различие между словом и его отсутствием, памятью и забвением.
Вообще, многое воспринимается здесь в соответствии с традициями фольклора: грибы занимают промежуточное положение между животными и растениями, могут отбирать у людей силу и здоровье; луна и солнце предстают двумя сторонами одного и того же явления… Дом здесь — тоже средоточие символов основных жизненных ценностей. Он воплощает идею семьи и рода, связи предков и потомков и противопоставлен окружающему миру, как пространство закрытое — открытому, безопасное — опасному, внутреннее — внешнему. Дом дает модель мира — четыре его стены обращены к четырем сторонам света.
Но все же, хотя мир Правека замкнут в своем физическом времени и пространстве, эту мифологическую замкнутость разрывает историческое время, а с ним до Правека доходит и идея реальности другого пространства. История в той или иной степени влияет на жизнь Правека: кого-то из его жителей забирают в царскую армию во время первой мировой войны, кто-то — благодаря необходимости активно действовать в ставшей независимой Польше — излечивается от меланхолии, а вторая мировая война просто приходит в Правек. Доносится до него и эхо событий, происходящих в послевоенной Польше.
В заключительной главе в отчий дом возвращается внучка той героини, с которой начинается повествование. И Правек теперь увиден глазами человека, для которого опустевший дом предков (исчерпавший себя миф?) существует лишь как эмоциональная собственность. Не случайно автор подчеркивает, что внучка возвращается в Правек ненадолго, а о другой жизни говорит не только описание ее костюма, но и самоощущение: «Она посмотрела на свои итальянские туфли и пальто из верблюжьей шерсти. Она знала, что выглядит прекрасно, как с картинки модного журнала, как дама из большого города».
Жизнь в Правеке, как она описана Токарчук, удивительным образом «раскладывается» не только на отдельные мифы о бытии, но и на отдельные небольшие движения человека — физические, интеллектуальные, душевные, причем процесс, который психологическая проза привыкла отражать через десятки оттенков чувств и ощущений, здесь может быть заключен в одной фразе, стоящей в ряду с называнием действительно «одноразового» действия или, наоборот, с подробным описанием чего-то, к переживанию, как таковому, отношения не имеющего. Это тоже существенная черта мировосприятия и стилистики, «навязываемых» читателю книгой.
Но, закрывая книгу, жанр которой, кстати, не обозначен, погружаешься в достаточно запутанные мысли о том, что же это за мировосприятие, а главное, что же это за проза?
Читать ее интересно — как интересно всякое стоящее того интеллектуальное усилие. Она удивляет и — озадачивает. Прежде всего, наверное, непохожестью на все сложившиеся представления о польской прозе. Но представления не могут быть вечными. Токарчук принадлежит к поколению писателей, родившихся в шестидесятые годы и первые книги выпустивших в постсоциалистической Польше. То, на чем была замешена наша российская полономания, а в Польше «польский миф», для этого поколения перестало быть актуальным уже в момент вхождения в литературу. Эти молодые литераторы придерживаются иной, чем их предшественники, иерархии ценностей: литературу они воспринимают в категориях «правда — вымысел», а не «правда — ложь». «Я думаю, что весь смысл литературы сводится к рассказыванию сказок и из сказок же вытекает», — отметила, например, в одном из интервью О. Токарчук. Понятие писательского долга для этого поколения тоже больше эстетическое, чем нравственное, а техника письма считается чуть ли не главным условием коммуникации «писатель — читатель». И надо сказать, техникой они действительно владеют на уровне мировых литературных «стандартов».
Токарчук по профессии — психолог. К тому же пишущий серьезные специальные статьи. Известно — от нее самой, — что она увлечена идеями Юнга. Что она прошла «через» Фолкнера. А сейчас ее любимые авторы — Борхес, Кортасар. Из интересных ей своих, польских, писателей она упомянула лишь Лема и Пруса. Круг чтения — а тем более его «следы» в нашем мироощущении — всегда достаточно случаен и причудлив в своей избирательности. Впрочем, хотя и трудно, но можно заполнить семантические пустоты в пунктире, соединяющем, например, «Куклу» Пруса с Борхесом. Но перечисленные выше имена, как и другие, случайно или не случайно не названные писательницей, помогают понять что-то существенное в ее литературной ориентации и в позиции этого поколения, реализованной в текстах, то есть в языке.
Например, интересно, что Токарчук, в силу своей профессии знающая о законах психики больше непсихолога, этот ценнейший источник питания использует достаточно рационально. Похоже, ее больше интересует не конкретный человек в только ему свойственном единстве побудительных мотивов и реакций (то, к чему до сих пор стремилась литература), а типология закономерностей поведения (что до сих пор было прерогативой науки). Какой-то главный импульс она, очевидно, получает не столько от стихии внутренней жизни, силы ее напряжения, пропущенного сквозь «магический кристалл» вымысла, сколько от научных или художественных моделей (Юнг, Борхес и т.д.). Это лишь предположение. Но художественное воплощение ее замыслов, достаточно по своей природе рациональное, — уже реальность.
Это действительно очень профессионально сделанные вещи, и они действительно доставляют интеллектуальное удовольствие — тем большее, чем больше культурных кодов удается расшифровать в процессе чтения. В «Правеке», например, — ту совокупность архетипов, которые, по Юнгу, составляют фундамент духовной жизни. Или — автор отправляет нас к фольклору (по Юнгу, заключающему в себе наследуемый опыт предшествующих поколений), и, чтобы понять замысел книги, его тоже лучше знать. Но читательское переживание мифа о Правеке (а только это и есть реальная обратная связь) все-таки получается в итоге головным, «музейным», с легким привкусом авторского психологического снобизма.
Для наших далеких предков мифы были единственной формой их чувственного переживания мира через слово. Сказки Андерсена или Гофмана в конце концов тоже представляют совокупность архетипов, но при этом задевают в душе что-то такое, что трудно определить, но каждый раз через их слово, через потрясение им в читателе происходит открытие себя.
Все-таки сила художественного слова заключена в стихии живого чувства, которое оно несет в себе, в энергетике вызываемого им переживания. Даже если переживание вызвано мыслью, идеей. И связь с читателем, о которой заботятся молодые писатели Польши, совершается через слово, за которым должна стоять его выстраданность.
Чтение «Правека» вызывает ассоциации с финалом стихотворения польского поэта Збигнева Херберта «Взращивание философии»:
Теперь мы ждем
что философ расплачется над своей мудростью
но он не плачет
ибо бытие не взволновано
пространство не растворяется
а время не останавливается в гибельном беге.Но и над текстом «Правека» вряд ли расплакался бы сам автор. И вряд ли расплачется читатель. Впрочем, может быть, это просто не было в нем «заложено». Да и слез в наш век на все не хватит. Хотя очень хочется испытать именно такую степень потрясения словом.
Молодая проза, вторгаясь в литературный процесс и на время узурпируя общее внимание, приносит не только новую тематику или жанровые модификации, но и новый чувственный строй переживания жизни, то есть свой психологический язык. Писатель — сначала человек своего времени, его и собственных обстоятельств, формирующих личную «пороговую» систему восприятия. И если в молодой польской прозе, действительно мастерски сделанной, не хватает непосредственности переживания, то, может быть, это просто другая система чувств, потому что и мы сегодня другие и так теперь чувствуем?
ИРИНА АДЕЛЬГЕЙМ