(Перевод с хорватского Л.Савельевой)
Слободан Шнайдер
Опубликовано в журнале Иностранная литература, номер 9, 1996
Перевод Лариса Савельева
Слободан Шнайдер
Справочник по реальной зоологии
Замечания к феноменологии мелкого. Том XXIV.
Фрагмент книги «Феноменология мелкого».
Перевод с хорватского Л.Савельевой
УЛИТКА
«Итак, пока остановимся на этом, и я еще раз хотел бы от всего сердца поблагодарить вас за то терпение, с которым вы сегодня выслушали меня!» — закончил свое выступление Анте Старчевич в атмосфере радостного одобрения. Взгляд Старика блуждал по залу, как будто он хотел запомнить лицо каждого из присутствующих, а рука стенографистки сделала здесь приписку: «В этот момент начался ливень».
Стояло то самое время, когда покрытые виноградниками холмы вокруг Загреба начинают кишеть улитками.
Сразу после зимнего сна виноградная улитка спешит насладиться ласковой травой. В пропитанные влагой майские и июньские дни эти сладострастники начинают свои любовные игры: повсюду медленно кружатся друг вокруг друга пары влюбленных улиток, и если попытаться представить себе музыку, которая могла бы сопровождать их танец, то это был бы только Равель. Потом любовники соединяются подошвами (но депутаты в этот момент уже покинули парламент), которые начинают волнообразно, по словам Брема, сокращаться в любовном экстазе. Рожки тоже не остаются безучастными, они, прижимаясь, так переплетаются, что их прикосновение в двух работах уже сравнивалось с поцелуями голубей. Но все это просто бледнеет перед тем фактом, что свое наслаждение улитки стремятся усилить за счет использования особого инструмента. А именно: и он и она обладают «стрелой любви» — похожим на шип известковым наростом, который они вонзают друг другу в тело. Альфред Брем эту сцену наблюдал неоднократно. Остальные авторы, описывавшие аналогичные моменты высшего сладострастия, правда, на другом материале, например, Габриеле д’Аннунцио, не смогли подняться до такого уровня. Он остановился на сравнениях и метафорах там, где Брем говорит о самой сути дела. Таким образом, любой виноградник оставляет далеко позади декадентство, которым прославился д’Аннунцио.
Семь лет назад Брем (видимо, окончательно) разорвал отношения с дирекцией Берлинского аквариума ввиду разногласий, на которых нам здесь не хотелось бы останавливаться, чтобы не вовлекать в дискуссию слишком большое число заинтересованных. Впрочем, его описания виноградной улитки относятся к периоду, предшествовавшему этому неприятному конфликту, точнее, ко времени его возвращения из второй африканской экспедиции, а приведенные им примеры в полном смысле слова германские и европейские. Это удивительно, поскольку любовная изощренность улиток имеет ориентальный характер. И тут общеизвестная медлительность улиток в этих делах оборачивается большим преимуществом.
Немцы, которых Старик не любил, употребляют нежных любовников в пищу в вареном виде, однако есть народы, которые удовлетворяются лишь несколькими каплями лимонного сока в качестве приправы. И в этом контексте общеизвестная медлительность улиток оказывается губительной для них. Считается, что на столах Австро-венгерской монархии в периоды ее процветания ежегодно заканчивали свою жизнь приблизительно четыре миллиона улиток. Во времена наполеоновских войн за улиток сражались просто беспощадно.
Именно эти мысли пытался прогнать Старчевич, сидя в коляске, которая под струями ливня спускалась вниз по улицам Верхнего города, и обдумывая некоторые моменты только что произнесенной речи. Кое-кто из депутатов еще стоял под арками домов, ожидая, когда утихомирится небо. Старчевичу приходилось то и дело приподнимать цилиндр, и чтобы не утруждать себя, он откинулся в глубину коляски, источавшую роскошный запах влажной кожи. Ему хотелось избавиться от одной из таких банальных мыслей, как, например, следующая: «У нас все движется со скоростью улитки. Весь мир идет вперед, всегда только вперед. Сейчас у нас 1881 год, а уже двадцать лет назад человек прошел по канату, натянутому над Ниагарским водопадом!»
ВОШЬ
Вошь всегда появляется там, где какая-нибудь идея соприкасается с реальностью. Можно сказать, что то место, в котором идея входит в контакт с действительностью, становится вшивым. Таким образом, ход истории следует рассматривать в гигиеническом аспекте. Это же касается и войн, которые представляют собой не что иное, как ускоренную самореализацию народов.
Какой бы ни была война, трехлетней или столетней, вошь переживет любую. С точки зрения casus belli вошь выглядит возвышенно-равнодушной. Ее мало интересует, бьются ли фаланги властителей мира или пьяные орды, идет ли война за империю или за один луг, за целый континент или за навозную кучу на заднем дворе. Она существо вездесущее, демократическое, своего рода образ постоянства при всех различиях. Однако ввиду того, что и любую огромную армию, и любую мелкую банду сосет одно и то же тайное войско вшей, это насекомое одновременно свидетельствует и о том, на что способен одержимый жаждой крови коллективизм. Не забудем, господа, и блоху, этого одинокого попрыгунчика в мундире Наполеона! Блоха и вошь — вот два противостоящих принципа всемирной истории. Мировой дух верхом на коне, каким его увидел Гегель, воплощал в себе, судя по всему, и ту и другую. Удивляет, однако, что это ускользнуло от Гегеля, вследствие чего осталась нереализованной возможность исключительно плодотворной дефиниции мирового духа как синтеза вши и блохи. Это тем более удивительно, если принять во внимание, что поблизости маячил и Иоганн Вольфганг фон Гёте со своей широко известной любовью к конкретному.
Злопыхатели наверняка подумают, что оба в то мгновение, когда Бонапарт верхом промчался через историю, изрядно чесались.
Многоуважаемый Мишо Кишпатич отмечает несколько источников, в которых сообщается, что расчесы при зуде от насекомых далеко не безобидны. Вши не только исключительно злокозненны, они могут сыграть и роковую роль. В трудах, на которые ссылается Кишпатич, они описываются не просто как временное неудобство, но и как причина более долговременных и неприятных последствий в виде ухода из жизни. В частности, вши стали причиной смерти Ирода, Агриппы Маркуса, диктатора Суллы, а в XIII веке — Филиппа II. Можно было бы предположить, что вши особенно ополчаются на высоких должностных лиц, даже на венценосцев, но такое предположение в корне ошибочно. Данный список охватывает исключительно тех, чья смерть бросается в глаза и, таким образом, оставляет след вроде такого, как «умер Агриппа Маркус», «умер Филипп II, французский король». Кроме того, имеются и другие вехи, от которых можно вести исчисление времени. Например: «Спустя три года после смерти римского диктатора Суллы был большой неурожай».
Что же касается огромного большинства людей, относительно которых можно предположить, что и они на протяжении истории наслаждались даром жизни, то их исчезновение не оставило никаких письменных следов, независимо от того, стали ли его причиной вши или что-то иное. Поэтому теоретически вовсе не исключено, что все они еще живы. Кроме того, Агриппа вообще был не императором, а строителем римского Пантеона и составителем географической карты.
Сказанное выше, конечно, никого не удивит. То, что вши сосут кровь у венценосцев и простолюдинов, банкиров и нищих, — просто трюизм.
У этих созданий, однако, имеется одна странная склонность, которая представляет все вышеизложенное в совершенно ином свете. Несмотря на то, что, как мы сказали, вошь не брезгует никем от самых высших до низших слоев общества, в одном отношении она проявляет известную привередливость.
В частности, самые серьезные исследования подтверждают, что вши небезразличны к цвету кожи, то есть они непримиримые расисты. Это не шутка: вши, живущие среди нас, белых, желтовато-серого цвета, негритянские вши — черные, китайские — желтовато-коричневые, эскимосские же совершенно белые! Но важнее всего то, что эта идиосинкразия носит универсальный характер: вши, которые вырастило на себе одно племя, не могут жить на представителях другого племени!
Странно?
Ни в коей мере. Явление это глубоко человеческое, и оно указывает на тесную близость и кровную связь упомянутого создания и нашего, людского, рода.
Более того! В последнее время многие умные головы мучаются вопросом: кому и чему служат, например, этнические чистки некоторых территорий? И если кто-то, глубоко обеспокоенный, решит, что такие меры не служат никому и ничему, вот ему помощь, на которую он, скорее всего, и не рассчитывал: если гниды одного народа страдают непереносимостью по отношению к гнидам другого народа, то ради блага гнид первого должен исчезнуть второй народ.
И тут возникает вопрос: как могло случиться, что Гегель не понял, в чем беда? Ведь, может, и у гниды есть какое-то свое «понимание свободы», которое тоже, и (еще как) развивается?
В пьесе Шнайдера «Смертеописание» один из героев — Янко Полич Камов — благодарит Господа Бога за вошь, которой Он его одарил. С определенной долей достоверности известно, что позже Камов возблагодарил Бога и за историю человечества, после чего из нее исчез.
САРАНЧА
Божья коровка и даже блоха, улитка или вошь стоят особняком как мелкие, но прочные капители реальной зоологии. Сила саранчи в ее численности, так что в данном случае более уместной была бы не феноменология, а социология мелкого. Поэтому все случаи ее вмешательства во всемирную историю поистине страшны. Например, в России за период с 1800 по 1861 год целых двадцать четыре раза отмечено, что саранча опустошила целые губернии. Многоуважаемый Кишпатич («Насекомые») не указывает точно, в какие годы это происходило. Тем не менее известно, что однажды сам Гоголь, совершавший поездку по российской глубинке, вынужден был бежать от нашествия саранчи. Был даже год, когда саранча напала на деревню, причем пострадало несколько мужиков. Более детальное описание такого рода происшествий можно найти в Библии, в книге пророка Иоиля. Саранча, опустошающая поля, уничтожающая плоды трудов и усилий человека, — это внешнее проявление Божьего гнева и одновременно средство давления, с помощью которого Бог стремится, и небезуспешно, подчинить происходящее в мире своим планам. Иногда, правда, бывает трудно уяснить, каким был тот или иной план, но это, видимо, в первую очередь зависит от толкователя. В частности, не вполне ясно, что Он имел в виду осуществить в России в уже упоминавшийся период с 1800 по 1861 год, не говоря уж о периоде с 1917 года и до когда? Пара-тройка мужиков, возможно, и сумела бежать, как в свое время Гоголь. Но целые губернии этого сделать уж никак не могли, так что оказались полностью съеденными.
И все же за всем этим просматривается какая-то высшая цель.
В период с 1800 по 1861 год в России был развенчан закон, который предписывает количеству переход в качество. Саранча обрушивалась на Россию, как зафиксировали свидетели, целыми тучами. Она закрывала собою небесные светила, стирала с лица земли все следы, оставленные человеком. За это время целых двадцать четыре раза создавались условия для перехода количества в новое качество. Перехода, однако, не произошло оттого, что после такого массированного нашествия от количества не осталось ничего. Масса опустошила все, но о каком-то новом качестве не приходилось даже и мечтать.
Однако если Бог таким образом хотел поддержать некоторые элитарные теории, Ему следовало бы как-то иначе решить процесс, например, перехода воды в пар, поскольку каждый из нас может ежедневно, стоя рядом со своим чайником, убедиться в том, что этот закон все-таки находит себе применение. Давно, еще в далеком 1543 году, саранча заполонила Боснию, причем опять-таки следует подчеркнуть, что из старых рукописей трудно понять, против кого было направлено это нашествие. Вообще говоря, существуют на Земле такие места, которые Бог оставил себе в качестве полигонов, учитывая, что Его свобода подразумевает, конечно же, и такое положение, когда Он может хотеть или одного, или другого, или и того и другого вместе. Например, когда в 1690 году тучи саранчи спустились на Литву, один раввин прочитал на крыльях насекомых еврейские буквы, которые означали «гнев Божий». В Боснии же на них ничего написано не было, и в этом можно усмотреть руку Провидения. Потому что, если бы там оказались какие-то письмена, одни прочли бы их так, другие иначе, и это бы только увеличило беспорядки и зло, которые и без того были огромны.
Между прочим, имело бы смысл проверить действенность одного древнего рецепта, основанного на выдержках из Корана, где о саранче говорится в довольно резкой форме. Итак, следует поймать несколько насекомых, написать на их крыльях соответствующие инструкции, после чего они уже самостоятельно направятся поедать чужие края.
Или же будут там съедены. Во многих уголках Земли саранчу считают лакомством. Бытует даже мнение, что горсть этих насекомых в засоленном виде поистине открывает съевшему их врата рая.
Если вам случится как-нибудь летом на скошенном лугу встретить попрыгунчика в то время, когда задняя часть его туловища уже начала желтеть, чтобы с помощью игры оттенков обмануть многочисленных врагов, не воспринимайте его как знамение несчастья и зла. Он становится опасен, только когда в него вселяется дьявол, толкающий его на поиски массы таких же, как он, похожих на него во всем, и тогда они все вместе трогаются с места, чтобы уничтожить все на свете, что не носит славное имя саранчи.
До этого момента поведение нашего романтичного певца, этого нежного, влюбчивого и влюбленного зеленоватого господинчика, элегантными прыжками прогуливающегося по родному лугу в поисках своей молчаливой, но в высшей степени кокетливой Джульетты, этого пугливого прыгуна, несомненно, сильно отличающегося от вас или от меня, остается совершенно корректным.
Но стоит ему шагнуть в историю, тут и беда — не только луга, но и парки превращаются тогда в настоящие кладбища. Нынешние пророки информируют нас о грядущем Апокалипсисе с такой же непосредственностью, с какой ведется репортаж со стадиона, правда, в случае наступления Апокалипсиса они в большей мере рискуют навлечь на себя гнев Божий, описанный или не описанный в Библии.
Почему, собственно, саранча отправляется в свои походы, тучами поднимаясь в воздух, скорее можно понять не на скошенном лугу, в непосредственном дружеском общении с этим симпатичным созданием, а где-нибудь на стадионе или в пивной. Не обязательно в Мюнхене.
Почему вдруг рука поднимается вверх, приветствуя и предвещая Смерть, остается постоянным предметом размышлений. И что интересно, все (имеется в виду саранча) вдруг принимаются делать одно и то же, а после каждый приводит себе в оправдание, если до этого вообще доходит дело, какую-то свою причину.
17 июля 1883 года облако саранчи остановило поезд на железной дороге Вена — Будапешт. Пассажирам пришлось покинуть вагоны и провести ночь среди полей, на заброшенной станции. На следующий день, да и то не с утра, а ближе к полудню, при содействии прибывшего отряда гвардейцев и нескольких орудий, которые открыли огонь (очевидцы утверждали: прямо по Солнцу!), поезд наконец продолжил путь, правда, без одного пассажира, который, заметно взволнованный произошедшим событием, еще накануне вечером пешком отправился обратно в Вену.
Если внимательнее вчитаться в эту историю, то может показаться странным, что поезд следовал из Вены в Будапешт, а не наоборот.
ЧЕРВЬ
В данном случае важнее всего точка отсчета. Если двинуться от червя к более высокой форме, то он предвещает ее гибель. Например, когда заводится в ней или просто является ей во сне. И наоборот, если пойти от червя к низшим формам, вроде всевозможного гнилья и навоза, то червь возносится над ними как символ и предзнаменование более совершенных форм. Несомненно, это момент триумфа данной феноменологии, ибо здесь со всей очевидностью становится ясно, что она позволяет охватить все живое как потенциально мертвое, но при этом несущее в себе возможность снова стать живым, как, например, в случае проросшей из могилы травы.
Науке, однако, с этим созданием не повезло, так как с помощью понятия «червь» предпринимались безуспешные попытки объять почти бесконечное множество явлений. Это обстоятельство нашло свое отражение в языке, именно поэтому червь является действующим лицом многих поучительных или же просто образных выражений, выступая тем самым в роли настоящей «звезды» жанра пословиц и поговорок. Значителен вклад этого создания в художественную литературу. Иов, например, именно в образе червя, извивающегося в пыли, воспринимает самого себя. В довольно известной пьесе Уильяма Шекспира не кто иной, как черви едят за ужином одного дворянина, а несколько позже червей обнаруживают в пустом черепе шута. Самого же героя этого популярного произведения постоянно гложет червь сомнения. Однажды он даже вынуждает его сделать заявление вроде «быть или не быть?», что по сути дела представляет собой сформулированную философскую позицию червя в мире (in-der-Welt-sein). В частности, червь — это существо, которое самим своим происхождением выбирает позицию между живым и неживым, между «быть» и «не быть», и ему, в отличие от большинства других созданий, удается на этой позиции удержаться.
Этим далеко не исчерпываются точки соприкосновения червя и великой философии. Например, любовь между червем и книгами уходит в глубину веков, когда книжные переплеты были деревянными. Позже выяснилось, что червь может съесть практически все, что в состоянии вынести бумага. Черви с равным аппетитом угощаются и книгами самых больших сквернословов и циников, и теми, которые написали утонченные и нежные души. Внешний вид книги для них тоже не имеет какого-то высокого смысла, так же как вряд ли есть какая-то существенная разница между глотанием и чтением. В Кёнигсберге черви съели несколько экземпляров «Критики чистого разума» Канта в качестве основного блюда и на десерт одно небольшое по объему, но прекрасное сочинение того же автора о механике неба. А уж черви в виде червя сомнения мучили его самыми разными способами. Современники проверяли по Канту свои часы, поскольку он каждый день в одно и то же время появлялся на главной городской площади, как будто на пари или выполняя некий зарок. Кроме того, можно было предположить, что речь шла о какой-то мрачной игре, которая была видна землякам Канта только через свое внешнее проявление, как феномен. Ecce homo, подумаете вы, вот человек, заводящий себя самого как нюрнбергскую игрушку, которая тем не менее своими четкими движениями участвует в Божественном устройстве и порядке.
Ну, а что потом…
Еще при жизни Канта черви начали есть его лучшие книги, а его самого грыз червь сомнения, заставлявший задумываться: реально ли существование Кёнигсберга, людей на площади, приподнимавших в знак приветствия свои шляпы, карманных часов, которые они в этот момент как раз заводили, и, что, конечно, хуже всего, реально ли существование его самого — Иммануила Канта, книжного червя и профессора?
Граждане Кёнигсберга считали своего профессора гарантией мирового порядка и не замечали того отчаяния, с которым он, Иммануил Кант, в движениях их пальцев, заводящих часы, в их взглядах, иногда издевательских, но чаще полных благоговения, искал подтверждения своего существования.
Итак, черви, несомненно, разрушают то пространство, рамки которого очерчивает такой обмен верительными грамотами. Они постоянно подтачивают основы цивилизации, будь то столбы фундамента, на котором стоит Венеция, или музейная мебель в старинном замке, книги или же написавшие их люди. Удивительные создания — ничто сотворенное не кажется им достаточно совершенным, но и ничто из разрушающегося не разрушается ими навсегда. Крлежа удостоил червя чести быть действующим лицом драмы, причем даже с несколькими репликами. Правда, это гордое создание не оценило столь высокой чести и продолжило питаться книгами великого писателя, а также менее объемными трудами его оппонентов и адептов. О бедный Йорик! Где теперь твой Эльсинор?
Даже съеденный червями, побеждает Полоний. Кто бы мог подумать? Считается, что скрип червя в дереве стола или шкафа предвещает смерть. Однако этот характерный звук происходит из-за того, что червь своей головой бьется о стенки проеденного им хода, чтобы обратить на себя внимание избранницы сердца. Но все же, зачем существо, переваривающее «Критику чистого разума», возвещает о чем-то, что и без того неотвратимо?
Идет ли речь о гибели Империи или о распаде Державы, о расколе литературы и языка или о том, что пружина часового механизма — вот те на! — лопнула посреди кёнигсбергской площади… червь представляет собой образец неизменности и постоянства при всех изменениях, к лучшему или худшему — безразлично.
Несколько смущает, правда, тот образ, который стоит за словами «ничтожный червь». Это попытка языка отомстить червям за их разрушительную деятельность. Напрасно! Пожалуй, нет другого такого слова, за исключением, может быть, еще не рожденного, у которого не нашлось бы своего собственного червя. И каким бы прекрасным это слово ни было, внутри оно все равно с червоточиной. Конечно, можно вообще молчать. Но тогда, в тишине, слышно, причем совершенно явственно, одних только червей.
Так бывает всегда, когда что-то приближается к своему концу, не оправдав надежд.
МУРАВЕЙ
Самые блестящие страницы любой из созданных к настоящему моменту феноменологий мелкого относятся к описанию муравья. Действительно, граничащее с изумлением удивление Кишпатича по этому поводу поистине безмерно. Вопрос, правда, в том, не повредило ли это объективности научного подхода. В любом случае написанная Кишпатичем апология муравьев достойна всяческого уважения. Однако нас в гораздо меньшей степени радует то, что так восхищало Кишпатича. Этот автор неутомимо перечислил явления и факты, которые казались ему общими для человеческого общества и муравейника, независимо от того, шла ли речь о красных или о рыжих муравьях или даже о безжалостных термитах. У нас же эта схожесть, которую не может отрицать ни одна из феноменологий, вызывает скорее меланхолию. Разумеется, этому чувству, как учат нас старые феноменологи, не следует поддаваться. Феноменология мелкого занимается мелким так, как будто оно крупное, однако феноменолог мелкого всегда сохраняет ясное понимание того, что муравьи, дождевые черви, пчелы, светлячки, улитки и божьи коровки, так же как и их сообщества, существовали бы на белом свете и без нас, феноменологов. Да-да, и если бы не было людей, муравьи точно так же вели бы свои тридцатилетние или столетние славные войны, держали рабов, строили дороги и мосты, выращивали скот, так что, как видим, и без человека возможно существование не только городов, но и государств. Если бы эта, во всем столь мелочная феноменология внесла немного скептицизма в будущий анализ таких святых вещей, как, например, государство, ее задача, возможно, была бы выполнена.
Тот факт, что всегда уравновешенный Аристотель весьма огорчился, узнав, что муравьи работают и при свете луны, в данном случае мы упоминаем как общеизвестный. Уроженец Стагира был так потрясен в ту ночь, когда увидел это, что на три дня отложил окончание своего труда «О душе», несмотря на всю свою готовность завершить его полностью и окончательно. Платон изучал кастовое деление, нашедшее позже отражение в его трактате «Государство», сначала на примере муравейника, однако при попытке претворить на Сицилии свою теорию в практику сам попал в рабство. Трудно сказать, знал ли он, что с точки зрения половой принадлежности все муравьи-рабочие были отсталыми самками. Можно предположить, что великий грек воспринял бы такой факт как эротический удар ниже пояса.
Плиний между тем похвально отзывался о республиканских достоинствах муравьев, отмечая, что все они равны, правда, всегда лишь в рамках того или иного сословия, принадлежность к которому предопределена природой. Что касается Цицерона, то он дважды похвально отозвался об уме муравьев.
Даже от неосведомленного в феноменологии наблюдателя, конечно же, не укроется сходство между термитником и Нью-Йорком, возможно даже, что, одурев от летней жары и сидя на траве под деревом, он станет свидетелем локальной, но жестокой войны между соседними муравейниками, расположившимися на одном лугу. Так, например, прославленный Дарвин был поистине изумлен, установив однажды следующее: стоит бедняге муравью случайно забрести в чужой муравейник, где живут муравьи одной с ним породы, его немедленно идентифицируют как иностранца хоть среди десяти, хоть среди ста тысяч муравьев и конец его будет таким ужасным, что хуже не придумаешь. Здесь возможны бесчисленные аналогии, так как муравьи, видимо, чем больше похожи друг на друга, тем сильнее между ними ненависть и стремление к взаимному уничтожению. Но если теперь кто-то решит, что природа делает свое дело ради того, чтобы чему-то научить и нас, феноменологов, и обычных людей, он ошибется. Если между муравьями и людьми существует так много аналогий, если мы, люди, слишком многое делаем как муравьи, и наоборот, то этот факт, как уже говорилось, вызывает скорее некоторую меланхолию, а не надежду на пользу такого рода уроков. Кишпатич сообщает, что английский ученый Могридж в деталях описал две великие муравьиные войны, первая из которых продолжалась с 18 января до 4 марта, а это по человеческим меркам соответствовало бы столетней войне, а вторая продлилась ровно 31 день, что эквивалентно тридцатилетней войне в истории человечества. Обе войны произвели ужасные опустошения и оставили после себя множество убитых и раненых. Пока шла вторая мировая война, муравьи тоже вели немыслимое число войн, в которых участвовали целые муравьиные государства, причем о некоторых из этих войн написаны монографии. В наше время, наряду с тридцатью шестью так называемыми человеческими войнами, ведется много войн между муравьями, возможно, даже на каждом лугу. Теперь каждому феноменологу абсолютно ясно, почему древние авторы, да и многие ученые новейшего времени, очарованные муравьями, так хвалят их сердечность, дух и ум. В сущности, в образе муравья они восхваляют нечто другое, а именно: победу количества, переходящего в качество победы. На деле же речь идет о, так сказать, историческом бездорожье, которое едва ли в состоянии исправить какой-нибудь одинокий муравьед.
Так что не следует, как и учит нас народная мудрость, давить хорошо всем известного и даже вошедшего в пословицы муравья. Ибо раздавить его значит попрать принцип собственной истории, на котором основана великая сила муравейника. Лучше разрешить ему пользоваться нашим сыром, нашей капустой, книгами, мебелью, хлебом. Раздавить муравья, несомненно, означает получить за шиворот, а то и в штаны, целый муравейник. От такой истории лучше убежать; в конечном счете этому придется научиться каждому одиночке, независимо от того, какого размера его хобот.
Гумбольдт в одной из своих работ сообщает, что в Южной Америке трудно найти книгу, пережившую полстолетия, — муравьи там считают их большим лакомством. Недавно в Буэнос-Айресе муравьи сожрали книгу, искусно и с любовью переплетенную в кожу, что было описано в одной из газет, выходящей, правда, в Каракасе, под заголовком «Мелкая месть». На переплете книги было золотом вытиснено название «Введение в фантастическую зоологию», но буквы со всем золотом оказались съедены как кондитерские изделия.
ДОЖДЕВОЙ ЧЕРВЬ
Если муравей — это недосягаемая вершина феноменологии мелкого, то дождевой червь — это ее подземелье. Давайте в данной точке развития нашей системы феноменологии мелкого полностью сосредоточимся на мысли об этих созданиях, которые после дождя появляются из этого подземелья и расползаются по тропинкам и даже по асфальту. Многим дамам покажется малоприятной встреча с этой миниатюрной змеей. Однако покрытое слизью создание нисколько не опасно и высокомерно равнодушно ко всякому, кто бы ни наступил на него. Дождевой червяк ни в коей мере не ставит под угрозу «я» брезгливой дамы. Более того, он с философским спокойствием заранее отказывается от своего «я». Рассеченный на две части, дождевой червяк являет нам образ шизофреника. При расчленении на четыре или более частей он напоминает о постоянстве в процессе изменения — еще один пример из множества других такого же рода, демонстрируемых нам удивительным миром мелкого. Протоколы нескольких независимо проведенных экспериментов подтверждают, что муравей, подвергнутый декапитации, может прожить несколько часов без этой самой своей головы, в которой он вообще-то нуждается. Аналогичный эксперимент с Марией Антуанеттой оказался неудачным, так же как неудачными были и другие неоднократно повторяющиеся попытки такого рода. Правда, определенная часть этих попыток проводилась вдали от глаз мировой общественности. У ящерицы на месте отвалившегося хвоста вырастает новый, но, скажем, законами шариата серьезно не предусматривается, что нечто подобное могло бы иметь место в других случаях. Совершенно иначе обстоит дело с дождевым червем. Он легко расстается с головой, а потом получает себя самого в стольких экземплярах, сколько сам пожелает. Метафора человека, который вместо того, чтобы плодить людей, плодит стадо? Ни в коем случае. В феноменологии все восстает против такого извращенного сравнения. Почему метафора? Данная феноменология в соответствии с духом нашего времени и требованиями постмодернизма отличается полным отсутствием иерархичности, и если из нее и можно извлечь какую-то квинтэссенцию, то это будет не что иное, как утверждение, что человек вовсе не мера всех вещей. Итак, повторим еще раз: если речь идет о метафоре, то Нью-Йорк — это метафора муравейника, но не наоборот. Так что не следует искать метафору там, где мы имеем дело просто-напросто с аналогией. Если в данной феноменологии (конкретно, например, при анализе блохи) приходится время от времени упоминать и человека, как это было при сравнении муравьиных войн с войнами в Европе или даже с мировыми войнами, то это лишь доказывает, что редукция все еще не получила такой размах, какой бы нам хотелось. Если, скажем, при описании улитки довольно неожиданно появится, как об этом можно прочитать в некоторых пакостных критических заметках, сам Отец Нации, феноменолог обязан в таком случае снять с себя всякую ответственность за этот факт и, разумеется, вести линию улитки, более того, его долг состоит в том, чтобы указать, что Отец Нации приходит и уходит, а улитка просто есть, причем именно там, где и должна быть, то есть в винограднике.
В монографии Вондрачека о дождевых червях «Дождевой червь», работе, соответствующей всем канонам жанра и имеющей 712 страниц, описаны все близкие и дальние родственники этого существа, его склонности и способности, как скрытые, так и явные. Какова роль дождевых червей в мировой истории, Вондрачеку, несомненно, должно было бы быть хорошо известно. Но, учитывая, что в его монографии на это нет ни малейшего намека, уместным будет вывод, что дождевой червь в истории не участвовал, во всяком случае видимым образом.
Определенные сомнения, правда, вызывает тот факт, который Вондрачек не мог бы обойти своим вниманием, да, собственно, он его и не обошел. 1851 год был исключительно богат всевозможными осадками, в том числе и дождями, так что многие источники, в том числе и сам Вондрачек, отмечают настоящее нашествие дождевых червей не только на грунтовых, но и на шоссейных дорогах, связывавших отдельные княжества Германии.
Вондрачек, однако, как это ни удивительно, обходит полным молчанием тот факт, что всего лишь три года спустя, то есть в 1854 году, Роберт Шуман бросился в Рейн. Рейн, как известно, это та река… и так далее.
МОЛЬ
В Ежегоднике Британского королевского общества по исследованию сущности сэр Уильям Баттлеби пишет: «Беспристрастный исследователь, изучающий заключительные главы «Феноменологии мелкого», то есть конец тома XXIV, может прийти к мысли, что книга эта все-таки необъективна. Действительно, складывается впечатление, что автор не вполне свободен от предрассудков по отношению к мелким явлениям, иными словами, что для него все мелкое уже по самой своей сути безобразно или даже вредно. Господин Шнайдер видит безобразное и мелкое там, где речь идет, возможно, всего лишь о мелком, между тем в мире мелкого, конечно, вполне возможно найти и что-то хорошее. Даже если на мгновение согласиться, что безобразное и красота, польза и вред измеряются соотнесением с человеком, а человек в свою очередь измеряется соотнесением с британским лордом, осмелимся спросить: моль? Но почему моль, а не шелкопряд, например?»
Сэр Баттлеби, чей вклад в науку мы оцениваем очень высоко, найдет ответ на свой вопрос в разделе «Переходные и заключительные статьи» настоящей «Феноменологии мелкого», где одновременно рассматриваются и другие, не столь уж малочисленные замечания, а также дружеские предложения. Касательно последних ожидания составителя оказались оправданными, что подтверждает правильность всего подхода. Тот, кто занимается мелким, рискует обречь себя на одиночество ввиду того, что лишь редкие люди, такие, например, как сэр Баттлеби, член Британского королевского общества по исследованию сущности, правда, наряду со своими главными научными интересами, которыми были и остаются именно исследования сущности, обращают внимание на мелкие явления. Создается впечатление, что от научного интереса к мелкому удерживает страх, что незначительность размеров предмета исследования может передаться самому исследователю. Нередки же случаи, когда тот, кто занимается бациллами или бактериями, вдруг просто исчезает, хотя еще миг назад сидел над своим микроскопом, так что, видимо, такого рода опасения небезосновательны. Открытость нашего подхода, разумеется, обязывает нас принять во внимание самые мелочные замечания и даже придирки, при условии, однако, что они касаются мелкого. Многие же, имея в виду нечто мелкое, выражаются довольно крупно. Мы, однако, стоим на той точке зрения, что в малом, равно как и в большом, следует придерживаться темы.
Моль, как действительно точно подмечено, представляет собой своеобразного антагониста шелкопряду. По сути она бабочка, и это лишний раз доказывает, что природа часто награждает высшими признаками более низкие существа. Так, бабочка, сама нежность, сама мимолетная красота, в обличии моли прогрызает дыры в нашей одежде. Особой привередливостью она не отличается, но больше всего любит шерсть. Может питаться и всяким тряпьем, единственное, с чем у нее будут проблемы, так это с новым платьем короля, и в такой ситуации гораздо лучше смогла бы сориентироваться блоха. Наблюдения подтверждают, что цвет моли меняется в зависимости от цвета одежды, которой она в данный момент питается, поэтому мнение, что одежда определяет человека, несомненно, следует расширить, распространив его и на того, кто эту одежду ест. Моль не переносит некоторые запахи, в то время как к цвету она совершенно безразлична. Первое обстоятельство широко используется против нее, второе же ей, так сказать, на руку. Полиглотская ориентация моли доказывается тем фактом, что она с равным успехом может съесть платье и из французского, и из хорватского гардероба. Не важно, каким словом будет называться помещение для одежды, главное — регулярно его проветривать.
Разновидность «книжной моли» умеет питаться и непроветренными идеями, она даже может окраситься в их цвет, если этого требует дух времени. Таким образом, моль может быть олицетворением постоянства, которое проявляется не в сопротивлении, а в исключительной приспособляемости. При этом ясно, что моль при всех изменениях, на которые ей приходится идти в соответствии с тем, чем она в данный момент питается, остается молью. Есть среди моли и такие экземпляры, которые видят в этом какой-то высший смысл. В конце концов, разве все те, кто становился носителем не только цвета, знаков различия, но и самой сути исторических этапов, громыхавших у них над головами, в минуты катастрофических переломов истории не утверждали, что под цветом, знаками различия и в отрыве от сути времен они остались такими, какими и были? То есть, говоря без экивоков, обычными людьми? Правда, исчезло шесть миллионов точно таких же, обычных людей, такой же моли, которая оказалась слишком чувствительна ко всяким газам, но об этом написано в другой книге, которую съела другая моль.
В будущем, в течение грядущего столетия, моль сожрет бумагу, на которой она увековечена, а черви источат полки, на которых стоят тома «Феноменологии мелкого». Задолго до этого черви съедят ее прилежного составителя, и есть опасение, что такая же судьба ждет и его снисходительного критика сэра Баттлеби. Что ж пользы в том мелкому, который увековечен таким образом?
Скажем здесь упрямое «И ВСЕ-ТАКИ!», потому что на этом месте даже Гегель не нашел бы других слов.