Рассказ
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 66, 2021
Мой папа, Яков Григорьевич Райхер, урожденный Спиридонов, родился на чердаке. Его родители Райхеры, урожденные Спиридоновы, многое потеряли в медвежьих объятьях двадцатого века, оставшись тем не менее достойными людьми.
Это мы с папой тридцать лет назад делали домашнее задание по машинописи и делопроизводству: мне задали напечатать и оформить автобиографию. Собственной автобиографии у восьмиклассницы накопилось негусто. Ну что во мне интересного? Райхер, ученица средней школы, родилась тринадцать лет назад…
– А ты допиши «на чердаке», – посоветовал папа.
– Райхер? На чердаке? – усомнилась мама.
– А ты допиши «урожденная Спиридонова», – сообразил папа.
– Почему Спиридонова? – озадачилась я.
– А почему нет?
– Но тогда и ты должен быть урожденный Спиридонов! – я тогда слабо разбиралась в тонкостях урождённости.
– Ну, пусть и я тоже, – не стал спорить он.
Моя автобиография стала бестселлером восьмого класса. В ней я повествовала о своей большой, но сильно пострадавшей семье урожденных Спиридоновых, которые все до единого носили фамилию Райхер и родились на чердаке. Последней к семье примкнула кошка Мурка Райхер, урожденная Спиридонова, родившаяся понятно где и потерявшая шубу в медвежьих объятьях двадцатого века. Бедолага.
Не было у нас никакой кошки Мурки Райхер. Вообще не было никогда никаких животных. Мы себе сами были цирк и зоопарк. В какой-то мере и остаемся до сих пор.
Когда человек проживает столько лет, сложно писать о нем слитный текст. Жизнь разбивается на множество отрезков, на каждом он предстает какой-то новой стороной. Мой папа, Яков Григорьевич Райхер, урожденный Спиридо… Да нет.
Райхером он, строго говоря, тоже не был. Прадеда, ребенка из многодетной семьи, усыновил на бумаге местный бездетный богач («райхер» на идише – богатый, не мог он родиться на чердаке), чтобы его как единственного сына не забрали на двадцать пять лет в царскую армию. Оттуда и пошла фамилия Райхер. А так они были Гитнер, раввинская династия. Когда я об этом узнала классе в пятом – озадачилась всерьез. Было сложно представить, что существует более неудачная фамилия для выживания в советской школе, нежели фамилия Райхер. Но фамилия Гитнер…
– Спиридонов была бы лучше, – согласился папа. – Прости, дружок.
Он называл меня «дружок». А еще – дочъ. С отчетливым твердым знаком. А себя называл «её отец». Звонил иногда: «Будьте добры, попросите Викторию Яковлевну. Это беспокоит её отец».
Прабабушка была Генноденик – из тех самых Геннодеников, вы понимаете? В еврейском местечке Жмеринка эта фамилия была синонимом слов «гордый» и «несгибаемый». Когда дедушка Райхер женился на небогатой бабушке Доне, прабабушка Генноденик этого не одобрила. Не пришла на свадьбу и не отреагировала на рождение первенца, которого назвали Яков. Явилась через год, черноволосый мальчик шустро топал по земле. Удостоила кивком молодую бабушку. Посмотрела на внука. Сказала:
– А гит («хороший»).
И ушла.
Совпадение это или нет, но Яков Райхер оказался официально зарегистрирован сразу после того, как ребенка признали Генноденики. Хотя родился годом раньше. Так всю жизнь и прожил с годом разницы между реальным и официальным возрастами.
Хулиганил он в детстве страшно. Когда я была маленькой, каждым воскресным утром прибегала к ним с мамой в кровать, и папа рассказывал очередную серию своих похождений с другом Сашкой. Шестилетние Яшка Райхер и Сашка Кравец, мальчики из хороших семей, чума местечка, не разлей вода. Они выбрили полголовы девочке-соседке (хотели проверить, работает ли спертая отцовская бритва, и поспорили с девочкой, что та НЕ ДАСТ себя побрить), почти утонули в затопленном овраге, пытаясь достать упавшего котенка (котенка достали и выбросили наверх, но не умевших плавать героев доставали четверо здоровых мужиков), сбежали из дома и чуть не уехали на север в товарном вагоне (слава богу, их оттуда ссадили, а то деду пришлось бы пересмотреть свой взгляд на физические наказания), украли и под столом съели соль у строгого прадеда во время благословения хлеба (во время благословения хлеба запрещено разговаривать, поэтому прадед искал соль молча, страшно сверкая глазами)…
А еще папа всю жизнь не мог есть жареный лук. Потому что в детстве любил его до самозабвения и как-то за маминой спиной сожрал целиком большую сковороду.
А еще он как-то из любопытства выпил борную кислоту. Я на всю жизнь запомнила рецепт тех лет, что с этим делать: пить и не давать спать. Бедная бабушка Доня.
– Она тебе, наверное, читала интересные книжки? Рассказывала сказки? – маленькую меня страшно захватила идея «не спать трое суток».
– Какое, – ответил папа. – Ей сказали: если он заснет, то уже не проснется. Она меня трое суток трясла за плечи…
Как ни странно, ребенок выжил. Во время войны попал в эвакуацию в Самарканд, где бабушка Доня металась одна с тремя детьми: дед ушел добровольцем на фронт. Младшая девочка через год умерла от голода в Самарканде, средний брат был еще ребенком. Яшка днем работал, куда брали, за еду, а ночами учился по книгам, которые раздобывал где только мог. Эвакуированных в Самарканде было много, книг у них оказалось немало. Жадный Яшка читал, читал и читал. Каким-то образом умудрился окончить восемь классов и даже получить об этом справку. И тут в Москве объявили дополнительный набор в высшие учебные заведения и изменили закон, разрешающий подавать на вступительные экзамены тем, у кого была справка за девять классов (до войны – только за десять, полный аттестат). Яшка черной ручкой исправил в своей справке цифру «восемь» на цифру «девять» и уехал в Москву поступать в институт.
Поступил.
Тут в нашей истории появляется Лиза.
Тетя Лиза, сестра бабушки Дони, вышла замуж в Москву еще до войны. Жили с мужем-сапожником, родили двоих сыновей. Муж-сапожник ушел воевать, Лиза работала дома, строчила на швейной машинке, кормила детей. Яшка переехал жить к тете Лизе.
В сорок четвертом сапожник вернулся без ноги. Он был тихим, безобидным человеком и целыми днями тачал сапоги у окна, монотонно напевая: «Их бин геки́мен кин Оде́с, ле́чен де мозо́лен…» (я приехал в Одессу лечить мозоли) – и дальше неожиданным мажорным финалом: «Чай пи́ла, закуси́ла, ци́мес мит фасо́лен!» (Фасолевый цимес – сладкое овощное рагу.) И опять с той же однообразной мелодией – их бин геки́мен кин Оде́с… И снова цимес, и опять фасоль.
Эта небывалая наглая рифма, «пи́ла – закуси́ла», этот одноногий у окна (черт? смерть?), этот фасолевый цимес – праздничное блюдо, символ всего хорошего посреди тяжелой жизни, это навязчивое заклинание совершенно завораживали меня в детстве. Если жизнь натерла тебе мозоли, если ты остался без ноги и без друзей, без еды, без денег, без сменной обуви, без потерянного портфеля, без домашнего задания по математике – езжай в Одессу. Дальше будет чай и фасолевый цимес, дальше всё будет хорошо.
Тетя Лиза, жена сапожника, была крошечного роста железной старушкой… да что это я. Крошечной железной старушкой Лиза была уже на моей памяти, а в папиной юности Лиза была крошечной идише мамэ с горящими темными глазами. Бабушка Доня, красивая старшая сестра, выросла податливой и мягкой, а из миниатюрной Лизы можно было делать гвозди. Любимой Лизиной фразой было: «Шо ты нагло врош?» Так она отвечала Яшке, когда он утверждал, что не хочет есть. Так она отвечала управдому. Так она отвечала всем, кто с ней не соглашался. Даже я это застала, приехав как-то в гости и робко заявив, что не хочу в середине дня питаться творогом с вареньем: «Шо ты нагло врош?»
Русский она выучила кое-как, на ходу, по большей части от мужа-сапожника («чай пи́ла, закуси́ла»), говорила бойко и невпопад. Еще одним любимым ею выражением было «не крути мне мозги». Лиза ходила за всех в официальные инстанции, общалась с чиновниками и участковыми, строила планы и разрушала города. Стоило ей чего-то не понять, как она грозно шла в наступление: «Не крути мне мозги!» – и участковый моментально переходил на идиш.
(Кстати. Лиза была, конечно, Лэйке, Лея. А Доня – Динця, Дина. Этими именами их назвали при рождении, но потом советская власть внесла свои коррективы. Так и осталось, бабушка Доня и тетя Лиза. У Дони было мягкое и нежное лицо с раскосыми удивленными глазами. А у Лизы – огненный взор и горбатый еврейский нос).
У папы были бабушкины длинные глаза, Лизин горящий взгляд и нрав, а в придачу – высокий лоб дедушки Райхера.
Дедушка Райхер вернулся с войны рядовым. Так бывает, дошел до Берлина, но не дослужился до чинов. До войны он окончил филологический факультет, основал в Жмеринке первую русскую школу и работал её бессменным завучем. После войны вернулся на то же место. Преподавал, лечился от множества ран. Говорил на подчеркнуто-литературном русском языке, не терпел возражений, брил голову наголо, ходил, опираясь на трость. Очень уважаемым человеком был в Жмеринке дедушка Райхер.
В пятьдесят третьем году один десятиклассник донес на другого, сына директора (говорили, повздорили из-за девушки), что тот собирался убить Сталина, потому что в школе функционирует антисоветская организация. Посадили всех поголовно: и директора, и его сына, и всю еврейскую половину десятого класса, и самого доносчика. А дедушку спас один из его бывших учеников, заведующий русской библиотекой, – молниеносно оформил там завхозом с проживанием и буквально физически туда перетянул. Пока то, пока сё, пока искали, умер Сталин, и дело закрыли. Молодежь в итоге выпустили, а вот директора, дедушкиного друга, не успели – расстреляли. И дедушка Райхер вскоре умер, официально – скончался от ран. Его мама была Генноденик, гибкости в нём было ни на грош.
Яшка остался старшим мужчиной в семье. Перевез в Москву бабушку Доню, поближе к Лизе. Окончил институт, нашел работу, потом другую, увлекся спортом, потом литературой, после музыкой. Он вообще увлекался всем, до чего мог дотянуться – а дотянуться мог до чего угодно, в силу фамильного упрямства и врожденного обаяния. Профессионально занимался акробатикой и штангой, играл на сцене театра-студии, вел популярную радиопередачу «Молодежная суббота», писал для только-только возникшего КВН. И всё это – исключительно в свободное время, потому что вообще-то был инженером, изобретателем, получал патенты, разрабатывал проекты винодельческих заводов. Ездил с командировками по Союзу, был на всех знаменитых винодельнях. Рассказывая про дегустации, весело переглядывался с мамой и говорил: «Я плохо помню». Но была фотография, на которой рядом с ним где-то в Крыму стоит Хрущёв.
А вот за границу его категорически не пускали. Любому идиоту было ясно, что человек с такой головой, перейдя советскую границу, назад уже не вернется. (Любой идиот его не знал – у Райхера в Москве была семья, и никуда бы он без неё не делся.) Так или иначе, по его проектам строили винзаводы по всем странам Варшавского договора, а сам он сидел в Москве и отдыхал в Прибалтике.
Один раз вообще случился курьез. Строили завод где-то в Венгрии. Позвали папу – проконсультировать местных инженеров. «Райхер в отъезде», – ответили им. Поехал директор его института и зам. Их поселили в гостинице, покатали по Будапешту и отправили назад. Снова позвали папу. «Райхер болен», – ответили им. «Мы подождем», – ответили венгры. Поехали главный инженер завода и зам. Их развернули прямо в аэропорту. Снова позвали папу…
В Венгрии он так и не побывал.
А всю свою самодеятельность – театр, радио, КВН, акробатику, штангу – бросил ради разработки новой методики автоматизации и написания учебника. Этого потребовал научный руководитель, профессор Анатолий Иванович Чебалак. Сказал – либо ты клоун, либо ты ученый.
Какими же слезами отлилась мне в бурной юности эта фраза… Зато папа встроил в меня железную рабочую этику: главное – это работа. Не учреждение, где ты получаешь зарплату, не место, где тебя хвалят, а дело жизни. Смысл и стержень, остальное подождет.
Учебник они, конечно, написали. Точнее, папа написал и заявил, что хочет посвятить его Чебалаку. Учебные издания в то время никому не посвящали, лирика была категорически не принята, о чем вы. Папа уперся: либо с посвящением, либо я отзываю работу из издательства. А она уже в плане, уже в реестре… Может, хотя бы просто фамилию и инициалы? Нет, не просто. В итоге до сих пор существует (и используется студентами) сухой и безэмоциональный учебник, начинающийся фразой «Анатолию Ивановичу Чебалаку, научившему меня думать и творчески мыслить, посвящаю эту книгу».
У него ничего и никогда не было сухо и безэмоционально. Сам Чебалак подарил ему свою фотографию с надписью: «Люблю – за творчество и ум, не люблю – за суматоху».
Женат он был четыре раза. Последний раз – на маме. И соединился с ней в такой глубокий и монолитный союз, что я пока совсем не могу представить, как же она теперь без него.
У него была самая большая в Москве коллекция пластинок классической музыки (хотя он всегда уточнял – «не самая, самая большая – у сына Кассиля, моя вторая»). Вечно сменяющаяся аппаратура, как только один усилитель устаревал, тут же являлся следующий. Лучшие колонки изо всех возможных. Все варианты исполнения разных произведений. И никакого музыкального образования, чем он тяготился всю жизнь. Меня с четырех лет учили музыке.
Вдобавок ко всему и не ощущая ни малейших противоречий, папа был еще и сионистом. Учил по самоучителю запрещенный иврит, мечтал об отъезде в Израиль, строил планы. Утешал меня, что фамилия Райхер такая проблемная только в СССР (не врал). Планировал, что я пойду в израильскую армию (пошла).
Переехал уже после шестидесяти. Умудрился вывезти коллекцию, полный контейнер виниловых пластинок классической музыки. Я когда-то отдельно писала, чего ему это стоило и как произошло. Но – привез. А в Израиле обнаружил видео и, чуть позже, интернет. Дорвался до лучших записей опер и балетов, а заодно и классики мирового кинематографа. Осознал, что жизнь только началась. Открыл свой бизнес – видеотеку, стал читать лекции о классической музыке, собрал огромную коллекцию оперных видеокассет.
В семьдесят лет ему едва давали пятьдесят. В восемьдесят мы подарили ему компьютер. Решили, порадуем дедушку на старости лет. Дедушка через пару лет компьютер сменил на новый – у предыдущего, сказал, процессор слабоват. Методом тыка научился с ним управляться, из-за чего менял несчастный компьютер еще раза четыре. Но научился-таки.
Иврит доучивал на ходу, это у них в крови. Говорил бойко, быстро, неграмотно, зато без акцента, из-за чего его все считали своим. Загорел до янтарного цвета, сдружился на рынке с марокканскими торговцами и всем объяснял, как правильно готовить рис. Там же тусовался с ультраортодоксальными дядьками из Меа-Шеарим, бодро шпаря с ними на идише. Когда я приходила к родителям и утверждала, что не голодная, обязательно возмущался – шо ты нагло врош?
После девяноста папа сильно сдал – перестал ходить, с трудом владел руками. Но всех помнил, всем интересовался и на попытки учить его жизни возмущался: «Не крути мне мозги!» А полтора года назад будто покатился с горы.
* * *
– Мне через месяц исполнится полторы тысячи лет.
– Папа, сколько?
– Не знаю. Много. Тысяча?
Всматривается в меня, понимает, что промахнулся.
– Ладно, давай сговоримся. Сто пятьдесят.
– Папа, твой брат звонил, дядя Шуня, ты его помнишь?
Молчит.
– А сестру свою помнишь? Как ее звали?
Вздыхает.
– Папа, как звали бабушку Доню?
– Динця.
– А Лизу?
– Лэйке.
– Папа, какой сейчас год? Какой сегодня день? В каком ты городе?
Смотрит беспомощно. Из компьютера на весь квартал гремит симфоническая музыка.
– Папа, кто дирижирует?
– Герберт фон Караян.
Сначала уходит память о настоящем. Потом – о недавнем прошлом. Потом – о давнем. Но самое начало остается в сознании до самого конца.
До самого конца он узнавал самых близких. Забыл Москву, забыл чердак, забыл фамилию Спиридоновых (хотя они и оставались достойными людьми), забыл название города и страны, забыл двадцатый век и даже Герберта фон Караяна, но помнил бабушку Доню и тетю Лизу. Маму. И меня.
Господи, как мы с ним ругались. Мы всю жизнь ругались. Он был единственным человеком, на которого я орала. И единственным человеком, который орал на меня. Невозможно было даже подумать о том, чтобы накричать на маму, – а с ним мы без конца сшибались темпераментами. В пламени наших скандалов можно было печь картошку – а после есть ее с маслом и солью, помирившись и обнявшись, как всегда. Он любил меня так, что даже собственные страсти был готов ради этого потеснить.
Я очень поздний ребенок. И папа всю жизнь повторял, что не доживет до моих детей. Сначала – до первого ребенка, потом – до второго. Что не доживет до моих книг. Сначала – до первой, после – до второй. Уже в реанимации он узнал, что мы купили Роми скрипку. И, весь утыканный иглами и трубками, разулыбался до ушей.
Несколько месяцев назад я его спросила (он уже не вставал): «Папа, вот ты мне только что рассказал свой день. Как завтракал, слушал оперу Моцарта, пил таблетки, разговаривал по телефону, спал, проснулся, ел печенье, слушал кантату Баха, спал, пил таблетки… А что из этого доставляет тебе удовольствие?» Говорить он тогда еще мог. И ответил: «Удовольствие мне доставляет всё».
Мама, не плачь. За ним просто пришел одноногий сапожник. И папа поехал в Одессу – лечить мозоли. Пить чай и закусывать фасолевым цимесом.