Рассказы
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 64-65, 2020
* * *
Дохлые муравьи в кофейной гуще. Скрюченные окурки, обтерханный молитвенник, пяток гвоздей и два шурупа, погнутый ключ с истертой бородкой. В углу изношенные кроссовки, комок бумаги.
Пыль покрыла жалкое барахло скоротечных обитателей будки желто-серыми наносами, и оно приобщилось времени.
Здесь, в жестяном электрифицированном ящике, снабженном двумя решетчатыми окнами и железной дверью, читали молитвы, матерились, звонили жене и бабам, выслушивали выговоры, мерзли и потели, лепили на стены картинки, а какие – уже никто никогда не узнает, остались лишь грязные следы клея.
Кто-то насверлил в стенах отверстий – навесил полочки, крючки: устраивался всерьез и надолго. А другой, зная цену подобным надеждам, сплевывал на пол соленую шелуху, и она до сей поры лежит в неметеном углу.
Кто-то, скрючившись на стуле, окончил университет и ушел, а другие пришли и позабыли, что когда-то его окончили.
А пыль всё летела и летела в окна.
Запущенная будка с полуоторванной дверью и выбитыми стеклами учит смирению.
Каждое утро пятьдесят тысяч человек достают из-под подушек пистолеты и револьверы, берут в руки автоматические винтовки и автоматы «Узи», обряжаются в униформу и бронежилеты, хлопают себя по карманам: удостоверение личности, удостоверение охранника от Министерства внутренних дел, разрешение на оружие от частной охранной фирмы, разрешение от полиции, карманная книжка с пометками о регулярном прохождении спецкурса…
Все эти люди не приносят никакого вреда. Даже наоборот: они существенно снижают показатели безработицы, освобождают институт национального страхования от необходимости выплачивать необлагаемые налогом пособия. Кроме того, падает социальное напряжение: трудоустраивается демобилизованная из армии молодежь.
Частная охрана – вот последнее пристойное место, до какого может докатиться человек.
Но многие с него начинают.
DE PROFUNDIS
Диме Сперанскому
«На холмах Грузии лежит ночная мгла», – бормочет Фуксман, справляя малую нужду. Его так называемое сознание в робких попытках самоидентификации вдыхает родной запах мочи и прислушивается к любимому напеву, извлекаемому из собственных глубин… Меж тем всё окружающее – бурые холмы, поселения «за зеленой чертой», черно-фиолетовые тучи и бензоколонка – остаются, чем они и были – набрякшей непостижимым туманом «вещью в себе». Застегнув ширинку, Фуксман смотрит вниз. Там уже суетятся – прибывают пуленепробиваемые автомобили, маленькие олигофрены выскакивают из них и пускаются в незатейливые игры: перебегают с места на место, выкрикивают что-то неразборчивое и обнимают всех, кто только попадется. Толстенная девка-даун, лет десяти, наконец догнала шофера и заключила в объятия. Вырываться бесполезно. Шофер смущенно оглядывается, а потом начинает гладить ее по голове. Через минуту она отпускает его и гонится за диспетчером, ей хочется обнять всех, а может быть, и весь мир – чтобы он гладил ее по несчастной тупой башке, где нет ничего, кроме этого желания. Мир не шевелится: каменный карьер и обгрызенная бульдозерами гора над ним, жестяные сараи гаражей, бензоколонка и бледные ленты шоссе – всё то, на чем еще лежит ночная мгла – до самого Мертвого моря, над которым уже занимается – не заря ли?
У себя в будке Фуксман читает с экрана. Форум будущих Дон Хуанов выдавливает у него горькую усмешку. Он идет в учительскую и готовит себе бумажный стаканчик сладкого молока. Потом пишет краткое письмецо старому приятелю, живущему на пособие в Баден-Бадене. Потом два часа говорит по скайпу с одним идиотом – бывшим сотрудником кафедры истории искусств. Потом совершает небольшую прогулку вокруг охраняемого объекта. Заполняет специальный бланк, где в графе «патрулирование» указывает, что прогулок совершил шесть. Затем – сеанс медитации. Он медитирует на крестообразной выемке в шляпке шурупа. Поток мыслей удается прекратить не сразу, потом всё идет неплохо – головка шурупа заполняет сознание, лишь детские вопли со школьного двора изредка мутят изображение, но это не помеха. Потом возвращается к киносценарию, который мысленно пишет с позапрошлого года, и Коэн упрямо лезет в органически чуждый ему текст, где таким, как он, нет и не будет никакого места.
Отсюда, с вершины горы, видно, как Коэн ковыляет внизу среди старых покрышек, мусорных куч и всякого автомобильного хлама. Вот он влезает в щель между бетонной оградой и сараем с надписью «Гараж Нир – Нир гараж», выведенной с помощью золотой аэрозольной струи прямо на жестяной стене. Там, в щели, он с придирчивым идиотизмом оглядывает то, что видит каждый божий день: кучу размокших гипсовых панелей, накрытую искореженным железным листом, и ящик с пустыми пластиковыми бутылками, сквозь который пророс бурьян. В этот момент глаз его напряженно сощурен – глаз бывшего офицера ЦАХАЛа, лучшей армии Ближнего Востока, а может, и мира… Такие люди умирают офицерами, ибо офицер бессмертен. Особенно в замызганном плешивом охраннике, выгнанном из армии за… Эту тайну он унесет в могилу – до Страшного суда…
Коэн вылезает из щели между бетонной оградой и гаражом и бредет обратно к своему микроавтобусу, размалеванному вручную желтой и красно-бурой краской.
На бензоколонке еще пару лет назад дежурили и по ночам, но потом охранника убили – видимо, спал на работе, придурок, – забрали пистолет CZ и две обоймы… Будку убрали – так оно спокойнее, тут и выяснилось, что охранять-то вроде было нечего. Но этим летом, в субботу утречком, подъехал экскаватор-бульдозер, снес ворота, а заодно и киоск-банкомат, раскурочил всё это вдребезги и, подцепив ковшом сейф, уехал…
В грядущей неизбежной перестрелке, когда полыхнут цистерны с бензином, на черно-багровом голливудском фоне (это уже в самом конце фильма-грезы) появится Коэн – с отвислым брюхом и с табельным оружием в руке, закроет своим телом маленьких калек – и в этот момент его прошьет автоматная очередь.
Его форменная фуфайка спереди залита супом. Это сухой суп. Такие супы продают в пластиковых пакетах – просто добавь кипятку, а потом швырни упаковку в кучу возле будки. Но суп создает проблемы – капает на фуфайку, как бы ты ни скрючивался на своем стуле. Впрочем, фуфайка и так уже измазана известкой, ибо ты имеешь привычку, прислонясь к будке, орать в свой пристегнутый к поясу алюминиевой цепкой мобильник, делая руками однообразные, но выразительные восточные жесты: втыкаешь в перегретый воздух растопыренную ладонь, потрясенный чьей-то глупостью, хватаешь себя за голову, а потом воздеваешь руки к небу, и главное – складываешь пальцы в щепоть и трясешь перед лицом невидимого собеседника, призывая его к терпению.
Коэн просто делает свою работу. Зарабатывает на жизнь. Кроме того, со страстью поучает молодежь, особенно ни к чему не пригодных дебилов, не сумевших удержаться в ешиве ввиду крайней тупости, да склонных к употреблению травки бывших «джобников»[1], – это его контингент. Видавшие виды сторожа, на подагрических ногах и с присохшей сервильной улыбкой на оливково-сером лице, тихо посылают его к «эбенемат». Будущие же студенты университета, изучающие в своей будке психологию, компьютерное дело и так далее при помощи карманного лэптопа, отворачиваются уже при второй попытке обучать их жизни. Такие уверены, что вскоре станут врачами и адвокатами, риэлторами и криэйторами, цукербергами и биллгейтсами. И тогда они проедут мимо бензоколонки в своих порше. А ты, прислонившись к трансформаторной будке, проводишь их взглядом, а потом вынешь из кармана пачку Noblesse и коротким жестом вбросишь в рот сигарету.
«Мне грустно потому, что весело тебе, сукин сын! – думает Фуксман. – Что ты размахался руками, что ты можешь интересного рассказать двум своим подобиям, тянущим сквозь трубочки шоколадно-молочную смесь из бумажных стаканчиков? О том, чтó ты вчера хавал на вечеринке, устроенной работниками дорожной полиции по случаю победы «Маккаби Хайфа» со счетом 2:1? Так это и так известно – сэндвичи с туной и малэ салатим![2] О том, сколько отпускных и праздничных дней тебе недооплатили в прошлом году? Неужели вот это вот и вызвало у них одобрительное трясение головы, похлопывания по спине и энергичное сминание стаканчиков с последующим выбрасыванием в урну – в то время как обычно они с царственным видом ставят их на трансформаторную будку, предварительно воткнув в недопитую жижу окурок? Чего это они вдруг? А вот подошел еще один и угостил всех сигаретами Noblesse и дал прикурить от золотой зажигалки. И вместе со всеми заржал – по поводу чего?
Черно-фиолетовые тучи несутся над оранжевой землей, и она буреет. Сизые тени накрывают кактусы, и они гаснут – чтоб через мгновение ядовитой вспышкой воткнуться в глаза. К чему это? По поводу чего фейерверк? Куда, крылом не шевеля, летит розовый с черной эмблемой кулек, а? Домой в супермаркет? До каких же пор будет дуть, давя всё живое, этот ветер? А главное – до каких пор ты будешь отравлять мне каждое божье утро своим безнадежным видом, своей походкой, своей небритой потной харей, своими плоскими, как твои стопы, шутками? До прихода твоего любимого Машиаха? Я знаю, на чем он к тебе приедет – на белом микроавтобусе, размалеванном желтой и красно-бурой краской!
Вот сейчас Коэн позвонит. Зачем? Узнать, прибыл ли я на рабочее место?
Он может это сделать, просто выглянув из своего микроавтобуса. Но нет! Он выходит наружу. Он машет мне рукой и достает служебный телефон. Если я опаздываю, он звонит. Но зачем, три креста мать, звонить, если я тут, на виду! Осведомиться, как мои дела? Вот он я, на горе! Я забрался сюда четыре с половиной года назад – как только поработал с тобой бок о бок два дня. Я даже объяснил начальству, что отсюда лучше видно. Не мог же я им сказать, что отсюда почти не видно тебя, а главное, совсем не слышно. Но ты воспользовался служебным телефоном.
Началось перерассаживание – одни машины собрали их по поселкам, а другие развезут по спецшколам. Ты стоишь в центре столпотворения среди беспомощной суеты и, размахивая руками, даешь советы. Твой голос тонет в их птичьем гаме, они бегают вокруг тебя, вцепляются в твою куртку, в шофера, друг в друга, им надо почувствовать, что рядом есть кто-нибудь, а может быть, что они сами есть тут, на этом свете, они сопротивляются попыткам пожилой сопровождающей расцепить их и повисают на ней. В конце концов стоянка пустеет, и ты бредешь к своему желто-бурому микроавтобусу…
Я думаю о нем, глядя на кусты. Наверное, я думаю о нем слишком часто. Чаще, чем он того заслуживает. Сегодня я думал о нем уже четырежды: когда он утром позвонил и напомнил о необходимости переслать по факсу ведомость о моих рабочих часах, когда вспомнил, что не сказал ему о поломанном мирсе[3], в час дня, когда увидел номер его телефона, записанный фломастером на стене будки, и еще раз вечером, когда вдруг почудилось, что это он заглядывает в окошко, но, присмотревшись, я увидел в стекле огни поселка, ворота и на фоне черного неба собственную небритую рожу.
Чудесное утро – поднявшись на гору, я не вижу желто-бурого микроавтобуса! Только что прошел дождик, и чистейший воздух без малейшей примеси пыли ласкает гортань. Этот чудесный воздух даже пахнет – я различаю запахи! Уж не потому ли, что тебя нет со мной? Как прекрасен был бы этот мир без несчастных, ни к чему не пригодных ублюдков! Как жутко мне было видеть вчера, как ты ешь! Ты установил на коленях пластиковую коробку и пластиковой же белой вилкой, каких ты набрал в кафе целую пачку, таскал в рот холодные макароны, смешанные с консервированной туной, кукурузой и горохом, посыпая все это карри из треснувшей упаковки, и карри сыпалось на твои брюки, на продранные сидения, на пачку документов и на новые белые кроссовки с несгибаемой подошвой, которые ты купил в супермаркете, – их полно в огромном ящике у самого входа.
Когда ты читал мне первую мудацкую лекцию о нашей нелегкой и ответственной работе, было ли тебе вдомек, козел, что я уже видел таких, как ты? Я с ними встречался на курсах, сдавал зачеты по стрельбе, пил с ними кофе, пепси и фиолетовый напиток «Фрутти», ел сэндвичи с хумусом. Я получал с ними форменные брюки – и сам укорачивал в своей будке, я менял место работы и встречал их снова – постаревших, рассказывающих тем же голосом те же анекдоты, но купивших новые мобильные телефоны с комплектом новых мобильных развлечений… Они дорассказали мне всё о тебе – всё, что ты сам о себе недорассказал. Ведь за четыре года мы обменялись всего несколькими фразами – в самом начале знакомства! Но главное, что осталось непонятым и непонятным, – зачем такие топчут землю и вдыхают кислород!
Спецшколы окончили рабочий день. Обиженные богом уже расселись в свои броневики. Они едут домой, к маме, а ты – к кому ты поедешь? Жена ушла в такое недоступное ныне прошлое, где, кажется, уже нет тебя самого… Так и не родившиеся у вас дети родились у кого-то другого, дай бог им здоровья! Раз уж не дал этим… Зачем? Может, они чем-то провинились? Когда? И где? На холмах Грузии, где лежит ночная мгла?
Фуксман идет к бензоколонке. Коэн зачем-то вылез из своего микроавтобуса и стоит, прислонясь к трансформаторной будке. Фуксман идет, стараясь не глядеть на него. Коэн отворачивается и достает пачку, коротким жестом вбрасывает в рот сигарету Noblesse. Смердя черным дымом, подваливает автобус. Фуксман торопливо семенит к двери, но вдруг видит, что Коэн машет ему рукой и улыбается – углом рта. Фуксман останавливается. Его сотрясают рыдания, он бежит к Коэну и чувствует, как в груди что-то рвется, слышит свой собственный сдавленный крик, и последнее непонимание охватывает его: «Я обнимаю его, – думает Фуксман, вцепившись в вонючую куртку Коэна. – Его пот течет по моему лицу». Коэн растерянно замирает, а потом начинает гладить Фуксмана по голове.
ОСВОБОЖДЕНИЕ
В такое место хорошо привезти стукача и вышибить ему мозги из обреза. Труп можно не закапывать – в пять утра заревут бульдозеры и обрушат вниз тонны ломаных бетонных панелей, битого кирпича, стеклоблоков, скрученной арматуры и старых автомобилей. Всё это повезут сюда двадцать четыре двенадцатитонных муниципальных самосвала, а мы с моим сменщиком круглосуточно будем сторожить-охранять, чтобы, не дай бог, чего не унесли…
Седой каблан[4] Моти Вайс получит от муниципалитета 21 шекель за час. Семь возьмет себе, семь отдаст чиновнику, который ему помог, и семь – нам с Абу Исой. Пять раз в день Абу Иса встанет коленями на коврик и возблагодарит Аллаха за свои три с половиной. Это хорошие деньги – почти полтора доллара! Можно купить сэндвич с туной, хумусом и соленым огурцом. Можно купить порцию фалафеля и брать к нему из тарелочек, сколько съешь, жареного перца, чипсов, маслин и прочей сжигающей внутренности закуски – если ты не мудак и заранее набрал в туалете бутылку воды. Иначе придется взять четвертушку минералки – еще три пятьдесят!
Квартиры у меня не было: зачем она, когда можно ночевать на работе. В чудном железном контейнере – койка, стол-стул, табурет. Посуда есть, вода подведена – кран приделан почему-то снаружи, а если его отцепить и пластмассовый шланг прикрутить проволокой к навесу, то вот тебе душ! Отсутствие прочих удобств возмещалось избытком свободного места – горы мусора громоздились по краю ущелья на сотни метров вокруг, и никто не препятствовал отправлению естественных надобностей человеческих, в том числе и духовных, – живи да радуйся! Но это если ты умный человек, а я переживал. У меня распалась семья. Я не замечал ни крана, ни койки, ни того, что было тихо и с шести часов, когда я заступал, ни одна живая душа даже не приближалась к свалке.
Я был идиот и, как положено, сидел на таблетках. Но всё проходит: однажды таблетки кончились. Был чудный вечер. Жара уже спадала, я вымылся под краном, сел в тени и вдруг увидел, что всё хорошо. Встал и решил пройтись. Походил туда-сюда меж горами ржавых автомобилей, посидел в одном из них. Но хотелось движения! Решил спустится в ущелье. С двух сторон нависали отвесные скалы, а между ними прямо из-под ног уходил крутой отвал, из которого во все стороны торчали балки, трубы, да громоздились торосы бетона. На меня нашел приступ безумия – видимо, полностью прекратилось благотворное действие таблеток, и я двинулся к краю.
Еще не осела пыль утренних обвалов. Пласты мусора сползали и оседали под ногами, всё шевелилось и дышало, опасно кренилось и вдруг обрушивалось, а я всё шел и шел. Мне почему-то казалось, что, вернувшись, я признаю свое поражение, и тогда мне станет совсем невмоготу. Типичные мысли невротика, но где взять другие?
Я оказался там, где еще не ступала нога человека. Вокруг клубилась пыль, заходящее солнце окрасило ее в дикий оранжевый цвет. Наконец, потревоженная мною осыпь сдвинулась и поехала вниз, я побежал в сторону, уже не выбирая дороги, и вовремя: мимо пронеслось несколько крупных обломков, и начался настоящий обвал. Пыльное облако накрыло меня, а вокруг слышались жуткие звуки – свист, шуршание и грохот, что-то осыпалось, гремело и гулко бухало, катилось, а потом снизу доносились тяжелые удары…
Всё это длилось достаточно долго, а когда стало тихо, я услыхал нечто и вовсе невообразимое – какие-то стоны или вздохи, вполне, по-видимому, биологического происхождения. И тут мне пришла в голову первая здравая мысль: ущелье, может статься, на деле куда глубже, чем выглядело сверху, и, возможно, мусора там еще не так много, и внизу, куда я направил свои суицидальные, в сущности, шаги, вполне может быть обрыв. Я двинулся дальше вниз. Меньше всего мне хотелось возвращаться – к своей койке и крану, к битому стеклу, которое перекатывалось у меня под ребрами при каждом вздохе, и другим удивительным эффектам, которые рождает мысль о том, что твоя жена сошла с ума и теперь люто ненавидит всё, что было в течение одиннадцати лет счастливой, выяснилось теперь, жизни.
В какой-то момент я присел, чтобы вытряхнуть из ботинок набившиеся туда обломки цемента. Под ногами оказалась изуродованная белая дверь, и вдруг до меня дошло, что мне самое место здесь, в этом чудовищном могильнике порушенного жилья, что эту дверь когда-то открывали, входя в дом, что все эти изуродованные обломки – чьи-то стены, полы, балконы, что косо торчащую из гравия кафельную плитку протирали тряпкой… Я машинально дотронулся до нее и увидел, что она вовсе не серая, а наивного голубого цвета.
Солнце садилось. Я пересек границу тени, рыжее облако относило кверху, скоро стали различимы скальные зубцы, торчащие из мусора, на них каким-то чудом сохранилась трава. Я обнаружил источник неведомых звуков – то был схваченный обломками лист жести. Временами, колеблемый ветром, он издавал мучительный долгий стон. Через какое-то время я оказался на дне. Тут тихо струился зловонный ручеек, а вокруг него из растрескавшегося ила торчало несколько темно-зеленых кустиков.
В это время наверху заскрежетало, и над моей головой пронеслась железная бочка. С надсадным хлюпаньем погрузилась она в жижу. Размазывая по лицу брызги, я долго еще смотрел, как вода заполняет яму вокруг ржавых боков.
Ныне свалка заброшена, дно ущелья заросло зеленым камышом. Моя жена вышла замуж и уехала в другую страну. Дети редко навещают меня – им некогда.
Только я уже не нахожу в этом никакой трагедии: лишь обычные обстоятельства обычной жизни.
ЭРАКЛЕ
Помимо табельного пистолета CZ Эракле всегда имел при себе автоматический кольт сорок пятого калибра. «Фиат 700» служил ему спальней. Внутри всё дышало восточной роскошью, а снаружи машине была придана известная индивидуальность – специальные диски на колесах, огромный спортивный спойлер и весьма прихотливый набор накладок и штучек. Всё это сверкало хромом и было тщательно вычищено и надраено. Эракле любил пить кофе, открыв для прохлады все двери и включив на полную мощность проигрыватель. При этом одну ногу он выставлял наружу.
Как и все кавказцы, Эракле был озабочен вопросами уважения. Вокруг бытовали совсем иные представления. Молодые демобилизованные идиоты, пропитанные духом небоевых частей, обращались к нему: «Э, слушай!» – или просто: «Э-э!» Кое-кто с очаровательной непосредственностью мог предложить ему сходить в буфет за сахаром – раз он всё равно уже патрулирует склады. Марроканец Ицик любил рассказывать анекдот о грузине, который в попытке суицида нюхает собственную подмышку, и о марроканце, который в такой же попытке рассказывает грузину этот анекдот.
Эракле делал так: когда кто-нибудь из новичков впервые въезжал на территорию, подходил, здоровался, просил приоткрыть окно и, вцепившись вдруг руками в крышу, начинал раскачивать автомобиль. На третьем качке колеса отрывались от земли, и пассажиры, первым делом отстегнувшие еще на самом въезде ремни безопасности, в панике начинали хвататься за ручки и друг за друга. Любил показывать кольт и в виде большого одолжения разрешал подержать в руках. Размеры и вес производили впечатление: владелец такой «пушки» может схватить тебя за шиворот и забросить в кусты. Новичок начинал правильно себя позиционировать, то есть опознавал в Эракле Большого Брата. Большой же Брат был добр. Он никого не обижал. Давал мудрые советы. Кто слушал Эракле, мог продержаться на работе дольше обычного. Один из недоумков в первый же день службы позволил себе с самого обеда говорить по обнаруженному в палатке телефону. Там его и накрыли да тут же и выкинули вон. «Дэти! – сказал Эракле. – Барзые ат раждэния!»
Полную отмену физических методов воспитания в Израиле Эракле считал грубейшей педагогической ошибкой. Он рассказывал о своей воспитанной «нэ как нада» собаке, которая гадила в саду и однажды без команды укусила завкафедрой автодорожного института. «Прышлось уничтожить! – подвел он итог. – Атвёл в лес и павэсил!» – и всем почему-то показалось, что Эракле отвел в лес завкафедрой.
В. называл его «Гэракле», что было этимологически верно. Эракле относился к В. с недоверием, такие люди были ему непонятны. «Читаит, читаит, лучше бы иврит выучил, а то говорит, как я по-русску, – слушать страшно! В буфэте пасматри, что кушаит? Человек на этом жить нэ может, я бы лично уже умэр!» Однажды зимой он заявил, что в будке душно, выключил обогреватель и, недовольно жестикулируя, открыл все окна. В., который отлично понял его маневр, продолжал читать Берроуза. Через некоторое время Эракле начал посматривать вокруг, словно ожидая чего-то. Потом, как бы невзначай, надел куртку. В. читал и весело хихикал. Будка остывала. Мерзейший сырой сквозняк тянул по ногам. Эракле вышел и некоторое время простоял на ветру. Но когда вернулся, то обнаружил, что В. проигнорировал возможность проявить слабость – закрыть окна в его, Эракле, отсутствие. Как ни в чем не бывало стоял посреди будки в тусклом свете лампы и читал.
– Нада уже чай пит! – сказал Эракле.
– Да, да! – ответил В., продолжая читать.
Эракле пробормотал что-то насчет русских «идыотов», закрыл окна и включил электрочайник.
– А хорошо у вас в Грузии летом! – сказал В. – Солнечно!
– Ты што, пра Грузию читаишь?
– Нет, это Чарльз Берроуз, тут про Америку, про наркоманов!
– У нас тоже наркоманы ест! В Кутаиси знаешь сколько! А твоего Берроуза я читал! Он пидарас!
– Не пидарас, а гей!
– Если каждый гей будет писать, знаешь, сколко книжек про пидарасов будет?
– А в Грузии есть пидарасы?
– Ест! Азербайджанцы!
– Кстати, Берроуз был бисексуал!
– Правильно говорить: «бишекшуэл»!
– А в Грузии есть бишекшуэл?
– Кто по-английски базлает – бишекшуэл, а кто нет – просто пидарас!
– Правильно говорить: «пэдэраст»!
– Правильно – азербайджанец! Они все пидарасы… пэдэрасы.
– Удивительно! Я встречал репатриантов даже из Чили… Какой-нибудь индеец – а тоже еврей! А вот из Азербайджана – ни одного!
– Я же тэбе гаварю!
Это чуждое скрытой агрессии заявление свидетельствовало о возможности взаимного уважения. Кроме того, возникло якобы взаимное отрицание азербайджанцев, а возможно, и других национальностей, а также и секс-меньшинств. Запахло образом пусть и воображаемого, зато общего врага – чужака-пэдэраста. Сближало и знакомство с творчеством крупного американского прозаика Чарльза Берроуза…
Впереди было много дней и ночей. Когда пытаешься припомнить их нынче, возникают лишь потные отупевшие лица, с которыми ничего не поделаешь, как ничего не поделаешь с родственниками, которых не выбирают и которые, какими бы ни были, всегда похожи на тебя самого. Эракле улегся в своем доме на колесах, а В. вытащил из-под стола столешницу, отломанную от другого стола, укрепил ее на четырех стульях, застелил бронежилетами и старым одеялом. Спокойно улегся, почитал Берроуза и, передоверив охрану музея Богу Цэваоту[5], отошел ко сну.
ЧТО-ТО
В будке новшество. Кто-то прилепил к стене осколок зеркала. При помощи куска пластилина. Пластилин он добыл в школе, в кабинете искусств. Неудачное решение: будка разогрелась на солнце, пластилин утратил жесткость, превратился в разноцветные сопли, и зеркальце сползло к самому полу. На стене остался след гигантской сине-розовой улитки. Тропической, по всей видимости. Она истаяла, исчезла, но оставила яркий след, живой мазок на сером фоне. Зеркало же сохранилось. Косенький его полумесяц отражает небо – лежа на полу. Уж не метафора ли? Сознание, мир вобравшее? Но не к трепаной ли матери такие вот фокусы, когда надо бы скинуть уже с плеча сумку, запустить вентилятор, сходить за водой и вообще начать существование на полутора квадратных метрах, в этом зарешёченном аквариуме: наблюдать за проплывающими мимо больными рыбами. Сие именно действие вменено в ежедневную обязанность. Даже ежегодную. Ибо годы идут.
Плевал я на уборку. Нет сил. Слишком жарко. Во всяком случае, не сейчас. Не сегодня. Не вчера тоже. В принципе, вот уже две недели как не метено. Пусть тянется след улитки. Он, кстати, слегка пованивает чем-то неорганическим, пластилиновой какой-то жизнью, еще не известной ученым.
Рыбы между тем густеют за окнами, образовали косячок. Одна, побольше, едва шевелит бесформенными плавниками под угрюмо-джинсовой юбкой, подол которой от долгого метения асфальта обратился в медузью белесую бахрому. Вот она налетает на другую рыбу – в кастрюлеобразной шляпе и целомудренных байковых штанах, что допускает уже юбку «миди». Рыбки помельче суетятся вокруг, сплетаясь в затейливые калейдоскопические фигуры, шепчутся, раскрывая ротики. Что с них взять – мальки. Вобла, червем траченая, глядит из будки на их суету и радуется пересушенной плотью безыскусным пируэтикам, веселой возне…
Я родился на обратной стороне Земли. Великий Игва еще не протянул ноги. Это случилось через год после моего рождения. Его поместили, как водится, в большой каменный ящик. Смерть бессмертного стала величайшей трагедией для большей части населения. Часть эта была настолько больше, что меньшую не стоит брать в расчет. Всё еще дышало им, и ничего нового на свете не было. Да и сейчас нет. Автор «Розы Мира» сгнил, никем не замеченный. Кроме узкого круга специалистов. Всё это случилось более полувека назад и продолжается сейчас. Лысый Игва сменился густобровым, а тот еще кем-то, до самого нынешнего… Правы были индусы, зорко подметившие…
Голова начинает плавиться. Что они подметили, эти индусы? Карму, карму они подметили. Перерождение душ. Сансару. Пакшу-випакшу. Пакша – заявление, випакша – опровержение. Подал заявление, а начальник – красным карандашом наискось: ОТКАЗАТЬ!
Даниил Андреев тоже перевоплотился где-то… Почему же ничего не пишет? Или его опять не печатают. Может, уже посадили.
Короче говоря, маленькое зеркальце у самого пола отражает всё. Всё, что только в нем отразится. Сейчас – моя штанина, а до того – синий клочок неба. Который всё небо, по сути.
Осколок зеркала – зеркало. В нем вся жизнь. То Даниил, то Андреев. То люди-рыбы. И сколько ни смотри, узнаешь лишь знакомое. Стало быть, ничего нового. Бей, топчи меня – остаются осколки, которые всё равно отражают.
Я переворачиваю его изнанкой вверх. Вот тебе! Нет зеркала! Сознание выключено! Мать его так!
Температура в будке давно превысила предел. Я выливаю на себя стакан теплой воды, и она кажется ледяной. Испаряется со скоростью эфира. Или ацетона. Можно получить воспаление чего-нибудь.
Жара и холод. Из этого-то и состоит сознание. Дуализьм – как сказал бы густобровый. То – не есть это. Ибо то жарчее, а это – прохладнее.
Свети же, мой маленький осколочек, пусть мелькают в тебе над будкой – Вечное Небо, кругом будки – Вечное Дао, а в будке – бутошник.
[1] джобник (израильский армейский сленг) – солдат небоевых частей.
[2] малэ салатим (иврит) – много салатов.
[3] Mirs – одна из фирм сотовой связи, здесь – мобильный переговорник.
[4] каблан (иврит) – подрядчик.
[5] Адонай Цэваот (иврит) – одно из имен Всевышнего: Гоподин воинств.