Рассказ
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 62, 2019
Каждое утро камешек летит в окно. Это Катька. Беру всё. Куклы, одеяло, бутерброд и один коржик. Коржики бабушка прячет, но Катька на коржик очень надеется. Мы с Катькой однолетки и почти однодневки. Если сложить, нам вместе десять с половиной. Живем в одном дворе, она в дальнем флигеле. К себе никогда не зовет, комната пять метров на пять человек: три сестры, дядя Ваня и тетя Вера. Как говорит мой папа – полный зал! Поэтому Катька всегда во дворе, на улице, на крыше, на дереве – везде.
Я всё помню. Двор. Соседи. Все на виду. Никого не называют по имени, у всех кликухи. Мой папа – Безрукий, мама – Жена Безрукого, бабушка – Слепая, наш сосед Федя – Толстый, другой сосед – Горбатый, соседка Лорка – Немецкая Овчарка. Невежество, зависть и злоба, злоба, злоба. И только одна пара была недосягаемой, кроме имен, о них не знали ничего. Его звали Эсик, а жену, по дворовой традиции, – Эсичка. Он был еврей, она – русская. Или украинка. Не знаю… Но это еще больше отдаляло от них крещёный и некрещёный мир нашего двора. Жили Эсики в одноэтажном флигеле в крохотной темной комнатке, там же был примус, общей кухней с соседями пользоваться не хотели. Были бездетны. Проходя мимо кучи дворовых детей, никогда не заигрывали, не улыбались, опускали голову. Эсичка не работала, а он чистил канализации. Ходил в черном комбинезоне и пах всеми человеческими запахами. Внешне был страшен. Похож на шамана. Абсолютно лысая круглая голова, темные глаза на таком выкате, будто их приклеили отдельно, рот пустой, ни единого зуба, зато губы красные, крупные, живые, как у всех сладострастников. Мама говорила: «Не смотри на Эсика, не будешь спать ночью». Но я смотрела.
Не знаю, сколько им было лет. Эсичка была безликой, как все старухи того времени. Может, пятьдесят, может, семьдесят. А он… Красота и уродство не имеют возраста.
Я спросила у бабушки, почему их не любят и даже побаиваются. «Потому что он неизвестного Бога». – «Но ты же его никогда не видела». – «И не хочу видеть», – сказала зло, хотя была очень доброй.
«Какого же он Бога»? – спросила у Катьки, она жила с Эсиками в одном флигеле. «Он – ваш, – уверила Катька. – Она – наша, а он точно ваш. Но я могу проверить». – «Как!?» И бесстыжая Катька начала шептать в мое пятилетнее ухо то, что в нашем еврейском доме мне не решились сообщить: «Мама сказала, что он обрезанный». – «Хочешь сказать – раненый»? Я подумала, что раз мой папа был ранен и ему отрезали руку, то и Эсик куда-то был ранен. «Да нет, – сказала умная Катька, – у ваших не руку отрезают, а…» – и Катька жестом показала, что отрезают. Это был первый удар по моему национальному достоинству. «Зачем? – я с ужасом представила папу и брата. – Катька, ты врешь!» – и я вцепилась в ее белобрысые кудри. «Не веришь, давай проверим», – сказала смелая Катька. К флигелю примыкала дворовая уборная. Дверей не было, три очка и выгребная яма для помоев. Меня к уборной не подпускали, боялись, что улечу в очко, но другие дети ничего не боялись и любили подсматривать. Поэтому Катька задумала засесть в уборной и ждать Эсика, чтобы проверить, насколько ее мама была права. «Катька, а как ты увидишь»? – «Та я сто раз видела, – сказала уверенная Катька, – там дырка в перегородке, хорошо видно».
Катька два дня дежурила в уборной, но Эсик так и не пришёл.
Взрослые Эсика не любили, дети побаивались. Когда он в своем черном комбинезоне шел по двору, все начинали кричать: «Эсик идет»! Это означало – надо прятаться. Однажды мы спрятались, но у меня из рук выкатился мяч, и прямо к его ногам. Эсик поднял, наклонился ко мне, и я впервые увидела его близко. Так бывает в зоопарке: зверик страшненький, может укусить, но руку тянешь и хочешь дотронуться. На лице Эсика до всего хотелось дотронуться. Всё было интересно: губы, большие, как у клоуна, чуть вывернутые. У Эсика они были настоящие, не усохшие, как у всех стариков, а пухлые, живые. Нос был менее интересен. Длинноватый, крючковатый, стандартный еврейский нос. Голова – гладкая, отполированная, без единой волосинки, по ней хотелось барабанить, к голове с двух сторон были приставлены уши, не вялые и мягкие, как у моей бабушки, а гладкие, тугие, одни хрящи, наверное, такие уши легко сломать. Ну и – глаза. Их как будто кто-то привинчивал и недовинтил, в любую минуту могут сорваться и упасть. Веко по глазу двигалось медленно. Когда Эсик на меня посмотрел, я сначала испугалась, он понял и подмигнул. Это было самое долгое подмигивание. Как в гараже автоматическая дверь: кнопку нажимаешь, и она медленно съезжает вниз. Вот с такой же скоростью двигались его веки. Когда он кончил подмигивать, я рассмеялась. И сразу перестала бояться.
Да, его не любили. Наш пролетарский двор не любил Эсика за то, что не братался, не спивался и даже не здоровался. Мой папа ненавидел его люто, а бабушка деликатно. Она – по религиозным соображениям. Папа по трем причинам.
Первое – война. Эсик не воевал, и никто не знал, что он делал во время войны. Как можно выжить еврею в Киеве, не оказавшись в Бабьем Яре? Говорили, что Эсичка всю войну прятала его под кроватью. Поэтому мой израненный папа его презирал. Правда, бабушка, моя слепая, но в то же время дальнозоркая бабушка, которую папа обожал и в прямом смысле выносил за ней горшки, как-то сказала ему: «А знаешь, дорогой зять, я бы хотела, чтобы моя дочка всю войну тебя прятала под кроватью. Тогда ты бы выносил горшки двумя руками».
Вторая причина – неясное еврейство. Папа называл Эсика – полугой. Хотя кто бы говорил! Из всех папиных толстозадых пассий только у мамы была «пятая графа».
Третья причина – я. Папа ревновал. Запрещал всё. Даже подходить к Эсику и разговаривать с ним. Но так как папа проводил вечера за карточным столом и редко бывал дома, проверить выполнение запретов ему было не под силу.
Итак, Эсик. Темный человек. Всегда ходил в черном. Катька была у Эсика один раз, ничего не могла рассмотреть, помнит, что по стенке бегали какие-то чертики. Чертиков мы боялись. Но увидеть их очень хотелось.
Катька темноты боялась, я очень боялась, а Эсик любил. Работал в темноте, и дома у них было не светлее, чем в канализации. Их единственное окно выходило в проходной дворик, его почти никогда не освещало солнце. Огромная шелковица закрывала ветками половину окна. Эсика, а особенно Эсичку дети ненавидели из-за шелковицы. Дерево трясли, на него лезли, собирали ягоды на земле, на крыше, а из окна неслись Эсичкины проклятья.
Мне на крышу залезать не разрешали, на дерево тоже, поэтому я шелковицу подбирала с земли. Набрав полный кулак, собралась отправить в рот, но не успела. У окна стоял Эсик. Одной рукой он прикрывал свою улыбку – во рту не было ни единого зуба, а другой подзывал. Я подошла к окну, и он ласково прошепелявил: «Давай помою». Помыл в какой-то ржавой кружке и, пока я ела, обшаривал карманы своего засаленного комбинезона. Нашел конфету в липкой бумажке и стал разворачивать. Дома мне приказывали никакую еду у Эсика не брать. Мама боялась только туберкулёза и почти всем грязнулям ставила такой диагноз. Эсик входил в их число. Папа никогда меня не бил, но говорил одну и ту же фразу: «Возьмешь что-нибудь у Эсика – руки отобью». Эсик это знал и, когда угощал, всегда говорил: «Чистое». Я брала, но никогда не ела. Конфеты выплевывала, печенье выбрасывала, но так, чтобы он не видел.
Да и трудно было что-нибудь проглотить, увидев его руки. Вся продукция канализаций въелась в шершавые пальцы, они напоминали сучки старых деревьев, верхние фаланги были огромные и круглые, как маленькие головки. Когда он поднимал руку и шевелил пальцами, от страха я закрывала глаза. Он это знал и говорил, что на его руки нельзя смотреть при свете. Только в темноте.
Так случилось, что на фоне белобрысого двора я выглядела инородцем. Обычно безжалостные ко всем соседи единодушно называли меня «Куклой». Маме всегда кричали вслед: «Смотри за Куклой, а то цыгане украдут». Папа каждый день наставлял старшего брата: «Не отпускай ее руку. Она такая маленькая, в кармане унесут». А когда я выплевывала манную кашу, бабушка говорила сакраментальную фразу: «Вот придет цыган с мешком…» Я тут же открывала рот. Поэтому больше всего на свете я боялась кармана, цыгана и Эсика. Первым отпал Эсик, но цыгане еще долго будили моё воображение, как во сне, так и наяву. Много лет они стаями ходили по дворам, окружали, просили, гадали и, конечно, воровали. Это сейчас от гитарного звона сердцу жарко, а тогда – мороз по коже. Когда они налетали, мои черные очи, а также брови и реснички вызывали бурю радости. «Наша, наша! – кричали они. – Принеси, цыганочка, что не жалко». И пока я хлопала ресничками, мои ботиночки были уже у них в мешке. Однажды брат меня просто вырвал из их рук, правда, без ботинок.
Эсик был цыганоненавистником. Он не пугал и не кричал, как мама и папа, а делал серьезное лицо и поднимал страшный пальчик: «Очень плохо, очень плохо!» «А что плохо?» – спрашивала я. Он качал головой: «Ты не боишься людей». И я своим маленьким пятилетним умом поняла, что Эсику с людьми страшно.
И хоть он никогда не называл меня Куклой, его внимание и почти отеческая любовь мне нравились – у Эсика ведь не было своих детей. Его инопланетные глаза все замечали. Обычно мама меня причесывала по-взрослому – накручивала на палец пряди волос, получались локоны, она называла их «бутылочки». Если мама это делала в спешке, Эсик говорил: «У тебя бутылочка развернулась», – и аккуратно навинчивал на свой палец. Он никогда не говорил громко, только полушепотом, а иногда вообще шептал в ухо, его огромные губы касались уха и было щекотно. Однажды это увидел папа и тут же ему врезал. За что? Не знаю.
На мой пятый день рождения Эсик подарил коробочку леденцов «Рокс» – разноцветные маленькие цилиндрики. Забыв о правилах гигиены, я обняла его. Эсик дрогнул и прошептал по-еврейски: «Хаис майн». Только бабушка говорила мне эти ласковые два слова. Леденцы я приняла, а с этими словами не знала, что делать. «Это бабушкины слова. Ты можешь называть меня Куклой». – «Нет. У меня уже есть десять кукол», – прошептал Эсик. «Десять кукол?! – я тут же стала подсчитывать свои, оказалось наполовину меньше. – А где они?» – «Всегда со мной», – и он вытянул руки. Десять страшных пальцев задвигались, круглые головки-фаланги приподнялись, застыли, потом по очереди стали кланяться. Каждый палец и правда был похож на маленькую голую куколку. Эсик загнул два пальца, приблизил мизинец к указательному, головка к головке, потом выскочили другие пальцы, стали драться. Не знаю, чего больше было на моем лице – ужаса или восторга. И Эсик не знал, поэтому спрятал руки. «Нет! – закричала я. – Покажи еще». Я схватила его руки, шершавые, почти деревянные руки. Как эти пальцы могли согнуться, разогнуться и превратиться в десять кукол? Как? «Покажи еще!» – я топала ногами, почти плакала. «Покажу, – прошептал Эсик. – Не сейчас. Сейчас светло. Им нужна темнота».
Я всё рассказала только Катьке. Практичная Катька, хоть и носила крестик, но верила только в материальное, только в глаголы и существительные. Мой рассказ, состоящий из прилагательных и междометий, на нее впечатления не произвел. «Пойдешь к Эсику, папка тебя убьет, – рассуждала она. – Ладно, один раз я могу на шухере постоять, если недолго». И я стала караулить Эсика. Рабочий день у него был ненормирован, канализации вели себя беспокойно. Прийти домой он мог и под утро.
Бабушка была удивлена. Три раза в день я съедала все быстро и бежала к окну. Наконец, я увидела черный комбинезон.
Эсик шел медленно, фонарь на длинном поясе покачивался в такт, как маятник. «Эсик, – я ухватилась за фонарь, – ты похож на часы». Он поднес руку ко рту, свою неголливудскую улыбку старался не показывать. «Правильно видишь», – рука опустилась, похоже, хотел меня погладить. Но мамины гены взяли верх, и я увернулась: «Ты еще не вымыл руки». – «Да. Сегодня руки вообще никуда не годятся. Они устали», – Эсик дал понять, что сегодня показа не будет, и чуть-чуть отомстил за мою детскую прямолинейность. «Значит, завтра». Мое нетерпение ему понравилось. «Завтра», – улыбнулся Эсик и слегка подмигнул. Слегка. Веко медленно поползло вниз и, достигнув зрачка, остановилось.
В пять лет я впервые узнала, что такое бессонница. Мысли, как короткие волны, бегали от станции к станции. Как обмануть папу, как обмануть маму, как обмануть бабушку. А вдруг Эсичка меня не пустит? А вдруг Катька не выйдет? А вдруг… «Что-то с ребенком, – сонным голосом пожаловалась бабушка. – Я не помню, чтобы она ночью столько раз ходила на горшок».
В доме у Эсика бывала только Катька. «Ничего интересного, – сказала практичная Катька. – Не то что у вас». Она имела в виду наших мраморных слоников, китайскую статуэтку с качающейся головкой и бронзовую фигуру Наполеона. Наполеоном мы кололи орехи, и его треуголка от этого была слегка сдвинута.
Начинало темнеть, мы с Катькой ждали, кружили по двору, Она могла гулять хоть до утра, а меня всё время проверяли. «Покажись, тебя гукают», – говорили соседи. Я должна была показаться, и тогда мне давали еще часок. Приход Эсика как раз совпал с проверкой. Я помахала маме двумя руками. – «Ладно, гуляй», – сказала мама. И Катька перекрестилась.
Эсик, как обычно, шел медленно, с фонарём наперевес. Прошёл мимо нас прямо к колонке. Подставил под кран свой лысый шар, отряхнулся, вымыл руки и сказал: «Пошли».
И мы с Катькой, как два пажа, пошли за ним. У двери флигеля Катька шепнула: «Иди одна. Я у него дома уже была, ничего интересного. А вдруг тебя мама позовет, я в окно стукну. И боюсь я этих чёртиков». Чертиков я тоже боялась, но Эсик меня точно защитит.
Я шла через темный коридорчик, держась за его страшную руку, пахло невкусной едой и керосином. Эсичка стояла над примусом, я поздоровалась, она не ответила, только ниже склонилась. «А почему она злая?» – спросила я Эсика. «Она не злая. Это страх», – вздохнул Эсик и открыл дверь в комнату.
Катька была права, ничего интересного. Ничего. Пустая безрадостная комната. Ни фотографий, ни картинок на стенах. В уголке – полузабытая икона.
И пыльная лампочка в одну свечу висела на проводке. У нас тоже была одна комната, но всюду накрахмаленные салфеточки, вышитые подушечки. И у меня был уголок с картинками на стене. Белоснежка, Золушка, Ленин маленький с кудрявой головой. А тут – ничего. Топчан, стол и два стула. И только на подоконнике оплывшая свеча в перевернутом граненом стакане.
Эсик усадил меня на топчан. «Сейчас, – сказал шепотом. – Сейчас будет красиво». Он выключил свет и зажег свечу.
И всё! Исчез бедный пыльный обшарпанный мир. Даже запахи исчезли.
На стене появился вытянутый шар, похожий на восходящее солнце, – это была его лысая голова. Над головой застыли два кулака. Потом кулаки медленно разжались, и пальцы-солдаты пошли друг на друга. Я закрыла глаза, Эсик увидел и быстро заключил перемирие. Солдаты обнялись и ушли со сцены. После этого начался бал. Король танцевал с королевой, мизинец с указательным. Эсик незаметно надел на палец какую-то гайку, получился кринолин. Принцесса в кринолине опустила голову и поклонилась. «А где принц?» – нетерпеливо спросила я, это была моя любимая «Золушка». «Он едет. У меня всё наоборот. Принц потом приедет», – успокоил Эсик. Но тут Катька стукнула в окно. Эсик быстро погасил свечу и включил пыльную лампочку. «Беги. Завтра досмотришь. Да и принц должен доехать», – он улыбнулся. «Эсик, а можно я потрогаю твоих кукол?», – спросила, зная, что маме это бы не понравилось. «Почему нет», – и он протянул мне руки. Пальцы были теплые и совсем не страшные. Он же говорил, что на них можно смотреть только в темноте.
И опять я не спала всю ночь. Завтра. Завтра увижу продолжение. Мои четыре куклы обиженно смотрели из уголка, я всегда засыпаю с куклой, но сегодня была не их ночь. Бабушка, видя мою бессонницу, опять жаловалась маме. «Что-то с ребенком. Надо показать нервопатологу». «Невро…», – поправила мама. «Нервопатологу!» – бабушка сказала громко, и я тут же уснула.
А утром камешек почему-то не полетел в окно. Где Катька? Мне же надо ей всё рассказать. И я побежала её искать. Во дворе были какие-то люди, соседи и даже мой папа. Все говорили тихо. Катька сидела на крылечке у флигеля и плакала. Я села рядом. «Что?» Катька опустила голову и тихо сказала: «Эсик помер».
Я не плакала. Я сидела и привыкала. К тому, что черный комбинезон с фонарём наперевес больше не появится, что детям не надо прятаться, что десять куколок не помашут мне своими головками и что принц так и не доедет на бал. «Но он же мне обещал… Он обещал». Разве может ребенок сразу привыкнуть к тому, что у него всё отобрали?
А Катька плакала и говорила. Про аварию, про то, как вызвали Эсика, как он полез в канализацию, а там взорвался газ. И он не смог выбраться. Потом мы пошли в переулок и подошли к окну. В комнате на топчане сидела окаменевшая Эсичка; пару соседей вокруг и горящая свеча на перевернутом граненом стакане. И тут мне очень захотелось плакать, но в это время появился папа. Дома все были грустные. Бабушка и папа переживали, они же не любили Эсика, а теперь что? Собрали продукты, приготовили еду, и мама отнесла, а папа уехал надолго, приехал довольный и сказал бабушке, что о молитве договорился. «Пусть всё будет, как у людей», – сказал он. Вечером пришла Катька, сказала, что завтра похороны. «Пойдешь?» – спросила она. Я покачала головой: «У нас детям не положено». – «А у нас положено», – слегка обиделась Катька. Я завернула в газету четыре куклы. – «Возьми. Я в них больше не играю». Она не поверила своим глазам. «А во что же ты будешь играть?» Ответ я так и не нашла.
Мы стояли у окна. Бабушка молилась, а я смотрела. Это было моё самое первое горе. Первое горе, первые похороны и первая тайна. Катьке я так и не рассказала, тайна только моя. Крепкие мужики несли гроб. Эсика одели в белую рубашку, первый раз он был не в черном. И не был страшным. Но я смотрела на руки. Они были сложены на груди. Десять холодных куколок пригнулись и опустили головки. Король и королева, придворные, принцесса и даже принц, который всё-таки доехал, покидали сцену. Уходили туда, где им и их хозяину будет хорошо.
В темноту.