Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 60, 2018
МОЕ ПОЧТЕНИЕ
Известный раввин пришел на лечение в сопровождении жены, сына и любимого ученика. Пациенту было далеко за восемьдесят. Он был бы чудесной моделью для Рембрандта. Благородное, умное, печальное еврейское лицо. Серебряная борода. Под черной шляпой и ермолкой аккуратно постриженные седые волосы. Ему предстоял нелегкий и довольно длинный сеанс радиохирургии. Мы собирались уничтожить облучением два очень маленьких метастаза в мозгу у знатока Торы и толкователя Талмуда. Сын – сам почтенный, седобородый пожилой человек – помог отцу улечься на наше не очень удобное ложе. Ученик – симпатичный парень лет двадцати пяти – помогал помогать.
Облучение, позволяющее избежать далеко не безопасной хирургической операции, обязано быть исключительно точным. Голова и шея пациента располагаются на специально для него вылепленном удобном держателе. Сетчатая пластиковая маска плотно прилегает к лицу, защелкиваясь на держателе. Всё это окружено множеством датчиков, позволяющих приборам и техникам следить за тем, что фотоны попадают именно в запланированное место. Если по какой-то причине положение головы изменяется хотя бы на полмиллиметра, облучение автоматически прекращается, и только после целой серии снимков и смещений подвижной кушетки, на которой лежит больной, снова возобновляется.
Мы начали в четыре. Всё шло очень благополучно. Первая половина прошла почти без сбоев. Рав только иногда чуть всплескивал кистями рук, вероятно, размышляя о чем-то, вызывающем у него сомнения. Но он явно уставал. Руки стали подниматься всё выше. Каждое движение останавливало лечение и возвращало назад на много минут.
По внутренней связи техники умоляли не двигаться, обещали закончить очень скоро. Время тянулось как резина. Ничего нельзя было сделать. Старик устал, жаловался, что ему тяжело, просил отпустить на волю. Мы ринулись к семье. Тут оказалось, что почтенный раввин не совсем в себе. Сын его объяснил, что отец быстро забывает, о чем ему говорили минуту назад. И вообще разум его уже не вполне контактирует с миром.
Мы освободили раввина от маски, посадили и дали передохнуть. Врач, жена, сын и любимый ученик Иехезкель обступили его и уговорили снова лечь и продолжить процесс. Договорились, что ученик будет с ним всё время разговаривать. И вот ради этого разговора я и затеяла рассказывать вам эту длинную и довольно печальную историю.
Парень не сводил глаз с экрана и говорил: «Сейчас рав лежит прекрасно. Рав поднимает руку! Раву не стоит поднимать руку! Почтенному раву лучше опустить руку!! Лучше не поднимать руку!!! Вот! Вот так гораздо лучше. Раву стоит лежать без движений. Не стоит! Не стоит поднимать руки!!! Теперь гораздо лучше. Так мы очень быстро закончим. Раву не стоит двигаться! Доктор сказал мне, чтобы я передал раву, что ему запрещено двигаться. Ему нельзя! Это не я. Это доктор. Почтенный рав всегда учил нас, что мы все должны выполнять распоряжения врача. Мы почти закончили. Я начинаю считать. Я обещаю, мы закончим, пока я буду считать до шестидесяти. Один… два… раву не стоит! три…»
И когда он досчитал до шестидесяти, мы действительно закончили это казавшееся совершенно безнадежным дело. На часах было шесть.
А вы мне толкуете про Конфуция…
СЛОВ НЕ ХВАТАЕТ
Вышла в коридор, вижу – привели каторжника. То есть стоит красавец лет сорока, окруженный тремя тюремщиками. На ногах кандалы, на руках наручники. Весело болтает со своей охраной. Все четверо явно одного поля ягоды – крупные, крепкие и не обремененные печатью интеллекта. Узника привели лечиться. Заболел в тюрьме лимфомой. Дело вполне серьезное – если не лечить, можно и умереть. Срок ему мотать явно не за экономические преступления. И не террорист какой, не дай бог! Свой брат мафиози местного разлива. И без оков вряд ли убежит: в тюрьме или в бегах – лечиться всё равно в том же месте… А алюминиевые цепи на ногах – по протоколу.
И будут его приводить теперь каждый день. Трое сопровождающих. Ходить с ним на анализы, к медсестре, на осмотры. Вот к социальному работнику не поведут. В тюрьме свой. И психолог, наверное, тоже. Пирожное и стакан сока от добровольцев, которые заглядывают, чтобы побаловать больных, достанется всем четверым.
Зашла я обратно к себе в комнату – захотелось рассказать, что видела пациента в железах, – нет! Не получается на иврите. Не поймут. И вериги на иврит не переведешь. И оковы как-то не существуют в этом языке. И узы тоже. О кандалах уж не упоминаю. Наручники – это есть, конечно, но никакой романтики. А на ногах – цепь. То же слово для золотой цепочки на шее и для цепи на ногах. И как рассказать? Ведь вся сочность рассказа растворится в тусклых словах…
Удивительное дело – есть множество отдельных слов для сбора разного урожая. Отдельно для злаков – жатва вроде. Отдельно для винограда. Отдельно фрукты, отдельно маслины, отдельно финики, отдельно ягоды. Чтобы не перепутать важнейшие вещи. Отжимание масла из оливок — это совсем не тот глагол, что сока из винограда, и совсем третье слово – для сока из фруктов. Ясно, что занимало людей, создавших этот язык.
– Знаете, – говорю, – кого сейчас видела в коридоре? Жана Вальжана!
Заулыбались… Поняли.
ДУША И ТЕЛО
Каких только людей не вижу я на своей работе! У большинства из нас намешано всего понемножку, но я встречала среди наших пациентов и святых, которые вызывали восторг и изумление, и убийц, позвякивающих как бы оперными бутафорскими цепями, которых приводили на лечение из тюрьмы. Видела поэта, который, может быть, через сто лет будет считаться великим. Много раз видела джанков, настолько пропитанных наркотиками, что они не могли регулярно приходить на лечение хотя бы потому, что плохо различали часы и совсем не разбирались в днях недели. Видела людей мудрых, говорить с которыми было тихим удовольствием. И круглых дураков, которым нельзя объяснить самых простых вещей. Они, как правило, еще и подозрительны. Поэтому свои глупые несуразные вопросы задают и врачу, и техникам, и физикам, а потом еще разок медсестрам. И каждому говорят, что спрашивали об этом и у других…
Но последний тип был совершенно особенный.
Звали его неброским именем Яков Коэн. Мы заранее слышали, что придет новый пациент – какая-то шишка из Национального страхования, не то из Министерства внутренних дел…
Он пришел. Окинул симулятор недовольным взглядом и сварливо спросил:
– Вы знаете, кто я?
Поскольку мы повидали всяких (некоторые помнят, как лечили Голду Меир), никакого трепета у среднего персонала он не вызвал. Одна техник – вежливая от рождения – почтительно сказала:
– Ну конечно!
Другая, пожав плечами, ответила:
– Понятия не имеем.
Дальше был кошмар! Он заставил жену взять его кошелек и пересчитать деньги. Потом протянул ей часы и сказал в пустоту:
– Это настоящий «Ролекс»!
Непонятно, кого уведомлял: жена наверняка знала, а персоналу было всё равно. Однако ему удалось таким образом продемонстрировать, что нам он не может доверить не только свою жизнь, но даже часов и кошелька с кредитной карточкой.
Он отказывался надеть маску – необходимый элемент симуляции. Требовал в ней каких-то особых окошечек. Усомнился, что врач понимает, что он делает. Громко кричал, когда ему вводили в вену контрастное вещество. Настаивал, чтобы принесли какие-то необыкновенные подставки, которые он видел в кино про американскую больницу. А по завершении симуляции холодно сказал, что лечение начнет завтра. В доказательство позвонил куда-то по телефону и передал трубку врачу. Директор нашей больницы был на линии и уверял, что промедление недопустимо.
Болезнь у Якова Коэна была действительно очень сложная, и работы для врача было дня на два. Да еще по меньшей мере день для физика и пара часов на проверки и контрольные измерения.
Однако всё прекрасно уладилось. Он позвонил вечером и сообщил, что наша больница его не устраивает ни по одному из параметров, и он переходит на лечение в Тель-Авив.
Наутро в отделении был праздник. Фигурально говоря, раздавали конфеты и танцевали на крышах. Маску его переплавили и вздохнули свободно. А зря! Через неделю он вернулся и заявил, что окончательно решил лечиться у нас.
Ему снова сделали симуляцию — с новой порцией капризов, спеси, безапелляционных утверждений и звонков из правительствующего сената.
Врач позвонил теще, умолил ее забрать детей из детского сада и до ночи просидел, сравнивая разные изображения, отмечая опухоль и лимфатические узлы, сомневаясь и доказывая себе правильность решения. Звонил даже своему учителю в Америку – благо у нас была уже ночь, а значит, там – рабочий день.
Наутро он отдал папку Коэна мне и сказал, заглядывая в глаза:
– Сделаешь к завтрашнему дню?
– Вот уж нет! – ответила я. – Сначала закончу то, что начала раньше. Потом буду работать без всякой спешки, с перерывами на обед и кофе. Когда будет готово, сообщу тебе. Если тебя всё устроит, сделаю измерения, как только освободится ускоритель. Дня четыре…
Он с тоской посмотрел на меня:
– Понимаешь, мне звонят отовсюду каждые полчаса. Но не в этом дело. Ты посмотри на экран!
Я взглянула в первый раз. Господи! Опухоль носоглотки разъедает основание черепа.
– Его еще можно вылечить, – сказал врач. – Всё еще можно вылечить…
И я поняла, поняла всем существом, что жалость к человеческому телу в тысячу раз важнее наших взаимоотношений с его душой. Хорош он или плох, но срез на компьютерной томографии, на котором я вижу, как раковая опухоль пробирается из носоглотки в мозг, – неотразимый довод. Его еще можно вылечить!
Ну ладно. Завтра будет готово. Пусть носит свой «Ролекс»!
РАЗГОВОРЫ В РАБОЧЕЕ ВРЕМЯ
У меня выдался хороший день. Программа получилась гораздо лучше, чем я предполагала. Все требования врача были выполнены, и побочные явления от облучения ожидались совсем незначительные. А поскольку я самый старший и самый мрачный из обитателей нашей комнаты, то поднялся милый щебет, включили музыку, посыпались шутки.
Мы недавно взяли нового физика – славного парня, отлично подготовленного и на диво трудолюбивого. Я легкомысленно спросила, какие игрушки он любил в детстве. Ицик задумался.
– Я плохо помню, – ответил он. У меня в детстве во время переселения в Израиль было несколько травмирующих событий, и от этого я многое позабыл.
Я отлично поняла, о чем он говорит. Ведь и мы с детьми, пока летели из Москвы в Тель-Авив, ужасно намучились. Сутки мы просидели в Будапеште. Всё время на жестких стульях, не выходя из здания аэропорта. Даже маленькая дочка не могла лечь. Когда, наконец, ей дали кровать, она заснула так глубоко, что через полчаса мы не могли разбудить ее к посадке на самолет. Проснувшись, она пробормотала: «Оставьте меня здесь», – так ей, маленькой, хотелось спать.
Ицхак все же рассказал то, что помнил. Их тоже было четверо: мама, папа, он, пяти лет, и трехлетний брат. Они шли пешком из Эфиопии в Судан. Около тысячи километров. В Судане был лагерь под покровительством ООН, и оттуда их должны были переправить в Израиль. Мама была беременна. По дороге ребенок родился и умер. И многие, что шли рядом, умирали. Он не знал отчего. Просто они больше не шли рядом, и их мешки разделяли между собой другие. Родственники, если были. Или чужие, которым повезло получить просто так несколько килограммов муки и пару штанов.
В Судане на них напали и ограбили. Припасов и денег не осталось. Мужчины устроили временный лагерь для семей и ушли в ближайший городок заработать на еду. Там в городе отец заболел и умер, и мама, взяв маленького сына, ушла похоронить его.
Как раз в этот момент Суданские власти обнаружили несколько десятков эфиопских евреев, незаконно находящихся у них на территории, и отправили их назад в Эфиопию. Пятилетний Ицхак пошел со всеми. А мама с братом добрались до Израиля.
Год Ицхак был совсем один. Знакомая тетя кормила его. Где он спал? Сейчас не помнит, но, может быть, с детьми той тети? Через год брат матери приехал в Эфиопию, чудом разыскал ребенка, купил ему сандалии, оформил документы и увез к маме в Израиль.
Так что про игрушки он не помнит.
СЪЕЗДИТЬ УТЕШИТЬ
Есть такое правило: когда у товарища, родственника или даже просто хорошего знакомого умирает близкий человек и ты не успел на похороны, следует во что бы то ни стало навестить семью, где случилась беда, и сказать несколько сочувственных слов.
Как бы ни было сложно, холодно, жарко, утомительно, вразрез с необходимыми делами, служебными обязанностями или в ущерб отношениям с собственной семьей. Надо! Категорический императив.
У нашего товарища погиб ребенок. Маленький ребенок, только начавший вставать на ножки. Совершенно неописуемая история. Ему позвонили из дома и велели срочно приезжать. Пока он был в дороге, позвонили еще раз и сказали всю правду. Через три часа завернули тельце в белую ткань и похоронили.
Надо сказать, что товарищ этот – врач из нашего отделения. Молодой, бесшабашный и обожаемый и сотрудниками, и больными. Известие о смерти его сына бурей пронеслось по отделению. Ужас! Никто не мог сосредоточиться на работе. И сразу же засобирались группками, чтобы поехать навестить.
Причем если кто-то едет в рабочее время, то кто-то другой должен остаться и работать за себя и за того парня. И ехать далеко и сложно. И незаконно. И действительно опасно.
Собирались группами по пять человек – сколько может поместиться в машину. Я слышала, как одна девочка говорила другой: «Я боюсь не смерти, а страха – вдруг мне перед смертью будет очень страшно!»
Съездили. Никто не пострадал, но все вернулись заплаканные. Друг наш живет в Бейт-Лехеме. Израильтянам туда нельзя. Но ни наши пограничники, ни тамошняя полиция не проявили бдительности. Ездили на машинах наших арабских врачей – никто и не посмотрел, кто в них сидел.
Всё-таки, хоть отца с матерью не утешишь, может, им удалось чуть-чуть отвлечься, пока угощали приехавших пахлавой и колой. И соседи видели, сколько народу приехало…
У нас так принято.
ТРАКТАТ О СТАРОСТИ
Сегодня поутру в магазине доброжелательный мужчина лет пятидесяти достал мне с высокой полки желанную банку и положил в мою тележку, присовокупив: «Ну что, помог я тебе, бабка?»
Всё когда-нибудь случается в первый раз. Прежде меня называли «девушка».
Две пропущенные строки олицетворяют время, которое мне понадобилось, чтобы осознать и усвоить, что детство, юность, молодость, зрелые годы и бабье лето кончились. Старость простирается передо мной – обширная страна, в которой можно отыскать и не одни только противные вещи. Цицерон уже искал и нашел кое-что занимательное: например, припомнил слова Катона: «Сознание честно прожитой жизни и воспоминание о многих своих добрых делах и поступках очень приятны».
Сам же он говорил, что жизни, прожитой спокойно, чисто и красиво, свойственна тихая и легкая старость. На практике жизнь его не была спокойной, чистой и красивой. Поэтому до старости он не дожил. Ему отрубили голову, и мстительная Фульвия держала ее у себя на обеденном столе и доказывала своему невольному гостю, что ее остроты крепче, втыкая булавки в его наконец-то безмолвный язык.
Что же, один из вариантов легкой старости – старость короткая. Хороший вариант, который оставил бы детям и внукам как раз те воспоминания обо мне, которые единственные хотелось бы сохранить в их памяти.
Есть и другие утешения – никому из нас не придется просить милостыни для пропитания. Вероятно, мы уже не успеем побывать в концлагере и даже в тюрьме. Мы не окажемся бездомными. Новая осада Иерусалима как будто не предвидится. Большая война, скорее всего, случится уже после моей смерти. Некоторые сверстницы выглядят хуже меня, и это доставляет тихое удовлетворение. Вызовы, которые ставят передо мной новые технологии, я принимаю выборочно. Не собираюсь читать последние скучные и длинные нормативные документы. Не чувствую себя уязвленной, если прекрасная мысль пришла в голову не мне, а кому-то из моих сотрудников – ведь большинство из них мои ученики. А успех ученика – почти как успех собственных детей – самое приятное, что припасла жизнь к старости. Кое-что я еще могу рассказать начинающим сотрудникам, и мне симпатична их реакция. Возможно, я успею издать еще одну или несколько книжек, и старость не очень будет мешать в этом, поскольку ее принадлежность – досуг. Плохо, если ослабнет зрение, но надеюсь, что это произойдет в комплексе с общим помутнением рассудка и потому будет не так горько, как было бы сейчас.
Большой отрадой старости и во времена Цицерона, и теперь остается дружба. Наконец-то выкристаллизовался круг людей, с кем легко и есть о чем поговорить. Двадцать первый век предлагает фантастические возможности для общения. Есть еще и книги! Их можно не только писать, но и читать. Читайте Ронсара.
Он написал:
А что есть смерть? Такое ль это зло,
Как всем нам кажется? Быть может, умирая,
В последний, горький час дошедшему до края,
Как в первый час пути, – совсем не тяжело.[1]
КОГО ЖАЛЕТЬ?
У моего прадеда было множество детей. Даже неловко признаться – так литературно это звучит, но их было тринадцать. Не все, разумеется, дожили до бар-мицвы, но за субботним столом их было столько, что матери следовало пересчитать, все ли на месте, прежде чем отец благословлял халу. Семейное предание говорит, что она касалась детских головок и считала «не один, не два, не три…» Исключительно, чтобы обмануть злых духов. Диббукам не следовало знать, что восемь живых и здоровых детей сидят на колченогих табуретках вокруг покрытого скатертью бедняцкого стола. Не знаю, что за бестолковые диббуки водились в еврейских местечках, но хорошая мать старалась не щеголять перед ними своим многодетством. Авось не увидят, не догадаются…
А я не верю, что мои слова могут побудить темные силы к действию. Вот честное слово – не верю! И тем не менее есть множество словосочетаний, которые ни я, ни вы, мои читательницы, не можем произнести о своих детях без добавления «если, не дай Бог…» или «если, Боже сохрани…» или даже «не будь рядом помянуто…».
Ну ладно! Дети дело мистическое – мы сотворили их из себя, своими легкими добывали для них кислород из воздуха, делились с ними своей кровью, а потом каждая из нас в титаническом усилии научилась создавать для них молоко и питать их, вставляя нежный кусочек собственной плоти в маленький голодный кусачий ротик. О своих детях говорить не приходится…
Но отчего же и чужие дети для нас совсем не то же, что остальные люди? Ведь ребёнок – это всего лишь короткий отрезок жизни какого-нибудь спесивого начальственного дядьки или противной, корыстной и истеричной тётки. Почему же страдания ребёнка для нас во много раз значимей, чем страдания взрослого? Это не инстинкт – Тацит с отвращением цивилизованного человека по отношению к дикарям писал, что евреи настолько чадолюбивы, что не убивают своих слабых и больных новорожденных.
Ещё в восемнадцатом веке в Англии малолетнего воришку могли повесить за украденный платок так же просто, как взрослого. Женщину – так же легко, как мужчину. А у нас представление, кем следует дорожить, резко и вполне искренне сместилось. Если снаряд разрушил деревенский дом под Луганском, газеты пишут, что погибли старики, женщины и дети. А мужчины? Тридцатилетний мужчина – он и есть тот, кто должен прокормить этих детей, отремонтировать этот дом, выкопать могилы погибшим, прооперировать раненых и написать роман о трагедии всего народа. Именно его нам и не жалко. О нем не будет говорить CNN. Хотя он бывший ребёнок и будущий (если доживет) старик. Наша симпатия к слабому, приобретенная только в конце девятнадцатого века, зашкаливает все разумные границы. И не политкорректности ради, а вполне от души. Кажется, это и есть единственный признак нашего движения от обезьяны к Богу.
[1] Перевод с французского – Вильгельм Левик.