Фрагменты романа Перевели с иврита Рафаил Нудельман и Алла Фурман
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 59, 2018
Фрагменты из
начала романа.
В конце февраля 2017-го Рафаил
Нудельман прислал мне письмо:
«Я много лет пытался заинтересовать какое-нибудь
российское издательство романом покойного Амира Гутфройнда
«Наша катастрофа». Для последней (совсем недавней) попытки такого рода я по
совету Дины Рубиной сделал немного сокращенный
перевод начала книги (там нет разбивки на главы), но и это не помогло –
мое предложение просто проигнорировали. Теперь я окончательно махнул
рукой – у нас много другой работы, да и не ко времени эта книга, видать.
Но хотелось бы заинтересовать хотя бы наших здешних – может, кто-то подхватит
идею, захочет перевести и так далее. Меня в данном случае не интересует
гонорар, мне хочется известить интересующихся, что на иврите есть такая книга.
А дальше дело каждого. Мы с Аллой, кстати, приложили к нашей последней заявке высокопохвальную рекомендацию Шалева
(который когда-то назвал эту книгу лучшей в израильской литературе за последнее
десятилетие) – и, как видите, не помогло и это. Поэтому я хотел бы просить
Вас посмотреть этот материал – может быть, для него найдется место в Вашем
журнале».
Места, к сожалению, до сих пор не
находилось. Впрочем, речь, конечно, не о пространстве, а именно о времени, которое уходило и
продолжает уходить вместе с родными и близкими людьми. О чем, собственно, почти
вся литература. И хорошая, и разная тоже.
Светлая память замечательным
переводчикам!
Игорь
Бяльский
«Должны же люди умирать от чего-нибудь», – говорил
дедушка Лолек и на этом основании отказывался
жертвовать на борьбу с раком, на борьбу с дорожными авариями и на любую иную
борьбу. А чтобы его не заподозрили в скупости, он время от времени взрывался
бурными филантропическими фейерверками и так наловчился в этой показухе, что,
если бы не мы, его родственники, никому бы и в голову не пришло, что он и в
самом деле обыкновенный жмот.
В своем доме он довел экономию на мелочах до уровня
закона природы. Он тщательно сохранял все пустые бутылки, за которые можно было
получить хотя бы грошовый залог, и если какая-нибудь из них все же разбивалась,
с величайшим искусством склеивал ее обломки. Подражая кукушке, он подбрасывал
свое грязное белье в чужие выварки. И всегда ухитрялся подхватывать простуду
одновременно с нами, чтобы пить наш сироп от кашля, экономя на своем. Нашу
общую простуду он объявлял побежденной прежде времени (постановляя: «Нам уже
лучше») и потом громоздил у себя в шкафу штабеля неиспользованных антибиотиков.
В его душевой стоял флакон с жидким мылом, и всякий раз, когда уровень жидкости
опускался на ширину пальца, он доливал во флакон воду из-под крана в постоянном
процессе разбавления, конечным результатом которого был флакон чистой воды,
убежденной, что она мыло. Но самым поразительным его фокусом была магическая
власть над пакетиками чая. В его руках каждый такой пакетик даже после десятого
погружения в кипяток каким-то чудом выделял едва уловимый, на самом пределе
возможностей вещества чайный запах. Извлечение пакетика из стакана
сопровождалось долгим и придирчивым, со знанием дела изучением жертвы, печально
свисавшей на своей ниточке с чайной ложки. Основываясь на одному ему понятных
приметах, дедушка Лолек определял предельную
жизнестойкость пакетика и решал его дальнейшую судьбу. Селекция – так он
называл эту церемонию, когда хотел помучить дедушку Йосефа.
Мы подозревали, что он не выбрасывал пакетики, даже когда они отживали свое, а
прятал их в каком-то секретном месте, чтобы когда-нибудь набить ими новый
матрац. Все наше детство мы охотились за ними, но даже во время самых
нашумевших расследований, когда мы разыскали его письма к танцовщице Джойс и
обнаружили его долг покойному еврею Финкельштейну, ни одного пакетика мы так и
не нашли.
Временами мы утешали себя, напоминая друг другу, что
он даже не наш настоящий дедушка.
Мы назвали его дедушкой – дедушка Лолек – в силу нашего семейного Закона об Уплотнении,
замечательного изобретения наших родителей, первого поколения после Катастрофы.
Лишенные братьев, дядей, отцов и матерей, они не очень-то считались с
тонкостями родства. Все взрослые, принадлежавшие к поколению наших родителей,
одинаково назывались «дядя». Их дети были нашими двоюродными братьями. Но это
не означало, что присвоить можно было любого. Существовали определенные
правила. Требовалась душевная близость между поколениями, чтобы соединявшие нас
шрамы могли зарубцеваться и все смогли бы найти себе родичей. Теплые отношения
между дядьями означали, что их детей можно присвоить в качестве двоюродных
братьев и сестер. А дядья, погруженные в себя и не выказывавшие особого
интереса к делам семьи, разом лишали нас целого выводка жаждущих родства кузин
и кузенов. Лишали. Точка. Закон об Уплотнении не признавал компромиссов.
Острее всего была нужда в дедушках, поэтому мы с Эффи
прорвались сквозь рогатки запретов и завербовали всех, кого удалось. Моего
реального дедушку Зеэва-Вульфа я никогда не видел в
глаза. (Только в отцовском фотоальбоме приметил маленькую фотографию его могилы.)
Зато мы произвели в свои дедушки его братьев, и так у нас появились дедушка Лолек и дедушка Хайнек. Сходный
трюк мы проделали с маминой стороны. Ее отец, больной дедушка Шалом – которому
только еще предстояло вынырнуть из Катастрофы, – был отрезан от нас
стенами смертельной болезни после пыток в гестапо. Поэтому мы аннексировали его
дальнего родственника, назначив его своим официальным дедушкой, дедушкой
Менаше. Таким же манером мы обзавелись дедушкой Эрнстом, дедушкой Вейлем и бабушкой
Евой.
Какой жалкой выглядела на этом фоне моя настоящая
семья, которую мы заслонили этими камуфляжными родственниками.
Дедушка Шалом (1912–1980).
Одна тетя.
Ее сын, мой единственный реальный двоюродный брат.
Хотя нет, был еще один реальный дядя, сводный брат
моей матери.
«Это и без психолога понятно», – сказала мне
Эффи, когда я однажды признался ей, какое мучительное желание переспать с моей
Анат возникает у меня всякий раз, когда мы возвращаемся с очередной свадьбы в
ее семье. Мы только еще сели в машину, оба смертельно уставшие, а я уже начинаю
расстегивать ее блузку, и у нее только и остается времени, что сбросить туфли.
Сердитое бурчание Ярива, нашего пятилетнего
наследного принца, доносится с заднего сиденья.
Дедушка Лолек, чародей чая,
не был нашим первенцем. Мы обзавелись им довольно поздно. Но то была могучая
ось нашего существования, сноп искр, освещавший нашу повседневную рутину. Он то
и дело врывался в наш мир на своем «Воксхолле – 1970» –
шумно протестующая жестянка с полумертвым шасси, в которую только ему удавалось
вдохнуть искру жизни. Неизменно в галстуке, вечно с сигаретой и в величаво
живописном наряде, он появлялся из своего «Воксхолла»,
точно император Франц-Иосиф, выходящий помахать своим подданным ручкой с балкона.
Через минуту он уже сидел за столом, прихлебывал чай, пожирал любой пирог,
какой подавали, и дымил своей сигаретой.
Самое интересное, что дедушка Лолек,
кричащее исключение в нашем квартале, не имел никакого отношения к Катастрофе.
Вторая мировая война застала его в польской кавалерии – он был в числе тех
жалких безумцев, которые пошли в атаку на немецкие танки: смелый галоп,
громовое «ура», сверкающие сабли. Когда остатки эскадрона рассеялись, дедушка Лолек бежал в Россию, где присоединился к добровольческой
армии польского генерала Андерса. Вместе с Андерсом он прошел через Персию и
Палестину в Англию, чтобы оттуда снова вступить в войну, уже с другой стороны
Европы. Солдаты Андерса и дедушка Лолек среди них
участвовали в нескольких тяжелейших сражениях и понесли самые ужаснейшие
потери. Эти «пятак за пучок» пехотинцы, которых швыряли в бой всякий раз, когда
какой-нибудь генерал в каком-нибудь штабе бормотал: «А вот попытаем-ка мы еще
здесь», – выходили из боя прореженные и процеженные через сито смерти,
пока, наконец, всё, что от них осталось, составляли типы вроде дедушки Лолека, люди, укрытые защитным слоем чистого везения, не
боявшиеся снова свидеться со своей давней соседкой смертью. Каждый день они
видели эту даму, хлопочущую по своим обычным делам, и привыкли приветствовать
ее издали, кивком, касаясь пальцем козырька фуражки, – соседская
вежливость, не более того. Они не вмешивались в ее дела, и она не вмешивалась в
их занятия.
Вторая мировая война закончилась. Солдаты армии
Андерса, остатки остатков, получили награду за службу – британское
гражданство. Но дедушка Лолек, крутивший к тому
времени роман с американской танцовщицей по имени Джойс из штата Кентакки, не остался в Британии, а отправился назад в
Польшу – узнать, что осталось от его семьи. Джойс бросила его по дороге,
тем самым отказавшись от возможности стать бабушкой Джойс (говоря точнее,
сменила дедушку Лолека на пианиста из Вены).
Оказалось, что семья Лолека исчезла в газовых печах.
Выжил только его младший брат Хайнек, и вместе с ним Лолек уехал в Палестину, где тут же возобновил войну –
на этот раз с теми плаксивыми слюнтяями, которые сетовали на свою судьбу и
шепотом поминали Бухенвальд и Освенцим.
Дедушка Лолек взывал к их
совести. «Это у вас была ужасная селекция?! Скольких они брали – каждого
третьего? Десять часов голыми в снегу на плацу? Какие нежности! У нас против
немцев на Монте-Кассино хорошо если выживал каждый
третий! Две ночи и два дня, и если кто-то присаживался отдохнуть, его, считай,
уже нет. Давай двигайся, шевелись, тут тебе не дом отдыха! Ах, ах, несчастные,
как вам было трудно…»
Его иврит был собранием тысячи и одной ошибок в
иврите, почти сквозь каждую фразу с грохотом прокатывалось поломанное колесо
уродливых ляпов. Он поднимал стакан:
«Хорошего в жизни, еврейцы!»
Немного антисемит. Пил стаканами. Дымил как паровоз.
Всегда прямой, неизменно, несмотря на больную спину.
У него был кусок земли под Гадерой,
о котором некие-важные-люди-в-неком-важном-учреждении
когда-то сказали, что эта земля вскоре будет куплена государством под
застройку. Время от времени на протяжении тридцати лет он отправлялся проведать
свою драгоценную собственность, которая, пока суд да дело, была превращена в
огород, где головки салата с клубникой сверкали, точно зубы младенца, которым
вот-вот предстоит уступить место главным действующим лицам. За эти тридцать лет
важные люди многократно сменялись, но дедушка Лолек
не терял надежды. Он свято верил в надежность коррупции и упорно отказывался
продавать свою землю надоедливому фермеру из мошавы Кидрон. «Моя земля не пойдет под вечные овощи!» – провозглашал
он с идеологической пылкостью. Он не позволит, чтобы его землю позорил какой-то
смехотворной плод вроде кольраби. Его участок будет образцом чистой
недвижимости.
Всякий раз, как дедушка Лолек
возвращался из Гадеры, он направлялся прямо к Грину-гаражнику, потому что после стольких километров пути его «Воксхолл» нуждался в срочной реанимации. Там, восседая в
ожидании своей машины среди арабских подручных Грина, которые мигом приносили
ему стул и подавали чашечку черного кофе, он расплачивался за прием своими
военными историями. Арабы с удовольствием слушали его: еще бы, еврей, который
рассказывает о своих победах, и притом не над арабами. А за полировку кузова он
мог даже добавить пару-другую теплых слов об их Саладине.
С Грином-гаражником дедушка Лолек всегда расплачивался на месте. Но во всех других
случаях он был, мягко говоря, прижимист. Он не признавал такой формы
человеческих отношений, как уплата долгов. Он так долго совершенствовал эту
черту своего характера, что превратил увиливание от кредиторов в особую форму
искусства. Споры с кредиторами омолаживали его. Они наделяли его новой силой и
вселяли в него боевой дух. Мы сидели молча, глядя, как дедушка Лолек просматривает пачку счетов и документов. Он
перелистывал их, долго изучал, перелистывал снова и наконец восклицал: «Вот
оно! Тут мы вас поймали!» И, наслаждаясь триумфом, предъявлял кредитору тот или
иной документ, словно акт о капитуляции, ожидая, что тот немедленно скостит ему
половину долга. Не все кредиторы попадались на эту удочку. Некоторые приходили
в бешенство. Но герой армии Андерса только сверлил их ледяным взглядом своих
голубых очей и тут же обрушивал на них Ниагару доводов, вариантов, условий,
обязательств, ограничений и гарантий. Дедушка Лолек
был великий жонглер. Назначались новые сроки, оформлялись новые системы выплат,
порой сам накал спора неожиданно приводил к появлению нового займа. Иногда
какие-нибудь особенно упрямые кредиторы все же призывали дедушку Лолека в суд, и тогда начиналась новая серия чудес. Его
дела вступали на нескончаемый путь ошибок и отсрочек. Суды снова и снова меняли
свои решения. Слушания назначались и отменялись. Обсуждения созывались и
откладывались. Эти юридические зигзаги были непостижимы – словно само
Сомнение, восседая в главной инстанции, неутомимо переводило с языка угрызений
совести на язык отсроченных судебных заседаний. А может, всему причиной было
то, что дедушка Лолек отыскал какого-то
старика-чиновника, который пришел в восторг, узнав, что он служил в армии
Андерса. Впрочем, причиной восторга была не столько служба самого дедушки Лолека, сколько преклонение старика перед другим солдатом
той же армии, Менахемом Бегином.
Как всем известно, Менахем Бегин
подобно многим другим евреям дезертировал из этой армии задолго до начала
боевых действий, еще в Палестине, чтобы примкнуть там к борьбе сионистов против
англичан. Тем не менее он прикоснулся к истории этой армии, и потому старый
чиновник готов был в обмен за рассказы дедушки Лолека
о своем славном сослуживце слегка менять даты судебных заседаний, организуя их
отсрочки и задержки. По правде говоря, дедушка Лолек
никогда не встречался с Менахемом Бегином
в армии Андерса, но он считал, что солдат есть солдат – что тот солдат,
что этот. Поэтому он рассказывал старому чиновнику историю за историей,
беззаботно превращая Бегина в героя сражений под
Монте-Кассино, Лоренте, Анконой одновременно с его руководством подпольными
группами организации Эцель в Палестине. И
восторженный слушатель вместо того, чтобы возразить, только приговаривал: «И
все это, пока мы здесь вели нашу сионистскую борьбу?!»
Наряду с умением не отдавать долги дедушка Лолек довел также до идеала искусство «ловить случай». Как
только Времени, обычно несущемуся галопом, по случаю доводилось, перейдя в
другую грамматическую форму, на миг «повременить», дедушка Лолек
ловил этот миг, хватался за предоставленный случай и давал времени
одобрительный шлепок. В его доме газеты были всегда раскрыты на страницах
платных объявлений и извещений о смерти. Он мгновенно находил связь между
таким-то объявлением и сяким-то извещением, повязывал наиболее подходящий к
моменту галстук и бросался на своем «Воксхолле» в
погоню за удачей. Дедушка Лолек, этот рядовой солдат,
не брезговал ни малейшей выгодой. Он терпеливо взращивал небольшие, порой самые
крошечные счета в каждом израильском банке, переводил свои гроши с одного
такого счета на другой и мужественно переносил боль комиссионных в ожидании
внезапного события космического масштаба, которое попутно коснется палочкой его
грошей и превратит их в миллионы. Его жизнью управляли выгодные предложения. Он
мог, не раздумывая, купить по дешевке шестьдесят пачек спагетти и положить их в
шкаф в терпеливом ожидании, пока упадут цены на кетчуп. Только сигареты он
всегда покупал самые дорогие, импортные, даже в самые трудные времена. И курил
их с наслаждением человека, знающего, что рак ему не страшен. Он никогда не
просил сигарету у других и охотно угощал их своими. Одной, двумя. Однажды он на
моих глазах отдал уличному попрошайке целую пачку.
Его долги, его скопидомство и его бережливость вкупе с
его деловой страстью постепенно дали начало довольно большому состоянию. Глядя
на нас, детей, он всякий раз вспоминал, что в один прекрасный день кто-нибудь
может унаследовать все его деньги. Этой возможности он бежал как чумы. Он
пресекал любые уговоры произвести потомков, видя в них не что иное, как
временно замаскировавшихся претендентов на его сбережения. Когда заходил
разговор о наследстве, он начинал махать кулаком, отгоняя от себя
несуществующих сыновей. Мысль о том, что после его кончины кто-нибудь еще может
побаловаться его деньгами, была ему ненавистна. Каждый вечер он укладывался в
постель живой, чтобы наутро самому унаследовать свою собственность.
Это был безошибочный расчет. Но только на первый
взгляд. Потому что на самом деле параллельно автостраде его жизни тянулась
другая дорога со всё более умножающимися потомственными разветвлениями в виде
оравы подростков, имевших право обращаться к нему со словом «дядя». Этих детей
в их быстро нараставшей численности производил его единственный брат – дедушка
Хайнек.
Своим титулом дедушки дедушка Хайнек
был целиком обязан дедушке Лолеку. Сам он был нам ни
к чему, но когда мы удедовляли дедушку Лолека, мы механически продолжили процедуру и добавили к
нему дедушку Хайнека. Пусть будет на всякий случай.
Дедушку Хайнека отличали голубые глаза и светлые
волосы, которые по прошествии множества затяжных и однообразных снежных зим
стали седыми. Это был тяжелый и коренастый человек, почти карлик, но с
симпатичным лицом. В самом начале войны, когда ему было одиннадцать, родители
отдали его в польскую крестьянскую семью. Арийская внешность и детский возраст
позволили ему легко вписаться в круг сыновей этой семьи. Пять последующих лет
он бегал босиком вместе с другими деревенскими детьми, отрабатывал свой хлеб и
учился жизни. Когда по окончании войны дедушка Лолек
приехал за ним, дедушка Хайнек не сразу понял, кто
этот человек, который хочет оторвать его от родителей. Семья крестьянина хотела
усыновить его. Он все равно не был похож на жида, а им не помешали бы лишние
руки на жатве. Но дедушка Лолек, герой армии Андерса,
настоял на своем и провел дедушку Хайнека по всему
пути от польской деревни до койки в юношеском бараке кибуца в горах Нафтали.
Кибуцники увидели дедушку Хайнека в его темном кучерском картузе и в сапогах,
несмотря на августовскую жару, и тут же послали его на уборку сена. Мало-помалу
он привык к тому, что его окружают сплошные жиды, но их язык давался ему с
огромным трудом, а их идеи остались ему и вообще непонятны. Что плохого в том,
чтобы копить добро, даже будучи в кибуце? Он крал яйца, хлеб и ножи из кухни и
прятал их бог-знает-где-черт-знает-зачем. Он нашел общий язык с местными
арабами, теми, которые постоянно крутились на краях кибуцных
полей, остро заинтересованные в вагонных осях, тракторных деталях и во всем
прочем, что дедушка Хайнек приносил им в обмен на
овечьи шкуры и хорошие вилы.
Благодаря этим арабам он оказался в Тверии. Там он приобрел пару хороших лошадей и начал
работать как грузчик и перевозчик товаров. Он продолжал жить в стране жидов,
зимой и летом расхаживая в тяжеленных сапогах и благоуханной овчине, обходясь
своим скудным запасом ломаного иврита. Он ел много свеклы и ведра капусты, гнал
себе водку из картошки и покупал у христиан из Галилеи огромные куски свинины,
которые вешал у себя в комнате рядом с извозчичьим тулупом, кнутом и овечьей
шкурой.
В одной из жидовских деревень он нашел себе жену,
Тамар, и успел народить трех сыновей, прежде чем она умерла от какой-то
непонятной болезни – скорее всего, от тифозной лихорадки. Кроме сыновей
она оставила ему также субботние свечи, сумочку с набором женских вещиц,
перевязанных ниткой, и книгу Псалмов, которой очень гордилась и которую дедушка
Хайнек прибил гвоздем над своей кроватью в качестве
талисмана от ведьм.
Наоми он встретил в кибуце, куда вернулся пристроить
своих сыновей и заодно проверить, в сохранности ли припрятанное им добро. Его
направили к ней как к кибуцному координатору по образованию, и, решив вопрос о
его детях, она присоединилась к нему, чтобы жить с ним, где бы ему ни
вздумалось. Они купили кусок земли в старом мошаве и
стали зарабатывать на жизнь трудами своих рук. У них не было практически
никакой связи с государством Израиль, и они не числились ни в одном из его
учреждений. Наоми немного разговаривала с соседями, дедушка Хайнек
не разговаривал вообще. Он слышал о существовании Армии обороны Израиля
(подумать только – жидовская армия!), но не знал о существовании
больничных касс. Он торговал соломой, сеял овес, свеклу и картофель,
откармливал свиней и коров. Он хотел детей, но Наоми не могла. Он возил ее к
арабским знахарям, к раввину в Тверию, ко всем, кто
мог что-то присоветовать, но никто не нашелся.
Он не поддерживал связей с нашей семьей. Жиды. Дедушка
Лолек всегда знал, где он находится и сколько у него
детей, – и довольствовался этим. Коль скоро дедушка Хайнек
не требовал у него денежной помощи, он не интересовался его делами. Даже когда
тот бросил мошав и поселился вблизи брошенных
арабских деревень Икрит и Бирам.
Дедушка Хайнек обнаружил эти места во время своих
скитаний по Галилее – безлюдные, доступные любому, кто протянет руку. Его
тотчас очаровала церковь с ее разрушенной колокольней и окрестная ширь
первозданных просторов, поросших низкими сорняками, где если что и слышалось
изредка, то лишь карканье далеких ворон. Он проводил дни за днями на вершинах
пустынных холмов и в руслах вади, где зимой стонали грязные потоки. В зимние
ночи, когда черные ливни грозили смыть с лица земли все живое, дедушка Хайнек любил бродить, упрямо идя против ветра, страшась
только, что тьма, ползущая вниз из лесов на горе Мерон,
накроет и его. Он исследовал все до единой развалины в этих деревнях, выясняя
возможности, которые обещал ему этот рай.
В один прекрасный день он привел туда Наоми, и они
поселились там в разрушенном доме на окраине. Он собрал уцелевшие кирпичи и
построил из них стены, печь и дымовую трубу. Своими руками изготовил кухню,
шкафы, рукомойник и столовую утварь. Принес птичьи перья, чтобы ей было мягче
спать. Руины рядом с домом превратил в крытый сарай. Потом огородил несколько
квадратных метров земли и стал разводить там коз. С выселенными жителями Икрита и Бирама, которые время от
времени приходили проведать свои дома, он почти не общался. Он оказывал им
должное уважение и заставил уважать себя. Обычно он отделывался от них. Иногда
покупал у них побрякушки для Наоми и взамен продавал им аспирин, который
воровал в кибуцах.
Изо дня в день он шел бродить по просторам своего
царства и изо дня в день возвращался с каким-нибудь подарком для нее. Он
приносил ей яблоки и айву с загадочных деревьев, которые находил во время своих
блужданий бог знает в какой дали. Поил прозрачной водой, добытой в таинственных
колодцах. Покупал для нее бисер и карты, вату и мягкую шерсть. И охотился для
нее на кабанов, и на диких птиц, и на кроликов, пока она не попросила его
перестать. Потому что к этому времени она каким-то кружным путем открыла для
себя веру. Вдруг стала соблюдать заповеди, молиться, зажигать субботние свечи.
Теперь дедушка Хайнек ездил с ней в Тверию за кошерным мясом, ждал, пока она омоется в микве, сидел с ней у раввинов, в домах собрания, в
синагогах.
Он молча смирился с ее бездетностью и не сердился
из-за того, что вынужден был нанимать чужих людей для уборки картофеля, а не
посылать на поле своих сыновей. Он создал ей царскую жизнь и не препятствовал
ее желанию навещать членов своей семьи, знакомых жидов или исчезать время от
времени неизвестно куда. И ему никогда не приходило в голову познакомить ее с
нами.
Говорят, что их первый визит к нам состоялся в день
моего обрезания, которое выпало на день поста Ту-би-шват
1963 года. Он почему-то появился вдруг в нашем доме – в праздничной белой
рубашке, пожелтевшие волосы аккуратно причесаны, картуз тщательно очищен от
жирных пятен. Никто не обращал на него особого внимания и не удивлялся, когда
он беззастенчиво и безграмотно вопрошал: «А еда, где он? А выпить, где она?» –
хотя это был день поста. Все были заняты тем, что глазели, разинув рты, на
Наоми с ее голубыми глазами, волной серебряных волос, орлиным носом и высокими
скулами. Ангельская лоза, прекрасное, благородное существо в белой крестьянской
одежде, со стеснительной улыбкой. Мы немедленно захотели, чтобы она родила нам детей.
Вдохнула бы новую жизнь в нашу семью. Это высокое безмятежно-спокойное тело
было предназначено вынашивать наших потомков. Мы жаждали вкусить из этого
колодца жизни – даже ценой общения с дедушкой Хайнеком.
Семья встретила ее дружески.
Ее спросили, на кого она оставила детей. Шёпот прошел
по комнате: она бездетна. Движимые смутным инстинктом, они подвели ее к моей
колыбели – этакий импровизированный семейный амулет, придуманный на месте
по ситуации.
Потом о ней было прошептано много жарких молитв, на нее
был пролит дождь бесчисленных благословений, а под конец все-таки решились ее
спросить – и оказалось, что она не состоит ни в одной больничной кассе и
никогда не была у врачей. Только знахари, какой-то предсказатель и один
фельдшер. Наоми была тотчас послана к врачам и через год начала рожать. Я, с
которого все это началось, был под шумок забыт, и ее сыновей – которых она
родила в тридцать пять, тридцать шесть и тридцать семь лет, после чего акушерка
не смогла остановить кровотечение при родах четвертого, Оза, –
никто уже потом не связывал с моей персоной.
Наоми любили и очень горевали, когда она умерла. Семья
не могла примириться с этой потерей. Как это так, что вместо тети Эки или тети Фриды вдруг умерла наша Наоми?!
Не мог примириться с ее смертью и дедушка Хайнек. В ту ночь, когда она родила Оза,
он пробежал пятнадцать километров по глубокому снегу после того, как его
лошади, испуганные встречными фарами, рванули с дороги и провалились по шею в
сугроб. Но к тому времени, как он примчался домой с акушеркой, старой женщиной
из какой-то деревни, спасти Наоми было уже невозможно.
Он вернулся в кибуц вместе со своими сыновьями. В
конце того года вспыхнула война Судного дня. После войны старший сын дедушки Хайнека, Зеэв, 1953–1975, покинул
кибуц. Он отправился в Канаду работать на нефтяных скважинах и погиб там,
провалившись сквозь лед замерзшего озера.
Год спустя погиб его второй сын, Дов,
1954–1976. Одни говорили, что он был агентом Моссада, другие шептали о чем-то
еще более секретном. В Европе, при исполнении, две пули. Три человека, один был
переодет под священника.
В 1978 году грузовик с сеном задавил Саги, второго
сына Наоми.
Дедушка Хайнек взял
оставшихся сыновей и начал странствовать с ними по всей Земле Израиля, пытаясь
убежать от своего польского наследия и судьбы сельского извозчика. Он менял
город за городом, профессию за профессией. Он работал сборщиком фруктов в
долине Шарона, грузчиком в Петах-Тикве,
печатником в Хайфе. Он забрался на юг до самой Беэр-Шевы,
подальше от снегов, и работал там таксистом. Он сменил одежду, выучил иврит,
даже голосовал на выборах. (Один-единственный раз. Украл у кого-то
удостоверение личности и проголосовал за Эрнста Рабиновича.) Но какие бы роли
он ни играл, какие бы профессии ни пробовал, какие бы попытки ни предпринимал,
как бы далеко ни бежал от снега – ничто не могло расслабить челюсти его
подлинной сути, его единственной роли: польского извозчика из местечка Кельце, в грубых извозчичьих сапогах и черном картузе.
Долгие снежные зимы под волнами обжигающих хамсинов, кислая капуста и
картофельная водка, съедавшие его зубы, умершие жены и трагически погибшие
сыновья – вот что сломило его дух. И все же в возрасте пятидесяти двух лет
благодаря ссоре из-за сдачи в овощной лавке он познакомился со своей третьей женой.
Аталия. Ее молодое тело
быстро подарило ему трех сыновей одного за другим. Чтобы защитить ее и детей,
он забрался еще дальше на юг, до самого Мицпе-Рамона.
На север он выбирался только тогда, когда снежные шапки уже укрывали вершины
гор, а потом возвращался на юг, потрясенный, в жару, которая не знает ни снега,
ни деревьев, ни медленно наползающей темноты. Он снова стал водить такси с
окнами, задраенными под самый верх даже в самый дикий хамсин, невзирая на
мольбы пассажиров, – весь потный, багровея от жары. Там Аталия родила ему еще одного сына.
Дедушка Хайнек был
плодоносной противоположностью нашей семьи – польский крестьянин,
невежественный и бесхитростный. В нем не было ничего интересного для нас, если
не считать его коллекции бабочек, в которой была совершенно потрясающая
пурпурная капустница, да еще его третьего сына, Эйтана,
который первым показал мне фотографии голых женщин, чьи формы были куда более
развиты, чем у Эффи в тот день, когда она показала мне свое тело.
Иное дело – Аталия.
Высокая, стройная уроженка Йемена. Аристократичная,
нежная и сверкающая, как и все известные нам женщины дедушки Хайнека. Всегда босиком, на всех пальцах – кольца из
белой жести. Ей было двадцать три года (всего на несколько лет старше нас с
Эффи, когда она вышла за дедушку Хайнека), и она была
по уши влюблена в своего седоволосого партнера. Ее дети (она называла их «люблинскими йеменитами»)
унаследовали ту же внешность, которой дедушка Хайнек
награждал всех своих отпрысков независимо от этнической принадлежности их
матерей. Все его одиннадцать сыновей выглядели одинаково мрачноватыми и
суровыми – этакая группа немногословных сильных парней, на полвека
опоздавших вступить в польскую довоенную организацию молодых сионистов. Они уже
в молодости выбирали для себя судьбу мошавника или
курсанта военной академии. Их волосы начинали светлеть еще до восемнадцати. В
армии они служили в секретных подразделениях. Все их девушки были из мошавов, все до единой – светловолосые. Со временем
каждый из них находил для себя увлекательную работу, но даже их интригующие
профессии – охотников, шпионов, спецназовцев, шахтеров – не меняли их
заурядную внешность. То были закаленные одинокие волки, лишь изредка общавшиеся
с окружающим миром – только ради того, чтобы переспать с его девушкой или
купить у него запасные части для трактора.
Дедушка Лолек любил их
фотографировать. Дедушка Лолек вообще любил
фотографировать родственников. Но проявлять задаром?! Ну это уже слишком! За
проявление он требовал платы и не особенно церемонился при этом. У него была
стандартная цена за «обычные» фотографии и специальная – за «особые». Что
значит «особые»? Это зависит. Дедушка Лолек изрекал:
«Это особая», – и назначал свою специальную цену. Отношения напрягались.
Родственники приходили в ярость. Назревала ссора. Единственным человеком,
который мог разрешить конфликт и примирить спорщиков – порой с помощью
личного обаяния, порой с помощью собственного кошелька, – был дедушка Йосеф. Он был убежден, что евреи не должны воевать друг с
другом.
Дедушка Йосеф! Полная
противоположность дедушке Лолеку. Его обнаружило
поколение наших родителей и немедленно произвело в нашего дедушку. Невысокий, в
ермолке, лицо всегда замкнуто печалью, шаг всегда короткий. Спаситель
нуждающихся, вечно помогает, выручает, поддерживает. С утра до ночи спешит
сделать доброе дело. Повсюду ездит на велосипеде. Не выпячивается, всегда в
тени. Но нуждающиеся знают, где его найти.
И не только подлинно нуждающиеся. Родственники, к
примеру, тоже. Всякий раз, когда семье предстояло перебраться через очередную
реку незнакомого ритуала, на помощь тотчас призывался дедушка Йосеф, этот добрый паромщик. Похороны, дни траура,
свадебные церемонии, дни рождения, подготовка к бар-мицве.
В каждом таком случае дедушка Йосеф выступал в роли
человека, помощи которого так вожделеет секулярное сердце, – советчика,
интимно знакомого со всеми тонкостями ритуала, дарителя великодушных объяснений
для тех, кто не может найти в нужном деле ни концов, ни начал. Это мягкое лицо
скрывало такое пламя веры, которое могло бы испепелить весь мир, если бы дедушка
Йосеф не прикручивал фитиль до уровня мирного
обогревателя на пенсии.
Дедушка Йосеф помнил
наизусть сотни еврейских предписаний с той же точностью, что и длину реки
Ориноко. Он мог сказать, как росла цена на молоко из месяца в месяц начиная с
любого интересующего вас года. Он цитировал на память Книгу Эстер,
знал названия всех Шетландских островов и помнил дни рождения всех раввинов
Галиции, погибших в Катастрофе. Это был бурный гений и спокойный человек, всегда
говоривший очень мягко и всегда выглядевший усталым, с лицом, изрезанным
морщинами мудрости и покрытым белыми точками недобритой щетины на желтых щеках.
Он говорил с едва заметным французским акцентом, неизвестно почему. Но его
сочувственному голосу очень шли французские интонации, из-за них люди думали,
что он знаток вин и утонченный гурман. В действительности он пил очень мало и
только в соответствии с заповедями и, выпив, мог пробормотать лишь что-то вроде
«у этого вина деликатный вкус». В вопросах еды он был еще менее разборчив –
ел дополна от каждого блюда и не отказывался затем от кофе и сладкого. Но
живота у него не было – благодаря велосипеду, заповедям и хронической
проблеме с пищеварением, из-за которой пища прокатывалась через его тело, как с
американских горок.
Он жил в небольшом квартале, где почти всё население
составляли выжившие в Катастрофе, на окраине хайфского
пригорода Кирьят-Хаим. Маленькие домики, маленькие
палисадники. Мы навещали его каждую субботу, нарушая при этом субботние заповеди
вождением машины, но стоит ли беспокоиться. Летом мы проводили с ним целые
недели. Мы обвивались вкруг него, как тропическая лиана вокруг сочной коры
гигантского дерева. В его доме, в маленькой комнате, которую он называл
«залом», одну стену занимали книжные полки. Сначала шли толстые, в золотом
переплете, тома Писания, шесть книг Мишны. Вавилонский Талмуд и комментарии Раши и Рамбама. За ними стояли
более «либеральные» авторы – Шолом-Алейхем, Бурла и Фришман,
Хаим Нахман Бялик и Бердичевский, а также Encyclopedia Hebraica и словарь
Эвен-Шошана.
Несмотря на свои морщинистые щеки, точки щетины и
маленький рост, дедушка Йосеф, этот праведный мудрец,
был краеугольным камнем нашего существования. В райском саду нашего детства он
был Деревом мудрости – точно так же, как дедушка Лолек
был Деревом жизни.
Он был из того же местечка, Бочня,
что и мой отец, и хотя не состоял в родстве с отцовской семьей, хорошо ее знал.
Он часто говорил: «Маленький нахал был этот твой папа, но хороший мальчик.
Получил кучу почтовых марок от меня». (Слегка загадочный комплимент, но я без
лишних размышлений занес его в свое сердце.) Через своих наставников в ешиве дедушка Йосеф был дальним
учеником Адмора из Белз и слегка надувался, когда
Эффи в шутку называла его учителя «Адмором из Белзеца». В нашей семейной подпольной общине выпускников Бочненского гетто считалось общеизвестным, что перед тем,
как сесть на поезд, уходивший из Венгрии в Швейцарию, и оставить своих питомцев
в пищу печам Освенцима, Адмор из Белз провел какое-то
время в Бочне в ожидании, пока коллаборант
Ландау сможет перебросить его в еще безопасную тогда Венгрию. Затем он
благополучно перебрался туда, предоставив своим хасидам самим разбираться с
такими мелкими жизненными неприятностями, как газовые камеры лагеря Белзец.
Дедушка Йосеф не попал ни в Белзец, ни в Освенцим, но его странствия по стране
Катастрофа были самыми долгими и самыми запутанными из всего, что рассказывали
нам все другие выходцы из этой страны, которых мы знали. За время войны он
прошел как минимум через двенадцать концлагерей, гетто и лагерей уничтожения.
Он никогда не объяснял нам, как это получилось. Он вообще не очень
распространялся о тех временах, но часто припоминал их по случаю:
«Этого адвоката Перла я впервые встретил в Бочненском гетто, а недавно мы снова встретились с ним в
Хайфе».
«Этот Гирш очень помог мне в Лодзенском
гетто. Если бы не он, кто знает…»
«Я был в мужском лагере в Равенсбрюке, а затем меня
перевели в Штуттхоф, но поскольку Равенсбрюк был
административно связан со Штуттхофом, я официально
оставался в том же лагере, хотя поезд шел туда трое суток…»
«Марш Смерти? Нет, я там не был. К счастью, меня
перевели из Гросс-Розена в Вальденбург, и это меня спасло».
«Восстание в Бухенвальде? Даже не слышал о таком.
Наверно, это было после того, как меня перевели из Бухенвальда обратно в
Гросс-Розен».
В мире бушевала Катастрофа, а дедушку Йосефа возили поездами из одного лагеря в другой. Мы иногда
удивлялись, чем это объяснить.
«Наверно, он был недостаточно общителен для
Бухенвальда, поэтому они перевели его в Гросс-Розен», – предположила Эффи.
Через пятьдесят лет после Бухенвальда дедушка Йосеф объяснил это сам:
«Это не нацисты перемещали меня из одного места в
другое, это мое сердце перемещало миры, пока я не нашел мою Фейгу».
Фейга была его женой,
принцессой его юности, его царицей, которая лежала в своей комнате неизменно
больная. Когда он вышел из своего последнего по счету поезда в перевернутый
дыбом послевоенный мир, он нашел свою довоенную невесту и женился на ней, как
условились их родители за шесть лет до того, весной 1939 года. Они были
помолвлены в девятнадцать, поженились в двадцать пять и родили Моше. Моше был их единственным
сыном, и со дня его рождения ангелы, сдается, не переставали осыпать его дарами
всех возможных несчастий. Он был умственно отсталый, но не настолько, чтобы
постоянно пребывать в состоянии блаженного отупения. У него было легкое
повреждение мозга, которое то и дело проявлялось в мучительных судорогах,
сжимая его мышцы, как стальные пружины, но не давая ему двигаться, а лишь
выворачивая суставы. А также аденопатия, болезнь
лимфатических желез, которая порождала непреходящую тоску, скрытую за ничего не
выражавшим лицом. И еще кое-что. Не совсем аутизм, не какая-то не имевшая
названия развинченность всех движений, которая не поддавалась ни одному методу
лечения аутизма, не позволила поместить его в соответствующую лечебницу и в
конце концов наградила местом под солнцем подле низкой изгороди, окружавшей его
дом, где он сидел целыми днями неподвижный, с прямой спиной.
Зато дедушка Йосеф был в
постоянном движении: от Моше к Фейге
и от Фейги к Моше, Гемара, заповеди, приготовить завтрак, помыть посуду,
съездить по делу туда-сюда. Лекарства для Фейги.
Лекарства для Моше. Но несмотря на все это, мы не
были нисколько удивлены, когда он вдруг объявил, что намерен записаться в
Открытый Университет, прослушать там кое-какие курсы. Почему бы нет? В конце
концов, он ведь был вундеркиндом, малолетним гением, мечты которого о раввинате
были обрублены Катастрофой. И потом, что ни говори, а пятнадцать свободных
минут в день у него как-нибудь всегда найдутся. Главное – получить степень
бакалавра, а там посмотрим.
Он записался. Через несколько месяцев, разочарованный
медленными темпами и скудостью получаемой информации, он решил перейти в
обычный университет. Он сдал приемные экзамены и был зачислен. Его даже
проинтервьюировали для студенческой стенгазеты; университет с радостью
рекламировал своего старейшего студента. Но эта радость несколько померкла,
когда через шесть месяцев дедушка Йосеф подал просьбу
разрешить ему сдать все требуемые экзамены на степень бакалавра. Просьба была,
разумеется, отклонена, и дедушка Йосеф не решился на
апелляцию («Не дерзай против начальства» – это он выучил давно).
Единственное, чего он достиг благодаря своей просьбе, было покровительство
профессора Шилони, добрейшего и разносторонне
образованного человека, на которого наш престарелый светоч знаний произвел
такое впечатление, что он разработал курс обучения, специально подогнанный под
этого старика. В результате на Хануку 1985 года дедушка Йосеф
получил степень мастера по еврейской истории.
Но даже мастерская степень не утолила аппетит этого
хищника. Дедушка Йосеф захотел защитить докторат,
утверждая, что это было его целью с самого начала. Его жизненным долгом
является сделать докторат на тему о еврейском героизме в Средние века – именно
это, и ничто иное. К чему дедушке Йосефу еврейский
героизм в Средние века? Но под чутким руководством профессора Шилони и благодаря великому множеству свободных пятнадцатиминуток основы для диссертации были заложены, и дедушка
Йосеф приступил к собиранию материалов. На день
написания этих страниц, в конце 1983 года, он все еще продолжает их собирать.
Годы детства утвердили нас в мысли, что дедушка Йосеф знает все, и эта оценка никогда не менялась и позже.
Главные основы его познаний – Талмуд и еврейскую историю – нам почти
не довелось проверять. Астрономию, зоологию, метеорологию – на каждом
шагу. Когда собака Бренди родила шестерых пятнистых щенят, дедушка Йосеф вынужден был разъяснить нам загадку размножения. Он
находил ответы даже в самых причудливых закоулках человеческих знаний.
– Дедушка Йосеф, когда
изобрели воздушный змей?
– Дедушка Йосеф, а
жирафа кошерная?
Он был миротворцем всех наших споров. Ему предъявлялся
предмет разногласий, и проигравший или проигравшая находили утешение благодаря
его способности слегка изгибать факты таким манером, чтобы дать ему или ей
возможность в последнюю минуту проскользнуть вслед за победителем на вторую
ступеньку пьедестала почета.
– Самая длинная река на свете? Амазонка.
Эффи проиграла.
– Но Миссисипи – самая длинная река в
Северной Америке.
Эффи награждается серебряной медалью.
Мы лежим на спине в его садике, на своем излюбленном
месте под деревьями, исследуя самые дальние закоулки своей изобретательности в
поисках наиболее странного на свете. Задолго до появления собаки Бренди мы уже
познали удовольствие игры в самые каверзные вопросы. Мы швыряли свое задание
как можно дальше и ждали, пока дедушка Йосеф вернется
к нам из зарослей с ответом во рту.
– Дедушка Йосеф, чем еще
можно скрипеть, кроме зубов?
– Дедушка Йосеф, почему
паук не может плавать в виноградном соке? (Некорректно поставленный эксперимент.)
Мои воспоминания дробятся, точно лепестки
калейдоскопа, его ответы уже смутно различимы. События меркнут, расплываются,
но серьезность дедушки Йосефа не забывается по сей
день. Он никогда не смеялся над нашими вопросами.
– Дедушка Йосеф, кто
кого победит – слон или тысяча скорпионов?
– Дедушка Йосеф, из
какой тюрьмы труднее всего убежать?
Дедушка Йосеф задумывается.
Сибирские лагеря мы тоже засчитываем за тюрьму? А те тюрьмы, что уже закрыты? Алькатрац, например. Вместо краткого ответа дедушка Йосеф угощает нас рассказом о самых страшных тюрьмах. Лежа
с нами на том же одеяле – травинки смяты тяжестью наших тел, семена
раздавлены. Мы слушаем его с закрытыми глазами, думаем о тюрьмах и радуемся
силе, которую вливает в нас их неодолимая мощь.
Дедушка Йосеф не был
святошей. Вот тому доказательство: он болел за футбольную команду хайфского «Маккаби». Наша семейная традиция требовала –
что бы там ни говорила логика – болеть за хайфский
«Апоэль», и это запечатлелось в нашей натуре. Мы
научились проигрывать с достоинством – это стало нашей узкой
специализацией. Мы научились терпеть разочарования, мириться с малым.
Мы обрели скромность.
Дедушка Лолек тоже приезжал
по субботам и сидел с нами и дедушкой Йосефом, дымя
сигаретой и недоумевая, почему мы так увлечены этой игрой. Ему казалось
непостижимым, что кого-то может так возбуждать выигрыш, который нужно делить на
одиннадцать человек. У него были и другие претензии к увлечениям дедушки Йосефа. Например: «При таких мозгах в черепушке как он мог
жениться на этой женщине?!»
Эта женщина. Фейга.
Говоря без выкрутасов, Фейге
была предначертана корона. Просто мир перепутал адреса и по ошибке забросил ее
в Кирьят-Хаим. Вторая мировая война опрокинула
карточный стол истории, и Фейга была лишена той
судьбы, к которой она была предназначена, – но она не очень расстроилась
из-за этого. Конечно, ей суждено было унаследовать престол – в царстве
Савском, в древнем городе Кадисе или во дворце инков, – но, даже изгнанная
в Кирьят-Хаим, она создала себе небольшой дворец в
королевстве, состоявшем из одного человека, дедушки Йосефа.
Он был ее придворным рыцарем, ее королевским канцлером и ее мальчиком на
посылках. Он служил ей рабски, молчаливо и преданно, заботясь о ней и о делах
королевства: еда для Моше, рукомойник в кухне, счета за
электричество, покупка лекарств.
Сколько мы ее помнили, Фейга
всегда лежала больная в своей комнате. Ей было «холодно» – вечное
состояние, которого не могли изменить ни летний хамсин, ни горы одеял, которыми
она укрывалась. Уборщицам и социальным работницам вход в ее комнату был
строжайше воспрещен, и малейшие попытки такого рода, предпринимаемые по просьбе
дедушки Йосефа, решительно пресекались. Она
установила жесткий порядок. Она требовала совершенства, то есть полного
отсутствия ошибок. Когда это требование выполнялось, у нее не было жалоб, но
она редко позволяла дедушке Йосефу сохранять такое
состояние. Он то и дело ошибался, и один его просчет влек за собой другой и
третий, и так они разветвлялись и переплетались, образуя в конце концов
удушливую сеть упущений. Конечно, если бы Фейга не
была принцессой, она бы этого не потерпела. Она бы приняла самые жесткие меры.
Но в своем высоком ранге она вынуждена была ограничиваться жалобами. Ее жалобы
звучали по всему дому, как постоянное эхо, недоступное пониманию постороннего
человека. Подобно зову ищущей партнера птицы в лесу, который ничего не говорит
воскресному туристу, монотонная кукушка Фейги
задавала течение времени в доме, передвигая его часовую стрелку.
Между своим обручением с дедушкой Йосефом
и окончанием войны Фейга оказалась впутанной в
мистический брак с неким молодым раввином. То не было последствие какой-то там
бурной страсти, внезапно охватившей человека, над которым нависла тень селекции
и смерти. Ничего подобного. Речь шла об отчаянной мистической попытке исправить
божественное творение – о собирании разбитых сосудов или о чем-то в этом
роде. Через несколько недель после их – опять же мистической – свадебной
церемонии молодой раввин был весьма прозаически застрелен на улице в ходе очередной
облавы, и его попытка изменить мир привела лишь к тому, что Фейга
внезапно овдовела.
Как только мы доискались до этого, мы поставили дедушку
Йосефа перед лицом конфузного факта его вторичности.
– Значит, ты был ее вторым? – сурово
допытывалась Эффи.
Серебряный медалист любезно согласился дать нам
интервью.
– Ну, вторым, да, – сказал он, утешая интервьюершу.
Дедушка Йосеф боготворил Фейгу.
Нам, напротив, трудно было найти в ней что-нибудь
интересное.
В сравнении с первым мужем, этим интеллектуальным гигантом,
интеллект самой Фейги, конечно, не мог проявиться в
полную силу. Но несколько недель, проведенных под одеялом святого раввина,
освободили ее от необходимости доказывать кому-либо что бы то ни было. Пусть дедушка
Йосеф пыхтит, изучает Талмуд, творит свои богоугодные
дела – она свое уже сделала. Она вышла за дедушку Йосефа,
когда это стало возможным, но первый муж так и остался светочем ее жизни.
Побывав на волосок от Создателя Всего, она не испытывала особого восторга от
перспективы переместиться в пригород Хайфы. Но поскольку она уже имела счастье
быть вместилищем святости, ей не оставалось иного выхода, кроме как продолжить
под горой одеял свою прежнюю напряженную духовную жизнь. Себе самой она
казалась подобной светильнику из Второго Храма, разоренного злодеем Титом, –
светильнику, повешенному над ее кроватью напротив маленького окна, выходившего
странным образом на рельсы железной дороги Хайфа – Акко.
Ее речью управляла грамматика болезней, в ее языке
подлежащее и сказуемое меркли в свете дополнений, в которых заключался истинный
смысл высказывания. Иногда эти подлежащее и сказуемое исчезали вообще,
отброшенные ради отважной попытки создать взволнованное единство
сложносочиненного предложения:
– Боль во лбу если вороны не успокоятся дерево
упадет.
– Когда не притекает кровь к ногам как дикое
животное от живота и ниже.
– Дождь цык-цык без
силы в ногах весь день аминь доктор Братльбаум.
Эта пифия из Кирьят-Хаим
раздавала также благословения нуждающимся. Люди приходили к ней, и она
благословляла их в силу дней, проведенных под святым одеялом покойного
праведника. Две недели, прожитые рядом с ним, наделили ее большим запасом
святости. Она носила на пальце два обручальных кольца. Это не полагалось по
еврейскому закону, но полагалось по фейгиному.
Что нашел в ней дедушка Йосеф,
оставалось загадкой. Как он жил с ней – неизвестно. Невозможно было
понять, как он ухитрялся выполнять все домашние обязанности, изучать по
странице Гемары в день, прочитывать все молитвы,
поспевать по всем своим добрым делам и еще учиться в университете. Гении
не могут объяснить всего, и поэтому мы вынуждены были добавить к уравнению еще
одно слагаемое – любовь. Дедушка Йосеф побил
рекорд праотца Иакова, который служил за Рахель семь лет и потом еще семь.
Дедушка Йосеф работал на Фейгу
сорок пять лет – почти вровень с библейским рекордом семижды
семи годов. В собственном доме он был низведен до уровня раба, меж тем как
вовне, в нашем квартале, он был царь царей, светоч спасения. Покровитель
нуждающихся, вершитель всех вопросов. Когда он шел или ехал куда-то на своем
велосипеде, люди останавливали его, чтобы спросить о чем-то новом, доложить о
старом или напомнить о давно решенном, но все еще изредка досаждающем. А те,
кто не мог подняться с постели, чтобы предъявить свои беды дедушке Йосефу, удостаивались его личного визита.
В нашем квартале Катастрофа всё еще не кончалась. Люди
пришли сюда жить после войны со своими воспоминаниями, со своими историями, со
своими обидами. Прибыли все сразу, словно большая стая аистов. Прилетели разом
и разом опустились на землю неподалеку от горных лесов, на окраине Кирьят-Хаим. И так здесь и остались. Искалеченные люди,
каждый в карцере своей памяти. После войны они создали новые семьи, продолжали
жить, учились выживать. Осторожно, маленькими шажками. Каждый день заново, на
привязи у крутящейся минутной стрелки часов, растерянные, неловкие,
несвободные. День за днем соскальзывают листки с календаря. Окна в домах
закрыты, щелей в жалюзи достаточно, чтобы увидеть все, что нужно. Большей
частью сидят по домам, ловят в коротковолновых радиоприемниках новости на
«своем» языке. Сидят тихо – нелегальные иммигранты вовеки веков. Если день
идет к концу и ничего не случилось – чего еще желать! Иногда приезжают с
визитом их очкастые дети. Не очень часто.
У каждого в нашем квартале два прошлых: «что он делал
во время войны» и «откуда он до войны». Настоящее и будущее отодвигаются вдаль,
уменьшаясь с расстоянием, теряя значение. Каждый знает историю каждого. Все
истории мало-помалу прояснялись, приобретая окончательную глубину. Истории
сопровождали людей. Ничто не терялось, ничто не старело. Если носитель истории
умирал, его история продолжала жить без него, тяжело ступая в общей колонне,
поддерживаемая с обеих сторон другими историями. Как в лагерях – по пять в
ряду, сильные волокут слабых, колонна идет.
Нам было интересно слушать их, хотя в нашем
присутствии они (по приказу дедушки Йосефа) не очень
углублялись в детали своей Катастрофы. Мы сидели у их ног – маленький
кружок двух подростков в общем кругу медленно пьющих чай стариков. Мы
наслаждались своим восхитительным детством в тени их кошмаров. Когда дедушки Лолека не было, они могли сопоставлять свои истории,
сравнивать страдания, мериться горем. И даже ссориться, выкрикивая, к примеру:
«Я бы посмотрел на тебя в Штутхофе! Я бы посмотрел,
как бы ты там выжил хотя бы два дня!» Как если бы такая возможность
существовала – просто упакуй человека, напиши правильный адрес на посылке,
и его доставят в Штутхофский лагерь. Сроком на два
дня.
А за ними на невидимых свидетельских скамьях сидели их
дела и поступки. Благодаря этим делам и поступкам они не остались там, а
оказались здесь.
Выжили.