Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 57, 2017
Ты не бог, а педагог.
В соответствии уму –
И его, и своему,
Искорки готовые
Раздуваешь в огонёк.
Борис Слуцкий
Слово «педагог» в стихах Слуцкого встречается
часто, видно, Борису Абрамовичу близка была идея учительства, наставничества,
преемственности. Именно педагогом осенью 1972 года мы – студийцы
литературной студии при МГК ВЛКСМ (теперь, к счастью, надо пояснять, что это
такое) и московском отделении Союза писателей – и увидели Б. А.
Разумеется, мы знали, что за колченогим столом в полуподвальном помещении, на
дверях которого висела красноречивая и в чем-то пророческая табличка
«Товарищеский суд», в Козицком переулке сидит один из самых лучших поэтов. И он
будет руководить нашим семинаром, обсуждать вместе с нами стихи. Подумать
только – сам Слуцкий! Мы и волновались, и предвкушали…
Как и Заболоцкий, о котором Борис Абрамыч
(как мы его звали) частенько уважительно вспоминал, внешне он совсем не походил
на поэта – среднего роста, широкоплечий, с подчеркнутой военной выправкой,
«львиным», как я определил для себя, лицом и жестковатой манерой общения.
Скорее отставной офицер, судья, преподаватель.
По-моему, Б. А. нравилось заниматься
с нами. Он как-то легко и быстро запомнил всех нас и не без удовольствия слушал
наши словесные баталии по поводу стихов друг друга. А мы тогда были по-молодому
задиристы и беспощадны, многого не знали, многого не умели, но без оглядки
лезли в бой. Поистине товарищеский суд… Терпеливо выслушав нас, утихомирив
бурлящие страсти, Слуцкий в своем заключительном слове неторопливо и веско
расставлял точки над i, попутно сообщая массу любопытных примеров и сведений из
русской поэзии. Кстати, одним из требовательных предписаний Б. А. было то,
что мы, коли уж взялись за писание стихов, должны знать, как он говорил,
«корпус русской поэзии» от Акима Нахимова до… И тут он под наши недоуменные
вздохи называл имя какого-нибудь совсем уж безвестного и совсем не почитаемого
нами современного стихотворца. Все, мол, сидим за одним столом вместе с
Пушкиным и Данте… Не помню ни одного его резко критического высказывания по
поводу творчества современников. Б. А. как бы подчеркивал, что у каждого,
пока он жив, есть шанс написать хорошие стихи.
Кроме тщательного
обсуждения и разбора наших опусов ему нравилось говорить на вольные темы. После
того как мы, пылко раздраконив очередного сотоварища, немного утихомиривались,
Б. А. предлагал задавать
вопросы. Причем любые вопросы. Он славился своей недюжинной эрудицией и
замечательной памятью и с блеском демонстрировал их. И такая «гимнастика» ума и
памяти ему тоже явно нравилась. Категорически нельзя было спрашивать о его
собственном творчестве. Очень редко он «проговаривался» об этом. Как-то сказал,
чуть усмехаясь и щурясь, что ночью написал стихи об улице Майкова в Боровичах.
Уверен, что Б. А. мучительно хотелось прочесть нам это стихотворение, но
выдержка политработника, корректного педагога оказалась сильнее. Запретил так
запретил. Времена были советские, сейчас многие вещи трудно поддаются
пониманию…
Например, кто-то из студийцев спросил, как
он относится к стихам Бродского. Слуцкий помолчал и сухо ответил: «Отношусь с
интересом…», а в перерыве сурово и категорично сказал, чтобы тот подобных
вопросов больше не задавал и вообще не задавал вопросов. Так что вольные темы
все-таки имели свои рамки.
Порой, воспользовавшись каким-либо даже и
незначительным поводом, Б. А. вспоминал о войне. Я не берусь
воспроизводить здесь эти воспоминания, они есть и в его стихах, и в прозе.
Отмечу только, что это для него была особая
тема. Чаще всего, как бы спохватившись, он рассказы эти резко обрывал.
Конечно, мы знали о злополучном
выступлении Слуцкого на собрании, осудившем Пастернака (И вот не слово, а словцо сказалось… –
написал он в одном стихотворении), но речь об этом, насколько помню, ни разу не
заходила, хотя Пастернак упоминался на наших занятиях постоянно; хорошо помню,
как Б. А. по-своему произносил фамилию поэта, отчетливо смягчая звукосочетание
«те».
Пристрастно, как строгий учитель,
Б. А. спрашивал, читали ли мы какую-либо только что вышедшую новинку. Сам
он был постоянным посетителем недоступной тогда для нас «Книжной лавки
писателей» и неутомимым читателем. Тут, прошу прощения, не удержусь и похвастаюсь.
В те времена я был заядлым книжником и все свободное время вместе с такими же
друзьями-фанатами занимался добычей книг. Так что практически всегда был, что
называется, «в курсе». Как правило, я или читал книгу, о которой заходила речь,
или знал о ней. И как-то раз Борис Абрамыч, назвав очередную новинку и даже не
дождавшись ответа, сказал фразу, музыкой
звучащую для меня до сих пор: «Кто еще, кроме Калашникова, читал эту книгу?..»
Я был невероятно польщен уверенностью Б. А., что я это читал.
Истины ради надо сказать, что порой и
Б. А. не попадал в «десятку». Как раз тогда вышла нашумевшая книга
Ю. Лотмана «Структура художественного текста». Я «достал» ее и долго
обсуждал с одним молодым литературоведом, считавшим себя «структуралистом». Во
всяком случае, книгу Лотмана он интерпретировал блестяще. А вот Б. А.,
взявшись объяснить нам суть этого труда, как-то запутался, скомкал объяснение и
перешел к другим темам.
Он приглашал на наши
занятия людей, которые, по его мнению, могли бы научить и просветить нас. Помню
встречи с Виктором Шкловским, Бенедиктом Сарновым, не раз приходил к нам Юрий
Болдырев. А в соседней комнате семинар вел очень дружески общавшийся со Слуцким Юрий
Трифонов, и мы иногда бывали на его занятиях с молодыми прозаиками.
Событием для всех нас стало Всесоюзное
совещание молодых писателей, проходившее в 1975 году в подмосковном Софрино.
Больше всего это было похоже на спортивные сборы. Каждый, кого рекомендовали,
ехал в команде какого-либо известного писателя, а то и двоих-троих. Например,
нашей командой кроме Слуцкого руководили Булат Окуджава и Арво Метс. Обсуждения
были такими же, как на наших занятиях, только народу и именитых писателей было
побольше. Все надеялись, что после совещания нас, наконец-то, начнут
публиковать. К сожалению, надежды не сбылись, все благие пожелания и
рекомендации так и увязли в тогдашней литературной рутине.
Перед заключительным вечером, где каждому
дозволено было прочесть по одному стихотворению, Слуцкий с усмешкой оглядел нас
и сказал, что надо выбрать такое стихотворение, которое взорвет и покорит зал.
Он как тренер явно болел и волновался за каждого. Тогда же, в Софрино, мы
собрались у кого-то в номере, пригласили руководителей и выпили с ними. И хотя
Борис Абрамыч говорил, что принадлежит к крылу непьющих поэтов, он все же
чокнулся с нами и выпил. Потом пел Окуджава, горячился изрядно выпивший (у него
незадолго до этого умерла мать) Юрий Нагибин.
Это было чуть ли не единственное наше
«неформальное общение» с Борисом Абрамычем. Не то чтобы он держал дистанцию –
просто так уж у нас повелось, никакой фамильярности и панибратства. Учитель и
ученик, в почти самурайском духе. Я покупал все его книги, к счастью, они
выходили, но мне и в голову не приходило взять у него автограф. Мешал принятый
у нас кодекс. Не помню, чтобы кто-то из нас просил глубоко чтимого нами поэта
сделать надпись на его сборнике. Повторяю, так уж повелось, хотя и очень жалею,
что не преодолел рамки этого неписаного кодекса…
Напечатать стихи молодым тогда было очень
непросто. Иногда Слуцкий давал кому-нибудь записку, адресованную заведующему
отделом поэзии одного из журналов, и рекомендовал отнести туда подборку. При
этом настоятельно советовал не расстраиваться, если не напечатают, ибо даже с
его рекомендацией печатали редко. Как я жалею, что не сохранил записку
Б. А., оставил вместе с подборкой в редакции «Октября»…
Я уже говорил о его некоторой жесткости.
Как-то на наше очередное заседание пришла незнакомая девушка. Борис Абрамыч
попросил ее представиться и тут же потребовал прочесть стихи. С первым
смущенная новенькая в запотевших очках и с румянцем во всю щеку еще справилась,
а вот стихи читать отказалась. Ее можно было понять: кругом незнакомые и явно
агрессивно-зубастые стихотворцы, перед ней строгий Слуцкий, и вот так, не отдышавшись,
сразу читать… Но Б. А. неумолим: если отказываетесь читать, тогда
покиньте наше занятие. Жалко было смотреть, как девушка торопливо надевала
только что сброшенное пальто и, сгорбившись,
шла к двери… Но это скорее исключение. С женщинами он был предельно галантен.
Неизменно снимал головной убор при знакомстве, своеобразно шутил.
Помогая кому-то из студиек снять пальто, он серьезно, даже мрачновато заметил:
«У вас не оборвана вешалка… Это для поэтессы очень плохой признак…» И
первым заулыбался.
Он был внимательным и памятливым
человеком: помнил житейские обстоятельства каждого, неизменно интересовался
ими, хотя, казалось бы, какое ему до этого дело, как теперь стало ясно, у него
и своих проблем хватало. Помню, после летнего перерыва мы встретились с Борисом
Абрамычем на пути в «Дом атеизма» (был и такой!) на Таганке, где мы в то время
дислоцировались, и он тут же спросил о главном тогда для меня: уладил ли я свои
квартирные дела. Я в те времена был бездомным, скитался по съемным квартирам, и
он помнил про это, чем чрезвычайно тронул меня. Думаю, даже не сомневаюсь, что
иным из нас он втихомолку помогал и деньгами.
За пять лет (вместо планировавшихся двух)
наших семинаров мы стали вполне устоявшейся литературной группой, с гордостью
отвечали, когда спрашивали, у кого занимаемся: «У Слуцкого…», – и с
пониманием как должное выслушивали почтительно-уважительные возгласы.
Заниматься у самого Слуцкого – это была высокая честь. Отблески этой чести
до сих пор озаряют нас – учеников Слуцкого.
Хотелось бы привести имена студийцев, хотя
бы тех, кто ходил на занятия все эти годы. Все они состоялись как литераторы, и
многие вполне успешно и плодотворно работают. Времени прошло много, но
попробую, попросив прощения у тех, кого неумышленно пропустил.
Итак, Алексей Королев, Алексей Бердников
(этих двух Алексеев Борис Абрамыч выделял особо, очень ценил их стихи), Егор
Самченко, Ольга Чугай, Любовь Гренадер, Ольга Татаринова, Виктор Гофман,
Владимир Тихомиров, Изабелла Бочкарева, Вера Игельницкая, Сергей Гончаренко,
Равиль Бухараев, Лидия Григорьева, Владимир Бекетов, Наталья Булгакова, Юлия
Покровская (тогда Сульповар), Ольга Постникова, Вальдемар Вебер, Александр
Самарцев, Георгий Елин, Галина Погожева, Гарри Гордон, Алексей Смирнов.
Периодически заглядывала Олеся Николаева. Частенько захаживали Григорий Кружков и Вячеслав Куприянов. С ними Слуцкий
заинтересованно разговаривал о переводах, заметив как-то, что длинная поэма,
написанная верлибром, – это счастье переводчика. Разумеется, речь шла о
заработке, переводили тогда с языков «братских народов СССР», и частенько это
была чисто донорская практика. В общем, заходили многие… И, конечно, нельзя
не упомянуть Олега Хлебникова, жившего тогда в Ижевске и неожиданно
появившегося на нашем семинаре. Он прочел стихи, сразу и безоговорочно стал
нашим, получил высокую оценку Б. А. и, когда приезжал в Москву, приходил к нам
на занятия.
Как уже говорил, мы учились у Слуцкого
вместо запланированных двух целых пять лет, вплоть до самого трагического
события в его жизни: смерти жены – Татьяны Дашковской.
Он даже нашел в себе силы прийти после
этого на занятия. По-прежнему прямой, подчеркнуто бесстрастный, решительным
жестом прервал наши соболезнования, но, когда «наш Борис Абрамыч» тяжело и
как-то неловко сел, сразу стало видно, как он потух и сдал.
По-моему, это было последнее наше занятие.
Чему учил нас Слуцкий? Очень трудно
ответить. Писать стихи? Конечно, нет. И, разумеется, не умению печататься и
быть своим в литературном мирке.
В общем, он учил жизни.
Учил оставаться самим собой в любых
обстоятельствах, быть верным русской поэзии, служить ей. И был в этом самым для
нас значимым и непререкаемым примером.
Завяжи меня узелком на платке,
Подержи меня в крепкой руке.
Положи меня в темь, в тишину и в тень,
На худой конец и про чёрный день.
Я – ржавый гвоздь, что идёт на гроба.
Я сгожусь судьбине, а не судьбе.
Покуда обильны твои хлеба,
Зачем я тебе?