Об Александре Межирове
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 56, 2017
Разрозненные
воспоминания решила записать и вот предлагаю читателю, чтобы – почти
по-межировски – не томиться ими впредь.
Общение с поэтом было
для меня не только родственным. Он был «юности моей кумир», как писала о Межирове
Татьяна Бек. Одно из самых любимых моих стихотворений о любви –
межировское:
И обращается он к милой:
– Люби меня за то, что силой
И красотой не обделён.
Не обделен, не обездолен,
В поступках – твёрд, а в чувствах – волен,
За то, что молод, но умён.
Люби меня за то хотя бы,
За что убогих любят бабы,
Всем сердцем, вопреки уму –
Что некрасивый я и слабый
И не пригодный ни к чему.
Моя
мама, двоюродная сестра Межирова (их матери, урожденные Залкинд, – родные сестры), была очень близка с поэтом,
рассказывала, как перед самым уходом на фронт в 41-м (Полумужчины, полудети, / на фронт ушедшие из школ...) семнадцатилетний Шурик, одетый в шинелку
не по росту, пришел на
Ордынку прощаться с ней и со
своей тётей, моей бабушкой Олей:
Без слёз проводили меня…
Не плакала, не голосила,
Лишь крепче губу закусила
Видавшая виды родня.
Написано так на роду.
Они, как седые легенды,
Стоят в сорок первом году,
Родители-интеллигенты.
Видавшая
виды родня… Семья Залкиндов жила в Чернигове в доме деда, земского врача. Абсолютно
ассимилированная семья, в которой говорили и читали по-русски. Часть детей
получила образование в Цюрихе.
Равнодушие к быту (а тут ещё и война!) сформировалось у Межирова с детства. Изысканная еда, комфорт – совершенно не
культивировались в наших семьях. Нищенству
этого духа /
вовеки не изменю.
Моя мама была для двоюродного брата тем самым Читателем,
который, по несколько парадоксальному высказыванию Межирова, отличается от
Поэта «разве что формально»… Он подарил ей еще рукописную «Бормотуху» с
ликбезовскими замечаниями на полях, например: «Розанов,
Леонтьев – поздние славянофилы-националисты, люди гениальные,
но морально безумные». А вот подписанная маме «Бормотуха» из перестроечного
«Огонька»: «…на память о тревожной осени и бормотухе бытия земного».
В
память врывается звонок Межирова моей маме на Кировскую в те же 90-е годы:
«Дусинька! Ты должна бросить все – больных, Марка, Олечку – и бежать
смотреть “Холодное лето 53-го”. Это нельзя пропустить».
У
меня сохранилась черниговская фотография начала 30-х, на которой в нижнем ряду
справа – маленький Шура Межиров (уже тогда с каким-то особенным,
недетским, «поэтическим» взглядом), рядом – младшая сестра Лида, за
ней – старшая, моя мама, будущий врач, затем – Гриня, ставший
режиссером (Григорий Залкинд), который был знаменит в 70-е годы в театральной
Москве как постановщик «подпольных» спектаклей театра абсурда. По рассказам
актеров, репетицию он начинал строками из межировской «Баллады о цирке»: Но это всё-таки работа, / Хотя и книзу
головой…
Эту
вещь очень любил и академик Колмогоров, который написал автору: «В чем смысл
“Баллады о цирке”? Превращение жизни в бессмыслицу и сохранение чести и
достоинства в бессмысленном мире».
Увы, из нашей же семьи вышла будущая «пламенная
революционерка» Розалия Землячка (урожденная Рахель Залкинд). О ней в семье не
говорили, наверное, и потому, что помимо многих уничтоженных «врагов революции»
на ее совести собственный шестнадцатилетний племянник Беня, талантливый
скрипач, обвиненный в те «окаянные дни» в контрреволюционной деятельности и
приговоренный к расстрелу. Его мать, тетя Ася, двоюродная сестра Землячки, с
которой они вместе росли в Чернигове и учились в Цюрихе, отправилась из
Чернигова в Москву к сестре, занимавшей высокий пост в правительстве Ленина, в
надежде, что та спасет безвинного юношу, но получила отказ…
Межиров
рассказывал мне, что Володя Ульянов, проигрывая в городки, в бешенстве ломал
биту. Может быть, поэт сочинил это для того, чтобы я лучше представляла себе
фанатизм вождя революции? Не знаю, но определённое влияние на моё мировоззрение
в те юные годы легенда (или межировская придумка) оказала.
Стихотворение
«Чернигов», безусловно, навеяно историей семьи:
Была в Чернигове когда-то
Кривая улица.
Над ней
Дома сутулились горбато,
Перемогая бремя дней.
Вид этой улицы был кроток,
Движенья невысок накал.
Лишь стук извозчичьих пролёток
В дома чуть слышно проникал.
Из
Чернигова часть семьи перебирается в Москву, часть – в Ленинград. В Москве
Межировы поселяются в Лебяжьем переулке, в большой коммунальной квартире на
первом этаже: «Переулок мой Лебяжий, / лебедь юности моей».
Евгений Евтушенко в стихотворении, посвященном Межирову,
пророчил: «В переулок Лебяжий вернется когда-нибудь в бронзе…»
Почти
каждый выходной мы с мамой приходили на Лебяжий, где собиралась вся большая
семья и где я, подросток, влюбленный в поэзию, воспринимала молодого Межирова
не иначе как молодого Блока, стихи которого он иногда читал нам вслух. Всем в
этом доме заправляла суровая няня Дуня, обожавшая Шуру. Это её увековечил он в
классическом «Серпухове».
Прилетела, сердце раня,
Телеграмма из села.
Прощай, Дуня, моя няня, –
Ты жила и не жила.
Паровозов хриплый хохот,
Стылых рельс двойная нить.
Заворачиваюсь в холод,
Уезжаю хоронить.
Мама
Межирова, тетя Лиза, читала мне Некрасова, а из стихов своего сына
воспринимала, пожалуй, только ранние…
Это о
ней, тишайшей интеллигентной женщине, окончившей в Киеве классическую гимназию,
Межиров, «мистификатор милостью божьей» (как метко кто-то сказал о нем),
написал в как бы автобиографической «Балладе о цирке»: Метель взмахнула
рукавом, / И в шарабане цирковом / Родился сын у акробатки…..
Он
частенько рассказывал доверчивым слушателям, что его мать была акробаткой в
цирке (что так же далеко от истины, как и «учительница немецкого языка»,
деталь, неведомо откуда возникшая чуть ли не во всех биографиях Межирова). Не
зря моя мама называла его мальчиком из Колпино.
Мальчик жил на окраине города Колпино.
Фантазёр и мечтатель. Его называли лгунишкой.
Много самых весёлых и грустных историй накоплено
Было им за рассказом случайным, за книжкой.
. . .
. . . . .
. . .
. . .
. . .
. . .
. . .
. . .
. . .
Здесь он жил. Много разных историй накоплено
Было им. Я поверил ему.
Пришлось
и нам поверить в историю о том, как, будучи в Тбилиси, он участвовал в…
мотогонках по вертикальной стене! Наша реакция, естественно, была такая, что
это очередной «мальчик из Колпино». И вдруг некий дачник (мы вместе с
Межировыми жили в то лето на Клязьме, на даче у родственников) с восторгом
рассказывает, что своими глазами видел недавно в Тбилиси, как московский поэт
(!) ездил на мотоцикле по вертикальной стене.
О, вертикальная стена,
Круг новый дантовского ада,
Мое спасенье и отрада, –
Ты всё вернула мне сполна.
Есть у
Межирова стихотворение, которое я всегда читаю на могиле своих родителей, а
теперь и на его могиле в Переделкино.
Улетаю по работе
возле моря зимовать.
Телеграммы о прилёте
больше некому давать.
Это маленькое тело,
просветлённое насквозь,
отстрадало, отболело,
в пепел переоблеклось.
От последнего недуга
умирала тяжело,
а насчёт бессмертья духа
я не знаю ничего.
Остаёшься в слове сына
полуграмотном, блатном, –
и болит невыносимо,
ходит сердце ходуном.
Одним
из любимых поэтов Межирова был Борис Слуцкий. Помню, как на похоронах моего
отца в 1986 году, стараясь меня хоть немного отвлечь, Межиров читал мне
гениальное стихотворение Слуцкого «Старухи без стариков». В черные дни перед антипастернаковским
собранием Межиров срочно улетел в Тбилиси и умолял Слуцкого лететь вместе с
ним. Слуцкий не согласился…
Вспоминаются
и вспоминаются эпизоды…
Когда
Евтушенко приезжал летом на дачу, Межиров восклицал, обращаясь к годовалой
племяннице: «Лена, малолетка, ты сосешь бессмысленно соску и не понимаешь, что
перед тобой Поэт!» И уже в более поздние годы, сравнивая Евтушенко и Бродского,
говорил, что «истинного вещества поэзии» изначально у Евтушенко больше, но
Поэта делает и его биография, а Евтушенко, в отличие от Бродского, порой
разменивал себя по мелочам.
Помню
рассказ Межирова о невероятной в те годы популярности Евгения Александровича
(конечно, из серии «выдуманных историй», но очень характерный): «У меня вышла
новая книжка, не хватило авторских экземпляров, пошел в книжный, несметная
очередь за… новой книгой Межирова! Присмотрелся. Выходящие из магазина
вырывают листы с предисловием, а оставшиеся страницы выбрасывают. Автором
предисловия был Евтушенко!»
Тот, кто в 2006 году был в ЦДЛ на презентации новой книги
Межирова «Артиллерия бьет по своим», наверняка запомнил взбежавшего на
сцену сияющего Евтушенко, держащего в
руках «Артиллерию…», выпущенную, прежде всего, его усилиями: «Сегодня
счастливейший день в моей жизни: у меня в руках новая книга моего
учителя – поэта Межирова!»
Некоторые
высказывания, которые я слышала от Межирова в той или иной ситуации, были для
меня так важны, что я до сих пор (к месту и не к месту!) повторяю их своим
друзьям:
Цивилизация –
это когда одинаково спасают молодого умирающего Моцарта и нищего бездомного
старика.
Отношения
мужчины и женщины – это загадка, это невозможно обсуждать (при моей попытке поговорить об общих знакомых).
Поэт –
это, например, Тютчев, мы же – стихотворцы.
Помню,
на мой уклончивый ответ по какому-то поводу он воскликнул: «Не говори, как
Шеварднадзе!» – имея в виду дипломатические качества последнего. Известно,
кстати, что Шеварднадзе, высоко ценивший межировские переводы грузинских
поэтов, приглашал его эмигрировать в Грузию.
В
ответ на письмо внучки Анны (ей посвящено «Анна, друг мой, маленькое чудо»),
которая писала ему из Америки: «Саша! Здесь люди не знают слово “неудобно”»,
боготворивший ее дед отвечает: «Если люди забудут это слово, они съедят друг
друга». И как почти пророчески звучат посвященные ей же строки в стихотворении
«Птаха»:
Я не хочу, чтобы она вернулась,
Чтоб в этот смрад кромешный окунулась,
Чтоб в эту милосердную страну
Попала на гражданскую войну.
Сталкиваясь
с теперешним повальным интернет-творчеством, часто вспоминаю межировское: Да
пребудут в целости, / Хмуры и усталы, / Делатели
ценности – / Профессионалы.
Как-то
по просьбе своего друга, писавшего стихи, я предложила Межирову «посмотреть»
их, на что услышала незабываемое: «Олечка, я так боюсь графоманов!» Зато, когда
он чувствовал зерно истинного таланта, восхищению его не было предела. В нашем
последнем разговоре в Нью-Йорке он просил меня разыскать в Израиле Раю
Абельскую, свою ученицу по семинару поэзии на Высших литературных курсах.
(«Гениальный бард! Напоминает Вертинского!..»)
Мы
встретились с Раей Абельской на ее вечере в Тель-Авиве, она исполнила там романс,
посвященный Межирову:
Вы всегда были рядом, хотя не встречались годами мы.
Вы не здешний жилец, не под силу Вам спорить с судьбой,
Каждый шаг по земле причинял Вам такое страдание,
Что сжимается сердце при мысли о Вас, дорогой…
В 1990
году поэт вернулся в Москву после поездки в Израиль, восхищенный, пораженный Страной
(«Я знаю, почему Бродский не хотел приезжать в Израиль: боялся, что не сможет
после этого писать стихи!») и при этом разочарованный новыми репатриантами. Не
усмотрев в них сионистского настроя, он писал: «В стране, где когда-то люди по болотам
с автоматами наперевес ползли по пояс в воде, борясь за высокие идеалы, сейчас
стоят в очереди, чтобы захватить стакан кофе из бесплатного автомата в центре
абсорбции».
В
92-м, незадолго до неожиданного отъезда Межирова из России, я была у него дома
со своим знакомым, приехавшим в гости из Израиля, большим почитателем поэта.
Межиров читал нам новую, еще не изданную тогда поэму «Позёмка»:
Но и это всё – схоластика,
Потому что по Москве
Уж разгуливает свастика
На казённом рукаве.
На двери, во тьме кромешной,
О шести углах звезда
Нарисована поспешно –
Не сотрётся никогда.
Тёмная заходит злоба
За неоохотный ряд –
И кощунственно молчат
Президенты наши оба…
Это был, конечно, крик души, состояние, которое и стало, возможно,
причиной неожиданного отъезда поэта из России. Поэтому он был весьма удручен
«практичной» реакцией моего знакомого: «Как после того, что я ему прочитал,
можно было спрашивать меня: “А на какие средства вы бы смогли жить в
Израиле?!”»
О
смерти Межирова по русскоязычному израильскому радио сообщили раньше, чем в
Москве и Нью-Йорке.
В
одном из своих поздних стихотворений поэт пишет:
В переулке крутом
к синагоге отверг приобщенье,
В белокаменном храме Христа
над рекой в воскресенье –
отвергнул крещенье, –
Доморощенна вера твоя
и кустарны каноны,
Необрезанный и некрещёный.
Думаю,
Поэзия и была религией Александра Межирова…