Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 56, 2017
Иногда стремление сказать о человеке многое через
запятую происходит от невозможности выделить нечто одно, самодостаточное, не
требующее дополнений, но в случае Кикоина это совсем не так. Он был большим и
ярким поэтом безотносительно к состоявшейся карьере физика-теоретика и даже
безотносительно к его редким человеческим качествам.
Публикация и осмысление сделанного Кикоиным в
литературе потребует еще много времени и работы. Но общий масштаб ясен и по
предыдущим его книгам. Поэзия Кикоина не сразу раскрывается навстречу читателю,
она не торопится заявить о своих задачах, об основах своего миросозерцания и об
устройстве своей речи. Будущее поэтической территории, созданной его даром,
зависит и от способности читателей эту территорию осмыслить.
Константин Кикоин жил и бывал в разных городах, о
многих из них он писал; по крайней мере две страны, Россию и Израиль, он любил.
Поэтический взгляд Кикоина причастен и непричастен к окружающему;
иногда кажется, что этот взгляд почти скользит по видимому миру, выхватывая при
этом значимые детали и незаметные подробности материальных сущностей и
человеческих чувств, делая их предметом видения и размышления.
Лирический герой Кикоина часто в пути, и он осознает
себя человеком в пути; один из любимых героев его поэзии – Одиссей. На
читателя, случайно открывшего любую из книг Кикоина, пролистывающего ее в
надежде получить общее впечатление, найти ключ, который объяснит последующие
стихотворения, эти книги могут произвести обманчивое впечатление. Такому
читателю поэтический мир Кикоина может показаться чрезмерно фрагментарным,
набором чувств, слишком разнообразных, наблюдений глубоких, но слишком частных,
размышлений о местах, слишком далеких друг от друга.
На самом деле это не так.
По своей природе эстетические сложности и непонимания
созвучны кажущейся разнородности поэтического пространства, о котором идет
речь. Кикоин написал множество замечательных стихотворений – очень разных
не только по тематике, но и по настроению, ритмике, стилистике; разных до такой
степени, что совсем не всегда его рука узнается мгновенно. За относительно
короткое время он опубликовал пять поэтических книг и практически подготовил шестую.
Несмотря на то что эта задача, разумеется, неразрешима
на нескольких страницах, я бы хотел попытаться осмыслить несколько частных, но,
как мне кажется, все же более чем вспомогательных герменевтических ключей.
В книге Кикоина «От августа до августа» есть
стихотворение, которое мне кажется очень важным для понимания поэтики Кикоина в
целом. Стоит привести его полностью, не разбирая на цитаты, не только как
цельное поэтическое произведение, но и как достаточно единонаправленный и
продуманный акт поэтической саморефлексии:
Моя мирская профессия
наградила меня понятием
ортогональности:
говоря по-русски –
полной перпендикулярности
ко всему,
говоря геометрически –
умению не отбрасывать тень
ни в одном из измерений,
говоря музыкально –
непопаданию
ни в одну из тональностей,
говоря исторически –
несовпадению
ни с одной из эпох.
говоря по-простому,
она объяснила мне,
что значит –
сочинять стихи.
На первый взгляд, это утверждение звучит странно, и
оно почти неизбежно вызывает многочисленные вопросы. Во-первых, разве поэзия –
это, в первую очередь, не искусство гармонии, искусство создавать созвучия
звуков и смыслов? И разве такая гармония возможна при «непопадании ни в одну из
тональностей»? Во-вторых, разве поэзия не является продолжением уже сказанного
великими поэтами прошлого, перекличкой голосов, диалогом с голосами прошлого из
нового, лишь частично предугаданного ими времени? Еще более странным это
утверждение кажется, будучи высказанным поэтом, который легко находил самые
разные созвучия и переходил с одного поэтического языка на другой. Более того,
с гармонической точки зрения, метрика Кикоина хотя часто и сложна, но тщательно
выверена. То же самое можно сказать и в отношении поэтических и культурных
традиций; Кикоин перекликался со многими из них и, вероятно, не мыслил поэзию
вне этого разговора. Тогда почему же он определял сущность поэтического письма
в качестве «ортогональной» им всем – и конвенциональной музыкальной
гармонии, и любой эпохе?
Попробуем разобраться.
В предисловии к той же книге «От августа до августа»
Кикоин ясно и лаконично проводит различение между поэтическим актом и
стихотворческой деятельностью. Он не стремится приуменьшить значимость
последней, но подчеркивает и сущностное различие. Нынешние поэтические
дискуссии наполнены обсуждением рифм и размеров; мы постоянно слышим:
«необычная рифма», «редкая рифма», «банальная рифма», «мастер исключительных
рифм». В этих терминах авторы стихов и превозносят друг друга, и ругают, и друг
с другом ссорятся. То же самое касается и размеров. «Четырехстопный анапест с
цезурой недоработан», – может запросто написать один автор стихов другому.
Лингвисты знают, что такие школьные утверждения имеют лишь косвенное отношение
к фонологии стиха, а фактическая мелодика стиха требует описания и анализа в
гораздо более сложных категориях. Вероятно, Кикоин об этом знал; но если и нет,
то, будучи ярким ученым, хотя и в другой области, он, скорее всего, догадывался
об этом интуитивно. В статье «Искусство как утиная охота», опубликованной в
книге «По обе стороны свободы», Кикоин стремился показать и позволить читателю
ощутить те тупиковые ситуации, в которые завело искусство чрезмерное стремление
к технической новизне. Еще в большей степени это можно сказать и о современном
увлечении стихотворческим соревнованием. Именно ему поэзия Кикоина, возвращаясь
к исходной метафоре процитированного выше стихотворения, «ортогональна».
И все же это стихотворение не дает ответа на вопрос о
сущности поэтического акта у Кикоина. Разумеется, серия ответов «от противного»
значительно проясняет ситуацию, но и сама она требует дальнейших прояснений.
Кикоина иногда сравнивали с Бродским, и это сравнение ему очень претило. Претило
не только потому, что в нем ощущалось утверждение о вторичности, совершенно
несправедливое, но, в первую очередь, потому, что, как подчеркивал сам Кикоин,
его поэзия строилась вокруг метафор, а поэзия Бродского – вокруг
сравнений. Для Кикоина разница между метафорой и сравнением была огромной и
сущностной. «Но позвольте, – может спросить несколько озадаченный
читатель, – разве те же самые школьные учебники не объясняют, что метафора –
просто сокращенное сравнение?» Согласно такому объяснению, вместо того чтобы
сказать: «Эта гора как слон», – метафора говорит: «Эта гора – слон».
На самом деле это объяснение ошибочно. Современные науки о культуре и
человеческом сознании практически единодушно ответят, что в этом «школьная» методика
ошибается. Речь идет о совсем разных смысловых и риторических фигурах; операции
сопоставления и отождествления принципиально различны. И аналогичным образом
различны выстроенные вокруг них поэтические миры.
Фрейд, а вслед за ним и многие другие, включая Умберто
Эко, не уставали повторять, что в мире «все похоже на все», по крайней мере в
каком-нибудь смысле. Так, например, гамбургер похож на астероид тем, что в нем
присутствует буква «а». Поле сравнений потенциально бесконечно, но часто и
бессодержательно. Метафора же подчеркивает отождествление, а не случайное
сопоставление, она узнает единство во множественности, общее в случайном,
мировую гармонию в разрозненных деталях. Вероятно, следует подчеркнуть, что и
как ученый Кикоин занимался одним из тех разделов теоретической физики, в
которых общее чувство мировой, почти пифагорейской гармонии проявляется с
особой отчетливостью.
Нет ничего удивительного в том, что столь разные места
и пространства, к которым поэзия Кикоина обращалась, часто сливались в одно.
Даже Россия и Израиль, с которыми Кикоина связывали и любовь, и боль,
оказывались пространством, сквозь которое проступало неожиданное чувство их
единства – почти что единосущностности. И все же любимый герой поэзии
Кикоина не Пифагор, а Одиссей, хотя и не совсем гомеровский – Одиссей,
вечный путешественник, увлеченный деталями, погруженный в полноту переживания
мгновения и частности в их невидимом отношении к целому.
Так, в «Ожидании Одиссея», опубликованном в книге
«После битвы», Цирцея, образ которой в контексте стихотворения сливается с
образом Калипсо, говорит:
Раздвигая
зубцы гребешков на курчавой башке Посейдона,
он
увидит мой остров, увенчанный кромкою скал,
и
поймёт, что трезубцем по водам прочерчена тропка до дома,
а
в зелёную бухту проход – это то, что он в море искал.
И,
матросам скомандовав вытащить мокрые вёсла
из
утихшей воды, он посмотрит в неясной тоске,
как
резвятся в прибое мои беззаботные сёстры
белобрюхими
рыбами, бросив одежду на мокром песке.
Я
ему покажусь, неподвижна, на верхней ступени
белой
лестницы, круто сбегающей вниз из дворца,
он
начнёт подниматься наверх, равномерно сгибая колени,
не
считая ступеней, пока не дойдет до конца.
В отличие от гомеровского текста, эта полнота видимого
мира у Кикоина кажется столь значимой и влекущей, что конечная цель путешествия
Одиссея почти что теряет свою значимость:
…Прошла
эта
длинная ночь, но рассвет никогда не настанет –
я
о том позабочусь. Итака бродягу не ждёт,
и
отцовского лука струну сирота ни за что не натянет,
а
толпа женихов меж собою решит, кто к ней первым войдёт.
На повествовательном уровне это стихотворение остается
открытым. Возможно, Одиссей Кикоина и предпочтет остаться на этом острове, но
не герой его поэзии. Лирический герой этой поэзии продолжал свой путь от детали
к детали, от частности к частности, от преходящего к преходящему, от места к
месту, от метафоры к метафоре, от книги к книге – путь, в котором в общем
движении метафоры собиралось единое целое, но никогда не могло собраться.
Не могло собраться не только потому, что метафора –
как поэтический акт и как мироорганизующий принцип – ортогональна
соревнованиям в области оригинальных рифм и умелых размеров, ортогональна
одному месту или одному времени, но и потому, что она ортогональна той форме
знания, которая могла бы завершиться парафразируемым выводом.
И именно поэтому от читателя требуется встречное
усилие – то усилие открытости, которое позволяет поэзии Кикоина оставаться
столь же открытой существованию в его изменчивости и временности, сколь, как
мне кажется, ей и хотелось быть.