Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 54, 2016
У
ЛЕОНИДА МАРТЫНОВА [1]
Давным-давно, когда я ещё жил в Москве, в России, в Советском Союзе то
есть, и тогда, и вообще, сколько себя помню, и в школе, и в институте, работая
где ни попадя, – всегда что-то такое писал и записывал. И во всех своих
перемещениях, переселениях по Москве, стране, потом и миру в кармане таскал
записную книжку и ручку, карандаш. Карандаши терялись, записные книжки
заполнялись и тоже в основном пропадали. Но и то малое, что сохранилось, всё же
позволяет рассказать про разные места, разных людей, вспоминаемых, однако, всё
реже и реже. И про себя, конечно, потому что я давний и я нынешний – люди,
вообще-то, разные. Порой и одного слова достаточно бывает, чтоб вытащить цепочку
из глубины прошлого, а уж коли несколько строчек в записной книжке, то можно и
попространнее описать случившееся, как я и намерен поступить.
Вот, скажем, жил во время грандиозной войны, и в эпохи перемен, и при
распаде великой империи – чем не минуты роковые? И что? Блажен? Ничуть,
полное безразличие. Просто на закате, когда уже ничего толком не умею, кроме
как неуклюже собирать слова в строчки, всё ещё надеюсь рассказать, с кем
довелось встретиться и вообще о чём в те времена разговаривали.
Собственно, хотел начать с самого начала, с того, как я приступил к
сочинению стихов. Но начало это похоронено под такой толщей прожитого, что
придётся оставить нерассказанным. В самом конце пятидесятых, перечитав кучу
доступных книжек, о чём я уже поведал как-то, [2] и написав два-три
десятка, так сказать, стихотворений, большая часть которых (слава Создателю!)
ныне исчезла без следа, я обнаружил себя не со взором горящим, а со ртом
разинутым. Тогда, закрыв рот, я решил-таки показать написанное, не всё,
конечно, но лучшее, по собственному разумению, кому-нибудь из знаменитых, из
тех, кому случился современником. Похоже поступали, как оказалось, почти все
знакомые; ну, Генрих Сапгир, понятно; ещё помню, как я внимал рассказу Сони
Прокофьевой про посещение ею Бориса Пастернака, кумира её. Много позже довелось
прочесть и про Андрея Сергеева, Станислава Красовицкого, Леонида Черткова,
знакомых по молодёжному клубу «Факел», про их хождения к Пастернаку,
Заболоцкому, Кручёных, ещё кому-то; и про питерчан и Ахматову, да мало ли? Не
знаю, как другие, но я отнюдь не собирался свести знакомство с посещаемыми, мне
просто хотелось понять, настоящий ли я.
Выбор мне представлялся не таким уж великим. Тот же Пастернак, Заболоцкий,
ещё, может быть, известный, читаемый в то время Леонид Мартынов. Но пока
решался, решал, кого предпочесть, текли месяцы и даже годы, два первых
кандидата отошли в мир иной. И наконец, в начале марта 1962 года я написал
Мартынову и вложил в конверт несколько своих стихотворений. Могу сказать точно –
это было третьего марта, сохранилась почтовая квитанция, письмо было заказное.
Я написал, а Мартынов не ответил. И тогда, подождав неделю, я позвонил ему по
телефону. Адрес и номер телефона элементарно узнал с помощью известной
Мосгорсправки. Я позвонил, и Мартынов пригласил меня к себе.
Он жил в новопостроенном районе недалеко от станции метро Университетская.
Прокатившись до неё от Чистых прудов, то бишь от Кировской, четырнадцатого
марта, к вечеру около семи часов, я позвонил в квартиру Мартынова.
Открыла жена его. Я прошёл в переднюю.
Слева из комнаты, из своего кабинета, как оказалось, вышел Мартынов в
жёлтой ковбойке, расстёгнутой на груди. На нём были синие узкие домашние брюки
и шлёпанцы. Пока он двигался ко мне, показалось, он несколько подаётся вперёд,
может, волочит ногу?
Зашли в кабинет, он пригласил сесть. Достал со шкафа нераспечатанную пачку
сигарет Sport. Их там много лежало, пачек.
Закурил сигарету через мундштук, зажёгши её от зажигалки, подключённой к
электросети. Мне курить не предложил.
В комнате был полумрак и накурено. Мартынов включил верхний свет и, зажигая
сигарету, протянул руку и выключил настольную лампу.
На столе Мартынова лежало моё письмо со стихами.
Я тогда полагал, что стихи должны иметь названия. Там в письме одно
стихотворение называлось «Поиски дятла», другое «Праздник», было и ещё три-четыре
стихотворенья со своими именами.
Приостановлюсь на минуту.
Сейчас Мартынов заговорит о моих стихах, и понять его смогу только я, но не
читатель этих записок. Как сделать, чтобы и он понял? Это довольно
распространённое затруднение. В своё время Марсель Пруст в романе «Под сенью
девушек в цвету» разрешил его легко. Обсуждая с читателем и маркизом де Норпуа
игру Берма, он процитировал пару раз из «Федры»: «Ты покидаешь нас? Не сетуй на
докуку…»
Я же не Расин и не могу говорить так просто о своих стихах, ведь их никто
не знает. Еще причина, помимо конфуза саморекламы, – понимаю, вижу, стихи
в тексте меняют его, разрывают, делают хуже, жиже, что ли. Посему, чтоб обо
всём этом не думать, в конце записок в виде дополнения помещу тексты некоторых
из упоминаемых стихов. И пиша, скажем, «Праздник», буду полагать, что, отлистав
несколько страниц, при желании можно прочитать: «Опять на улице шумят…» – и
так далее. Тем паче что по поводу этих же стихов рассуждают далее и другие
люди.
Продолжу.
Мартынов взял со стола «Дятла» и прочитал про себя.
– Очень милые стихи. «Праздник». Очень мило! И кто-нибудь это
печатает?
– Нет, я никуда не посылал.
– Почему же?
– Я думал, их не напечатают.
– Почему?
Я как-то объяснил.
– Вы
всё-таки наивны, – сказал он, читая ещё какое-то стихотворение. – Вы
наивны, вы не умеете завлекать читателя. Я бы сделал не так. Вы совсем не
думаете о читателе.
Дальше он заговорил о том, что всё в мире изменяется. Сегодня море не
такое, каким оно было прежде. Сегодня оно видится сквозь дымку газолина. Так и
сказал – не бензина, а газолина.
Говорил, что ощущает своё единство с солнцем и космосом.
Вообще, мне показалось, он любит поговорить.
Тут вошла жена Мартынова и сказала, что по телевизору начинается сериал про
Карла Маркса. Мартынов якобы должен написать по поводу сего фильма рецензию,
поэтому он предложил мне посмотреть фильм вместе.
Мы перешли в другую комнату, и меня посадили на стул прямо перед экраном
телевизора, сами же хозяева расположились у меня за спиной. Я почувствовал себя
весьма неуютно. Но заиграла музыка, и на экране появился красивый молодой
Маркс.
Поглядев на него несколько минут, я не выдержал и прыснул. Тотчас Мартынов
поднялся и сказал, что, мол, достаточно. Мы вернулись в кабинет. Позже по
дороге домой, припоминая этот эпизод, я сообразил, что это была проверка –
не стукач ли я.
В кабинете Мартынов, вслух прочтя «Дятла», спросил:
– Что такое ваш дятел? Кто он? Вы знаете?
Я не знал.
– Вот видите, – сказал он, – надо сначала узнать, кто он.
Кто это, что это за дятел, что вам мешает? Где он? Внутри ли вас или где-то
снаружи?.. У меня тоже есть дятел, – продолжал он, – и он мне мешает
писать…
Дальше Мартынов рассказал приблизительно то же, что я уже читал в
автобиографии, помещённой в недавно вышедшей книжке его стихов, и
примерно теми же словами. Это был подробный рассказ про то, что, когда он,
Мартынов, в начале века начинал писать, только-только появилось электричество,
Эйнштейн вывел формулу, связавшую энергию и массу, явилась авиация, Чаплин,
Ленин громил махистов, Ван-Гог писал картины, добавил он, и тому подобное…
Потом, говоря обо мне, сравнил меня с Ватто. Интересно, он не объяснил, кто
такой Ватто, видел, что я его понимаю. Сказал, что я «фотоаппарат, где-то
грустный, где-то ироничный». Сказал, что я ещё пойму, в чём дело. И предложил
показывать ему новое, когда напишу…
Теперь поясню, как удалось мне запомнить и столь подробно, дотошно описать
эту встречу. Очень просто. Покинув квартиру Мартынова, я не отправился домой
сразу, а вышел из поезда в метро на станции Охотный ряд, кстати, уже полгода
как переименованную в Проспект Маркса, не знаю, что за вожжа большевикам под
хвост попала. Я присел на мраморную скамейку и написал в записной книжке про
всё, что было со мной этим вечером. И книжка эта оказалась в числе немногих
сохранившихся.
Что было дальше? Я почувствовал, что Мартынов говорил со мной вполне
серьёзно. Мне этого было достаточно. Больше к нему я не обращался.
ЛЕВИН И МАГИСТРАЛЬ
Миновало почти два года. И вот я снова застаю себя в вагоне метрополитена.
Мне нужно до станции Комсомольская, на площадь Трёх вокзалов. Это близко, всего
две остановки. Я еду в «Магистраль» к Левину.
Сейчас объясню.
Было тогда в Москве знаменитое литобъединение при Доме культуры
железнодорожников. Этот Дом культуры тогда был довольно крутым заведением. На
сцене его главного зала ежегодно проводился финал чемпионата СССР по шахматам.
Довольно масштабное мероприятие, на которое съезжались тысячи зрителей, так
называемая шахматная Москва. Сестрица моя двоюродная, помню, как-то взяла с
собой туда меня, школьника, на концерт Аркадия Райкина, а что это такое, думаю,
понимают и сейчас. Литобъединение при ДК называлось «Магистраль», и руководил
им Григорий Левин.
Перед тем как приняться за эти записки, я поглядел кое-какие воспоминания о
Левине. Пишут о нём большей частью, что был он поэт, знаток множества стихов,
человек внимательный, добрый и, как тогда говорили, да и нынче тоже,
отзывчивый. Похоже на стандартные советские поздравления с днём рожденья:
желали здоровья и успехов в работе. Тем не менее, по впечатлению от моих встреч
с ним, думаю, говорено это про Левина справедливо.
Пишет о Левине и Андрей Сергеев, знавший его и в литературной студии
Института иностранных языков, и в той же «Магистрали». Описывает он вступление
в «Магистраль» своё и Красовицкого. Было и такое. Но не стану задерживаться на
его рассказе, высокомерном и уничижительном по отношению к Левину, не думаю, что
заслужившему этого.
Галина Андреева вспоминает, как Левин предложил ей дать стихи в какой-то
журнал. Лёня Чертков, говорит она, заметил: «А ты подумала, в какой компании
окажешься?» Резонно. (Замечу в скобках, она в точности описала то, что
случилось в конце концов и со мной. Правда, мне никто не советовал, сам
догадался.)
Соавтор Андреевой по книжке памяти Леонида Черткова, почитаемый мной
Станислав Красовицкий, не упомянул ни о «Магистрали», ни о Левине, может, и
логично, ведь Чертков к ним отношения не имел. Хотя мог бы и сказать: они (и
Чертков, и Красовицкий) участвовали в совместном вечере клубов, «Факела» и
«Магистрали», осенью 1956 года. Помню, тогда Чертков, как показалось, довольно
грубо оборвал говорившего Левина. Меня это покоробило, но душою (детской своей)
я был, конечно, с Чертковым, Красовицким, Сергеевым. Не сказал про «Магистраль»
Красовицкий, но зачем-то поругал американские пищевые консервы. Что-то сейчас в
России происходит, не догоняю. Или всегда так было, да забыл.
Мои встречи с Левиным – это сильно сказано. Я виделся и разговаривал с
ним всего-то три-четыре раза, о паре таких разговоров и поведаю.
Собственно, началось вот с чего. Приятель мой Саша Лайко считал и говорил,
что, общаясь лишь друг с другом, мы изготавливаем некоего коллективного автора,
иными словами, нужно выходить в люди. Он повторял это при каждой встрече, и в
конце концов мы отнесли в «Магистраль» Левину свои стихи. Это случилось в
половине декабря 1963 года. Левин сказал зайти через неделю.
29 декабря Саша отправился к Левину без меня и сказал потом, в шутку или всерьёз,
про своё посещение, что, мол, «получил у Левина консультацию».
Дав Саше эту самую консультацию, Левин спросил:
– А где же Юнисов?
– Не знаю, – сказал Саша.
– Я смотрел его стихи, – сказал Левин.
– Это ранний Заболоцкий, – сказал Левин, – продолжал
рассказывать Саша, – и вообще, зачем всё это нужно?.. Ну ладно, пусть придёт,
поговорим…
Когда Саша говорил это, мы шли, помню, по Монетчиковскому переулку в
Замоскворечье, он засмеялся и повторил: «И вообще, зачем всё это надо? – сказал
Левин».
Мне в тот день не показался Сашин рассказ обидным, и я забыл про него. Но
назавтра припомнил весь разговор и поймал себя на том, что думаю о Сашиной
усмешке. Он усмехнулся, подумал я, и как бы сказал, что он, Саша, давно знает,
что «это всё», то есть стихи мои, не нужны никому. Он давно знает и только из
вежливости не говорит этого.
Тут я про себя стал сравнивать свои и Сашины стихи, и мои оказались гораздо
лучше. Такие приёмы, в общем-то, хорошо известны. А на самом деле, мелькнуло,
стихи мои заслуживают именно такого отзыва Левина. И всё же я не мог допустить,
что Левин и Саша разбираются в том, что я пишу, лучше меня, и решил пойти к
Левину, чтоб услышать всё самому. По телефону договорился о встрече на
следующую субботу в 4 часа. Суббота была 1 февраля 1964 года.
______________________________________________________
Я столь торжественно обозначил эту дату, но совсем не для того, чтоб
выделить её и запомнить. Просто со времени, когда мы обратились к Левину, и до
моей встречи с ним прошёл ровно месяц. Месяц этот памятен москвичам чередой
злодейств серийного убийцы, известного под именем Мосгаз. Такое название
прилепилось к нему в связи с тем, что после звонка или стука в намеченную для
ограбления квартиру на вопрос «кто там?» убийца отвечал: «Мосгаз». Была такая
московская контора по проверке и ремонту газового оборудования, попросту –
газовых труб и кухонных плит. Сейчас трудно представить себе, но история эта
миновала советские газеты и радио, да и, по определению, не могла быть ими
освещаема в стране победившего социализма. Суть истории «Мосгаза» была изложена
спустя многие годы, а правдиво ли, Бог весть. В то время информацию черпали из
слухов и разговоров, обычной дворовой болтовни.
По графоманской своей привычке я кратко записывал, что слышал, и по
счастливой случайности и к изумлению моему записки эти сохранились. Не могу
удержаться и не привести их, хоть и отвлекаюсь от намеченного.
5 января 1964 года. Слухи и разговоры
В городе убивают детей. Приходят под видом водопроводчиков или ремонтников
Мосгаза и, если в квартире нет взрослых, только дети, – убивают и грабят.
Рассказывают об убитом и брошенном в ванну с водой мальчике. Эту историю
слышал и дома, и на работе.
Участковый милиционер заходил во все квартиры в доме у тётушки моей на
Беговой и предупреждал, чтоб не открывали двери, не спросивши кто.
Убитый мальчик одиннадцати лет оказался якобы родственником (племянником
жены племянника) Татьяны Дмитриевны Соловьёвой, жены директора 279-й школы на
Сретенке, где моя мать учительница математики.
Нина Ивановна Утина на работе сказала, что убийца действует в разных концах
города. На днях убил кого-то на Соколе.
В связи с последними событиями Люда, кузина моя, рассказала за ужином на
Беговой, что, мол, с сестрой её знакомой, девушкой восемнадцати лет, произошло
следующее. Она возвращалась домой вечером, часов в одиннадцать, шла по своему
переулку, вдруг из парадного вышел совершенно голый парень (это было совсем
недавно, в январе), подошёл к ней и предложил проводить до дома. Она молчала.
Он взял её под руку и пошёл рядом. Когда они поднялись по лестнице к дверям её
квартиры, она услышала, как хлопнула внизу входная дверь. Голый простился с ней
и ушёл. На следующий день она получила по почте письмо такого содержания:
«Девушка, спасибо. Вчера вы спасли жизнь и мне, и себе».
9 января (на работе). Слухи разговоры
Только что моей лаборантке Свете Ларионовой позвонила приятельница и
сказала, что убийца детей ещё не пойман, недавно в Кожухово убил ещё двоих.
Позже Ларионова рассказала, что в столовую пришёл милиционер, чтоб предупредить
об этом. Он показал фотографию убийцы. Фотография с рисунка, сделанного по
рассказам видевших и, как говорят, по отпечаткам в глазах убитых. Очевидцы (кто
они?) говорят, что очень похож. Приметы такие: темноволосый, среднего роста, в
длинном чёрном пальто, в коричневой шапке, сутулится.
– Симпатичный, – сказала Ларионова.
Милиционер просил сообщать о приметах убийцы всем родителям…
Нина Ивановна вчера рассказывала, как в её доме собирали по квартирам детей
гулять. Их вывели группой под охраной большой собаки.
Хрущёв, говорят, приказал поймать убийцу и дал для этого неделю срока.
12 января
Все дни заполнены разговорами об убийстве детей. Самая распространённая шутка
в городе – это позвонить, придя к знакомым, и в ответ на вопрос «кто там?»
(спрашивают все, сразу дверь не открывают) сказать: «Мосгаз!» Если голос не
будет узнан тотчас, можно гарантировать телефонный звонок в милицию и арест
шутника…
На Крестьянском и Зацепском рынках тоже показывали фотографию с рисунка по
описанию убийцы…
Убийства совершаются хозяйственным топориком и обычно не сопровождаются
ограблением. Но в одном рассказе фигурирует похищение девяти тысяч рублей и
телевизора, в другом – убийство женщины, изнасилование…
– Говорят, симпатичный, похож на грузина…
Причины убийств выдвигаются разнообразные. Вот несколько.
1. Нина Ивановна (на работе): сектант какой-то.
2. Уголовник. Проиграл в карты 60 детей.
3. Смертники сбежали с урановых рудников; заражены атомной энергией, пьют
кровь детей, чтоб излечиться.
Некто Пучкова, лаборантка из нашей лаборатории, ехала в метро и обратила
внимание на «типа» в коричневой шапке и тёмном пальто. У него были мутные
бегающие глаза и острый нос. Он смотрел всё время на женщину с ребёнком,
сидевших напротив. Когда на одной из станций женщина вышла из вагона, «тип»
заволновался. На Комсомольской Пучкова последовала за «типом». Пальто его
оказалось длинным, а ботинки войлочными и стоптанными. Но прохожие, как нарочно,
не обращали на него никакого внимания. У выхода из метро Пучкова рассказала всё
это милиционеру. Тот сначала посмеялся, а потом пошёл звонить куда-то. А «тип»
в это время скрылся по направлению к Ярославскому вокзалу.
Вывод: наверное, какой-нибудь поп в Загорске укрывает.
В субботу одиннадцатого января и мне показали фотографию. На ней был
изображён мрачный мужчина средних лет в провинциальной шапке-ушанке. Как
сказано было в списке приведённых рядом с фотографией примет, он иногда
завязывает уши шапки сзади, на затылке. Другие приметы: острый нос, губы
средней толщины (на фото губы неприятно сжаты, но ведь это рисунок!), войлочные
ботинки, длинное тёмное пальто, шапка под пыжик, рост примерно 172 сантиметра.
Особые приметы: сильно сутулится.
13 января
Сегодня, наконец, по радио сообщили о задержании убийцы. Им оказался
Ионесян Владимир Андреевич, кажется. По-видимому, обрусевший армянин. С ним
арестована некая Дмитриева. Обнаружен и топорик.
Ионесян некогда был осуждён за уклонение от воинской службы на два с
половиной года. Последнее время работал артистом Оренбургского театра
музыкальной комедии…
1 февраля
Ионесян приговорён к расстрелу. Дмитриева к пятнадцати годам заключения.
Слухи
1. Дмитриева беременна, и лишь это смягчило приговор.
2. Во время суда в городе якобы была найдена убитая девушка и записка:
«Если убьёте Ионесяна, перережем пол-Москвы».
______________________________________________________
Вот, собственно, и всё. Возвращаюсь к «Магистрали» и Левину.
Итак, в субботу первого февраля, к четырём часам, как и было условлено, я
отправился в Дом культуры железнодорожников, где располагалось литобъединение
«Магистраль».
Я почему-то запомнил тот день. Потом вспоминалось, что был вечер, но нет,
было всего 4 часа, шёл крупный снег, и уже стемнело. Когда я вышел из старого
метро Комсомольская на площадь и повернул направо, а минуту спустя – ещё
раз направо в переулок, как раз зажглись фонари. Снег под ботинками отчаянно
скрипел, и пальто моё было всё им залеплено. Я проник в вестибюль, отряхнулся
от снега.
– Григорий Михайлович пришёл?
Левина не было. Я сел в кресло в вестибюле, достал из сумки и стал читать
Наполеона про его итальянскую кампанию в книжке довоенного издания в коричневом
коленкоровом переплёте. Кроме меня Левина ждала ещё девушка школьного вида,
высокая ростом. В руках у неё была папка, со стихами внутри, наверное.
Мы ждали около часа, и я уже думал уйти, когда появился мужчина этакой
снабженческой внешности, спросил Левина и сообщил, что тот обещал ему быть к
пяти и вот-вот будет. Я решил остаться и довести дело до конца.
И действительно, ровно в пять часов явился Левин. Мы поднялись на второй
этаж в его комнату. Снабженец поговорил и быстро ушёл. Нас осталось трое: Левин,
девица и я.
Я ожидал, что Левин достанет мои стихи, а так как он с этим не спешил,
спросил его, а он спокойно так сказал, что не захватил их.
– Я полагал, вы принесёте новые.
Я расстроился весьма, решил уйти и уже было направился к двери, когда он
заметил успокаивающе:
– А вы почитайте на память.
– Я не помню.
– Как! Ну что вы? Не помните?! Не может быть!
Я смирился и, пока Левин беседовал с девицей и иногда не торопясь говорил с
кем-то по телефону, сел и записал на двух листах несколько стихов, какие
собирался прочесть.
Вообще-то, смешны были и моё инфантильное раздражение, и намерение уйти, что-то
доказать, «отомстить», что ли (кому?), своим уходом. Но я действительно ничего
хорошего не ожидал от предстоящего разговора, и дурное настроение моё было
из-за собственной неспособности удержаться от ненужного посещения. Однако я
знал, что если как-либо не завершу начатое, то не будет мне покоя от самого
себя.
И вот, записав стихи, я снова погрузился в Наполеонову кампанию 1796 года,
но был возбуждён, как обычно перед экзаменом, да ещё на людях, и чуть не
испугался, когда в комнате появились новые персонажи – парень, которого
Левин пригласил посидеть и подождать, а чуть позже и средних лет дама, как
оказалось, поэтесса. Она тоже стала дожидаться своей очереди. Вернулся и
снабженец, но про него я догадался, что он глухой – Левин громко кричал
ему на ухо. Всё-таки, решил я, слушателем меньше…
Короче. Я сел за стол перед Левиным и прочёл несколько стихов, среди них и
то, которое назвал «Больница», потом ещё с первой строчкой: «Я встал и выглянул
в окно», а остальные из тех, что посылал Мартынову.
Левин внимательно слушал и делал заметки на листке бумаги. А стихотворение
«Я встал…» попросил прочесть ещё раз.
Я краснею, когда мысленно повторяю, что сказал он, когда я закончил читать.
В течение следующих пяти минут я выслушивал панегирик в свой адрес.
Он перечислил, что ему понравились больше: «Больница», «Дятел», ещё что-то,
не помню, и что меньше. Сказал о влияниях, упомянул раннего Заболоцкого и,
кстати, Мартынова («Дятел»)…
Может быть.
Предостерёг от возможности начать повторяться и настойчиво приглашал в
«Магистраль».
Теперь, спустя полвека, я вспоминаю этот разговор, слова Левина, похвалы, и
те, и разные предстоящие, и думаю, что уже получил награду свою.
Я вышел несколько ошеломлённый. Я не был готов к такому приёму. Я ожидал
вопроса, о котором говорил Саша: «А зачем всё это?» И даже подготовил
фарисейский ответ, что, мол, у вас (то есть у Левина) есть стихотворение
«Ландыши продают…», и никто ведь не задумывается, «зачем это», потому что это
просто хорошие стихи… Но не пришлось лукавить.
А по поводу «Я встал и выглянул в окно» Левин сказал:
– Есть темы, о которых так говорить кощунственно!
Я сейчас для памяти прямо здесь приведу это стихотворение. Дело в том, что
я читал его и в другой аудитории и с тем же результатом. Как-то мы с Сашей
приехали навестить его дядю-драматурга в Переделкино, в Дом творчества
писателей. И читали там стихи в присутствии, кроме дяди Исая Кузнецова, ещё и
его друзей, тоже писателей. Так вот один из этих самых друзей Исая сказал
буквально те же слова, что и Левин. Буквально. Потом он, понятно, стал
объяснять, что война была ужасная, что погибло 20 миллионов, но сначала сказал:
– Есть темы, о которых так говорить кощунственно!
Как сговорились.
Вот это стихотворение:
* * *
Я встал и выглянул в окно.
– Скажите, началась война?
Пока на улице темно,
Мне не ответят всё равно.
Но невозможно и уснуть.
Я одеваюсь и иду,
Я одеваюсь на ходу,
Я выхожу на улицу.
Теперь спросили у меня:
– Скажите, началась война?
Я так ответил на вопрос:
– Узнаем скоро из газет.
И на желаемый ответ
Явилась пачка папирос.
Была мерцающая ночь.
На полутёмной мостовой
Мы продолжали разговор,
Весьма довольные собой.
Много позже я думал, почему я написал эти стихи. Они возникло из сна, в
котором было очень страшно. И страх, мне кажется, отпечатался в них. Тогда, в
61-м году, Хрущёв угрожал блокадой Западного Берлина. И действительно, создал
нервозную обстановку. Не знаю, как в мире, но у нас, в СССР, в Москве уж точно…
Прошло несколько дней, неожиданно явился Саша и, можно сказать, повёл меня
в «Магистраль». Мы пришли после перерыва, когда уже началось обсуждение книжки
и последних стихов Евгения Храмова в присутствии самого автора. Храмов – это
Абельман, знакомый нам ещё по «Факелу». Сашу он помнил, а меня назвал Мишо
Пингвин, то есть принял за другого, забыл, значит. Мы сели и стали слушать.
Боже мой, что там было, что там говорили в этой «Магистрали»! Невозможно
передать.
Девочки, и мальчики, и взрослые пожилые люди рассуждали о глубине стихов
Храмова, пишущего про то, как пятеро избивают одного, стараясь попасть ему в
пах ногой, и как тот всё же поднимается и говорит им: «Сволочи!», а Храмов,
мол, на всё это смотрит и думает: «Как я хотел бы быть таким же стойким». И
Левин громко, ладно и профессионально говорил о Храмове, и Храмов не соглашался
с Левиным, спорил и даже, по-моему, не понимал, что ему Левин говорит. И тот же
Левин, спокойно ко всему этому относящийся.
Я думал: «Неужели надо быть среди этих людей, говорить с ними?»
И ведь надо будет читать им и выслушивать их мнение. Кстати, там выступила
одна добродушная женщина в кителе с погонами полковника. Она много верного, на
мой взгляд, сказала о Храмове, но её никто не принимал всерьёз.
Помню, как стоял, возвышаясь над всеми, большой Храмов, похожий на Пьера
Безухова из советского кино, Храмов, пишущий о машинистке Галочке!..
«Должен ли я ходить сюда?» – говорил я себе, не делясь этим с Сашей,
потому что Саша считал, что должен.
«Блажен, кто не осуждает себя в том, что избирает».
Я чувствовал, что не надо сюда идти, но шёл, потому что видел здесь
отдалённую возможность заняться литературой. Ложное чувство, конечно. Бес
тщеславия вел меня. Но пока я ещё не был в его власти.
_________________________________________
Ещё несколько дней спустя, в понедельник 17 февраля, Левин должен был
проводить приём новых членов в литобъединение, и нас Сашей в том числе. Но
вместо этого были встречи с поэтом Цыбиным. Слушали и обсуждали его стихи.
Тогда я впервые увидел Забелышенского. Он уверенно и громко давал советы
Цыбину, как нужно писать стихи. Называл он его при этом Володей. Всем
говорившим не нравилось, что у Цыбина стихи длинные. Почему? Я не понял.
В следующий четверг читал уже не Цыбин, а читали Цыбину. Все, кроме нас с
Сашей. Прочли безумное количество стихов. Цыбин, говорят, широко печатает
магистральцев в «Молодой гвардии», журнале, где он редактор отдела поэзии.
Кое-что ему понравилось, и он одобрил стихи рыжеволосой Лены Шуваловой, с
которой мы с Сашей познакомились в прошлый раз в фойе. Она пришла специально
вчера, чтоб послушать, как нас будут принимать, и старалась походить на Беллу
Ахмадулину, и, думаю, ей это удавалось, хотя сам я Ахмадулину вживую никогда не
видал.
А 29 февраля нас приняли в «Магистраль», как в комсомол.
Приём проходил в большом зале с многими рядами кресел. Перед креслами стоял
длинный стол, покрытый скатертью, не помню, какого цвета. За столом сидел
Левин, а на столе был графин с водой и гранёные стаканы. Или графин и стаканы –
это мне сейчас так кажется, потому что так полагалось в советских учреждениях.
В зале сидело человек двадцать членов литобъединения, и мы с Сашей среди них.
Скажу сразу, опять я пришёл без стихов, забыл их на работе и, пока ехал в
метро, на листке бумаги начал лихорадочно набрасывать, что помнил, собственно,
то же, что показывал Левину раньше.
Пришла Лена Шувалова и спросила, где «мой напарник», то есть Саша. Саши
пока не было. Я подошел к столу Левина, взял у него несколько листов бумаги,
сел рядом с сочувствующей Шуваловой и писал, держа мятые листы на коленях, и
слушал, как принимают других.
Сначала читал стихи парень с необыкновенно трудовой биографией. Он читал, и
мне казалось, что у него всё гладко и хорошо. Но вдруг его подвергли такой
уничтожающей критике, что я опешил. А Забелышенский даже перечислил все
«старомодные» слова, которые он у чтеца заметил. Запомнил и записал.
Шувалова ещё во время чтения этого парня сказала, что стихи плохие. Я,
вообще-то, почти не слушал, но сквозь доносившееся бормотанье показалось, что
не так уж и плохо. «Может, я отстал и ничего не понимаю, – подумал я и тут
же себя утешил: – Наверно, мне безразлично, и посему проходит мимо».
Тут пришёл Саша.
Он спросил, читать ли новое стихотворение «Кольчуга Дантеса». Оно
нравилось, но Саша опасался, как он сказал, скандала. Но ему очень хотелось
прочесть, и он, в конце концов, так и поступил.
Был объявлен перерыв, во время которого мы с Сашей сидели на мягких стульях
у стены в полутёмном фойе, а Забелышенский громко и развязно вещал,
развалившись напротив на диване. Он острил, декламировал свои и чужие стихи, в
том числе стихи Маяковского, и здорово надоел.
Затем все опять пошли в зал.
Сначала Левин вызвал меня. Я вышел, и прочёл по бумажке, и, подобно всем
принимаемым, сел за стол рядом с Левиным.
Итак, прочел я стихи по бумажке, как всегда, невнятно и
тихо. Это не совсем так. По мере чтения голос мой креп и возвышался. Не столь,
конечно, как у Пушкина в Лицее перед Гавриилом Державиным, когда голос Саши
отрочески зазвенел. Нет, мой голос не звенел, он был и тогда, и нынче хрипат,
да я и не был отроком, но при чтении «Праздника» достиг своего рода упоения,
что ли. Хотя это не столь важно.
В общем, я сел и стал слушать. Вот что говорили обо мне.
Первым выступил некий Щербаков, мастер спорта по борьбе (что видно было по
значку на лацкане его пиджака), с которым я познакомился здесь же, в Доме
культуры, несколько дней назад – мы вместе ходили подписывать какие-то
справки, нужные для поступления в «Магистраль». Он, Щербаков, тогда благоволил
ко мне, казалось. Он даже читал мне свои стихи про пожилую и грустную женщину,
стихи, которые он уже успел отнести Цыбину в «Молодую гвардию». Сейчас же,
выступая, Щербаков сказал, что мои стихи слабые, неумелые, полные глагольных
рифм, не будят большой мысли, в общем, «автор мало знаком с тем, как надо
писать стихи».
Затем поднялся старый магистралец, пожилой железнодорожник, и сказал, что,
когда плохие стихи читает рабочий парень, это понятно, но молодой инженер,
интересующийся поэзией, и вдруг такая беспомощность. А в «Первом мая», так он
назвал стихотворение «Праздник», вместо колонн демонстрантов – обсосанные
петухи.
Потом встал ещё один рабочий поэт и заметил, что он бы не сказал, будто автор
беспомощен, нет, он (то есть я) разбирается в стихах, но стихи его (то есть
мои) пусты – кроме птицы, рыб, дачи и прочего, ничего нет.
Потом говорил Гольцман, тоже поэт, приятель Лены Шуваловой, ведущий себя с
ней довольно развязно. Он сказал, что стихи, по его мнению, интересны, в них
много подтекста, и попросил у меня мой листок, и прочёл вслух «Дятла»,
запинаясь иногда, и добавил в конце, что раз почерк плохой, это уже хорошо.
А Забелышенский выступил и напал на «Праздник». Он тоже был уверен, что
речь идёт о Первом мая. Он говорил, что ему неприятно было слушать это
стихотворение, что, в конце концов, дело не в колоннах демонстрантов, можно и
как Женя Евтушенко: «Цветов не видно, где цветы?», но всё-таки это дорогой нам
всем праздник, и надо с этим поосторожнее обращаться. А вообще, это стихи с
подтекстом, и ему нравится «Дятел», и он понимает, в какое время написана
«Больница».
– Так? – спросил он меня.
Я молчал.
– И, конечно, можно говорить о художественных недостатках, – добавил
он, – но нет времени.
После него говорила Лена Шувалова. Она отозвалась благожелательно. А потом
выступил Левин.
Он взял меня под защиту. Он сказал, что стихи профессиональны, и говорил
приблизительно то же, что и в прошлый раз, и опять говорил о влиянии
Заболоцкого.
(Должен сказать, наконец, что я о «Столбцах» Заболоцкого тогда не слыхал
даже, не говоря о том, чтоб читать.)
Ещё Левин сказал:
– Большое счастье, что он (то есть я) попал в «Магистраль», если бы
попал к эстетам (сказал он) или в группу, где пренебрежительно относятся к
форме, то в том и другом случае пропал бы. Так и сказал.
А совершенно седой Сергей Иванович Алексеев сказал: это рафинированные
стихи, и действительно есть на свете зелёный дятел – и в дальнейшем Левин
обращался к нему, и они понимающе кивали друг другу.
А старенькая художница, кажется, Кариака по фамилии, сказала, что она ожидала
увидеть что-либо личное или общественное или понять что-либо из манеры чтения
(моей), но он (то есть я) загадочная личность, и она предлагает, чтобы я
выступил и изложил своё кредо. Но Левин её остановил…
Потом читал Саша…
На этом рукопись Анатолия Юнисова обрывается.
ДОПОЛНЕНИЯ АВТОРА
Некоторые
из упоминаемых в тексте стихов.
Мои:
ПОИСКИ ДЯТЛА
Где живёт зелёный дятел?
Этот дятел, видно, спятил!
Все измучились на даче –
Он настолько обнаглел,
Что не слышно даже радио:
Репортажа о параде,
Сообщений о погоде…
Головная боль у дяди,
Головная боль у тёти…
Обращаемся к соседям:
– Вы нам средство не найдёте,
Чтобы дятел улетел?
Как избавиться от дятла?
Два соседа, взявши грабли,
Встали во главе отряда.
Все отправились искать,
Где живёт зелёный дятел,
Что, по выраженью дяди,
«Бога или чёрта ради»
Не желает улетать.
ПРАЗДНИК
Опять на улице шумят,
Опять на улице поют,
О чём-то громко говорят
И перед окнами снуют.
Идут туда, идут сюда,
Проходят мимо и назад,
Садятся в метропоезда
До станции Охотный ряд.
Но этот ряд с утра закрыт –
Там демонстрация идёт,
Там отрываются шары
И над колоннами плывут,
Там отрываются шары
И над колоннами висят.
Оставшиеся берегут
И на верёвочках ведут.
А на бульварах балаган –
Мальчишки ходят по ногам.
Без шапок, чуть не без штанов,
И каждый держит петуха,
Обсосанного до того,
Что оказалась палочка.
Но разве палочки нужны?
Нужны рогатки и штаны!
И вот полопались шары
Из-за мальчишек и жары.
БОЛЬНИЦА
В палате умирают люди.
Не знает даже медсестра,
Что на рассвете с ними будет, –
Никто не знает,
Доживут ли
Все эти люди до утра.
Иное дело санитар.
Тот санитар известный дока.
– Скажите, есть надежда, доктор?
– Скажите, есть надежда, доктор?
– Не доктор он, а санитар!
Он санитар!
Не понимаю,
Как можно смешивать с врачом?
Он необыкновенный парень,
А врач – обычный старичок.
Обычный врач. По крайней мере
Ещё никто не замечал,
Чтоб он подслушивал у двери
И куда нужно сообщал.
Конечно же, не помешает
Предосторожность соблюдать.
Сестрицу это возмущает.
А санитар предпочитает
Благоразумно помолчать.
Сашино стихотворение, каким я его помню.
КОЛЬЧУГА ДАНТЕСА
Ещё мерещится глупцам
Желаемый исход дуэли:
Дантес отправлен к праотцам.
Он мёртв. Вы этого хотели?
А Пушкин, задохнувшись местью,
Исходу поединка рад,
И взгляд его прикован к месту,
Где пал ничком кавалергард.
На снег, убийством омрачённый,
Спадает злобы пелена…
И тут над речкою над Чёрной
Небес грохочет тишина.
Глаза озябли, руки стынут –
Гроза, и молния, и гром! –
В молитву, в монастырь, Мартынов,
Насмешника сразив под Машуком.
Кольчуга? Нет, не убивают
Поэты, баловни цевниц.
Убийцы песен не слагают,
А если сложат – для убийц.
Одно из напечатанных (где-то) стихотворений Лены Шуваловой:
* * *
Глубокие усталые морщины,
И хочется разгладить их рукой.
О господи, создал же ты мужчину,
И вот передо мной один такой…
Спокойный, неуёмный, мягкий, властный,
Глазами тёмными лежит в глазах моих,
И ни к чему вокруг как будто непричастный,
Виновник моих будущих молитв.
О господи. Да как же это можно
Любить их всех от сотворенья мира!
О господи, да как же это сложно
Не сотворить себе кумира.
Быть напечатанным типографским способом в журнале (и даже, странно сказать,
в газете) было дело очень важным, серьёзным в те времена. Даже к напечатанному
на пишущей машинке относились с пиететом. У меня, например, далеко не все стихи
были перепечатаны. Кто из знакомых имел пишущую машинку? Сестрица моя
двоюродная могла в этом помочь. За этим я изредка ездил к ней через весь город
(так тогда казалось) на Кутузовский проспект, а после переезда её – на
Сиреневый бульвар.
Лена Шувалова говорила, что Левин ей в деталях
рассказывал, чего ему стоило издать свою единственную книжку стихов. Не помню
подробностей, но могу представить себе мытарства сего литератора, еврея.
[1] Приводим также
сопроводительное письмо к публикуемой рукописи:
Господин редактор!
Разбирая бумаги дяди моего Анатолия
Ахметовича Юнисова, скончавшегося в марте этого года, я с изумлением
обнаружила, что он был автором Вашего журнала. Дело в том, что дядя жил весьма
замкнуто, что называется, анахоретом, и мы виделись с ним в основном на
похоронах общих родных и ровесников. То, что дядя Толя писатель, теперь знаю и
я. Разбираясь в ящиках письменного стола, я нашла, помимо груды писем в
конвертах и без, несколько записных книжек с черновиками и дневниковыми
записями, дюжину отпечатанных на машинке стихов полувековой давности и некий рукописный
текст, по-моему, не завершённый. Этот текст почти про те же места и время, что
и публикация дяди в 39-м номере «Иерусалимского журнала», и, возможно,
предполагался быть её продолжением. Набрав на компьютере, посылаю его вам.
По сравнению с рукописью мною сделаны два изменения: при
первом появлении в тексте имени Саша, я добавила фамилию Лайко, ибо речь идёт
об этом знакомом дяди, и ДОПОЛНЕНИЯ, написанные на двух отдельных листах и
вложенные в середину текста, переместила в его конец, так как именно это имел в
виду автор.
Господин редактор, если рукопись по каким-либо причинам
не подойдёт, прошу Вас тотчас сообщить мне об этом.
С уважением, Юлия Каценеленбоген. Бостон, 28 июня
2016.
[2] «Иерусалимский журнал», № 39, 2011.