Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 53, 2016
Вадим ГРОЙСМАН. Чудо
пустыни. Издатель И. Б. Белый, Москва, 2015.
Новые стихи Вадима Гройсмана, составившие книгу из шести тщательно и со вкусом
подобранных разделов, станут для читателя как путешествием во времени с
остановками на важном и не сиюминутном, так и неким погружением в личный опыт
автора. Оценить и обдумать пережитое, заглянуть в
неясное завтра. Одновременно вращая калейдоскоп, как в детстве, и радуясь
неожиданным сочетаниям цветных стекляшек в волшебной картонной трубке. Лучшего
способа подобных пространственно-временных трансформаций, чем поэзия, пожалуй,
не придумано. И автор это знает, ибо его новая книга – сама по себе своеобразная
веха, вершина, достижение.
Забавная
это игра –
Родиться
во время такое.
Времена, известное дело, не
выбирают. Поэтому саднящая свежая боль от конфликта народов-братьев в коротком
хлестком стихотворении соседствует в книжке с отзвуками давних историй.
Например, интерпретация Гройсманом ветхозаветного сюжета
о царе Давиде, Урии и Вирсавии открывает совершенно неожиданный
ракурс хрестоматийного «любовного треугольника». Автор словно перевоплощается в
героиню библейской притчи. Повествование ведется от лица неверной жены, и
женские оценки характеров, взгляд на суть общей для всех времен драмы потому
так убедительны.
Отметим, что в «Чуде
пустыни» сразу два раздела в разной степени посвящены историям из Священного писания.
Излюбленный конек автора – иллюстративные отсылки к
минувшим эпохам и мифологии – отнюдь не самоцель, но фон и средство
осмысления реальных взаимоотношений между живущими и чувствующими, их страхов и
надежд. Их потерь и обретений.
В рамках отдельного текста Гройсман вроде бы следует по наезженной колее
стихосложения, одинаково хорошо владея и традиционными размерами, и дольником.
Но это лишь материал, из которого лепится индивидуальное ощущение бытия «в
космосе слоеном», возникает собственная неповторимая прелесть мира,
запечатленная чутким художником. Поэт вполне узнаваем, продолжая писать в стилистике
прежних стихотворных опытов. И вместе с тем появляется новизна в акцентах на
нетривиальные вещи:
Всему
наступает конец,
Особенно
сахару с чаем.
Простые, по-гройсмановски ироничные строки, граничащие то с легкой
меланхолией, то с неподдельной печалью. Раздумья о неотвратимости старения и
увядания жизни уместились в первой части книжки – «Ангел старости».
В двух словах весь спектр
эмоций и чувств, вызываемых полусерьезными-полугрустными
стихами, не опишешь. Их надо читать, а сопереживать они сами научат – настолько
всеобщи наши тревоги и сомнения. И все-таки:
Но
горького чая остаток
Допить
никому я не дам.
Автор запросто
вплетает в ткань стиха образы, персонажей и темы различных времен или сфер, в
том числе неосязаемых. Мистика и житейские неурядицы, самоанализ и раздумья о вечном и обыденном – кому не доводилось вертеть
калейдоскоп собственной жизни? У Гройсмана это и
художественно, и увлекательно выходит. Короткой зарисовкой он умеет создать
настроение, разбудить воображение читателя, привлекает необычной образностью.
Разве не чудные олицетворения и зооморфизмы населяют эту книгу?
Гудят
пчелиные оркестры,
или:
Ползут
стада холодного тумана.
Или такое перевоплощение:
И
дальний кипарис меня зовёт,
Как
поводырь в поношенной тунике.
У автора бывает, что и «хлеб
металла тяжелей», и скачут «олени по коридорам», и в его кропотливой работе со
словом нередко показывают «неровный оскал / зубы азбуки, черные буквы». Но
на то и ремесло поэта, чтобы и в романтических строках о нежном чувстве, и в
беспощадном приближении к истине быть верным себе и требовательным к написанным
строкам. Они-то живут собственной жизнью:
Но
даже закопай их в лунный грунт –
Стихи
найдут невидимые тропы.
Неоднократно
через прочтение его стихов, отмечая богатую просодию и уверенное владение
разнообразным поэтическим арсеналом, мы будем приближаться и к судьбе самого
автора, улавливая оттенки чувств и эмоций, поражаясь откровенности самооценки.
Но… все-таки не настолько Гройсман прост,
чтобы впустить читателя в «святая святых» – в тайники души индивида, а не
сочинителя. Ему удается даже очень личные переживания в поэтическом тексте
привести к знаменателю общечеловеческих либо
философских. Как? Да тем же поворотом трубки калейдоскопа: не успел
приглядеться, а узор уже другой… Трагичное сменяется смешным на
щелчок пальцев, и вот уже
…десантным
войскам Римский-Корсаков и Бородин
Подпевают
нетрезвыми голосами.
Новая книга стихов Вадима Гройсмана «Чудо пустыни» – она и для эстета, и для
обычного любителя поэзии одинаково хороша. Многослойная в смыслах, отменная в
стилистике и тематическом разнообразии, завораживающая доверительностью автора
и тем не менее не лишенная соблазна все же проникнуть за его потайную дверь… И еще не раз убедиться:
Быть поэтом – исправить судьбу.
Александр Павлов
Наум
ВАЙМАН. «Любовной лирики я никогда не знал…» [Серебряный век:
Мандельштам, Ахматова, Гиппиус, Мережковский]. М.: «Аграф», 2015.
Трудно
назвать более непрозрачного поэта в русской поэзии,
чем Осип Эмильевич Мандельштам. Для
многих любителей поэзии это его качество служит дополнительным аксессуаром
таинства приобщения к стиху: так у молящихся не слишком понятные слова молитвы
лишь усиливают религиозное чувство. Что ж, неудивительно: музыка ритма и
фонетики, гармония длинных, цокающих, свистящих согласных, безошибочный выбор
образов и эпитетов делает стихи Мандельштама гениальными почти вне зависимости
от того содержательного смысла, который вложен в строфу или стихотворение.
Другая
сторона непрозрачности: возможность читателя, критика, преподавателя,
культуртрегера – да чего там… кого угодно – использовать текст как
дышло, успешно разворачивая его в том направлении, куда просит дыхание, душа,
любимая теория или идеологический интерес. Кто только ни находил в Мандельштаме
«своего»: и либералы, и почвенники, и христианские миссионеры, и диссиденты-антисоветчики, и даже сталинисты.
«Мандельштама
теперь проходят в российских школах, – пишет исследователь его творчества
израильский писатель Наум Вайман. – Прекрасно. Расширяет кругозор. Только
маленькую деталь не забудьте – вы изучаете еврея par excellence, и, принимая его в русский канон,
вы принимаете в этот канон и все его упрямое иудейство».
Тем,
кому это заявление кажется слишком смелым, а также всем прочим любителям Осипа
Мандельштама, которые не боятся сменить сакральную непрозрачность на глубину понимания,
я всемерно рекомендую прочесть книгу, цитата из которой приведена выше. Это
сборник эссе Наума Ваймана, в чье название вынесена строка из мандельштамовского стихотворения.
Говоря
одним словом: жаль.
Жаль,
что вышеприведенное предостережение Ваймана прозвучало только сейчас. Его
следовало бы прибить к дверям каждого российского ЛИТО,
начиная с 50-х годов прошлого века, – возможно, тогда русская поэзия не
подпала бы под гигантскую мандельштамовскую стопу и
не утратила бы заряда своей блоковской, есенинской, цветаевской самобытности.
А с
другой стороны – много ли пользы от такой грозной предупреждающей вывески «Не
влезай – убьет!»? Все равно ведь полезут и убьются –
уж больно велика фигура гения, уж больно затягивает, завораживает, влечет эта
музыка горних сфер…
В
сборнике пять эссе. Первые три посвящены анализу нескольких стихотворений
Мандельштама, вернее, последовательному и доказательному развенчанию легенд,
которыми эти стихи долгие годы сопровождались.
Здесь
можно найти немало интересного – в частности весьма убедительный взгляд на
отношения Мандельштама и Ахматовой (Вайман доказывает, что несколько
стихотворений, которые традиционно считаются посвященными Анне Андреевне, на
самом деле не имеют к ней никакого – или почти никакого – отношения).
Детальный –
на четыре десятка страниц – разбор культурного фона стихотворения «Соломинка»,
которое многие полагали и до сих пор полагают шедевром «любовной лирики»,
сообщает гениальному мандельштамовскому тексту
совершенно иной, куда более глубокий образный, историософский и философский
смысл.
Но эти три первые главы, при всем
захватывающем интересе, который они вызывают, служат, как мне кажется, лишь
приготовлением к двум заключительным главам-эссе, в которых Наум Вайман делает
амбициозную и при этом весьма впечатляющую попытку начертить карту духовных
метаний Осипа Мандельштама в контексте всей его жизни и всего его творчества.
Много
чего сказано о крещении поэта. Кто-то объявляет этот шаг чуть ли не шуточным,
несущественным – типа, шел мимо церкви, окунул пальцы в купель, осенил
себя крестным знамением да и пошел себе дальше.
Кто-то, напротив, делает из Мандельштама истового христианина. Кто-то говорит о
чисто практических соображениях: надо, мол, было поступать в университет…
Но
Вайман называет совсем иную причину: «Мандельштам всю жизнь искал «своих»,
некую общность, к которой он мог бы себя причислить, и сказать: «Мы». И он
хотел бы, чтобы это «мы» было всеобщим. Всех
живущих прижизненный друг».
Еврейство
поначалу воспринималось поэтом как замкнутый, обособленный, затхлый мир, омут,
ловушка.
«Было
время, – пишет Вайман, – когда меня раздражало это мандельштамово отбрыкивание от
еврейства, бегство от него… Но запальчивость моих
упреков поэту была напрасной – тоска его исконная, иудейская и русская. В
ней не только стремление мальчика из гетто выйти на простор русской культуры,
но и тоска от этого «простора», и желание выбраться из него, как из гетто».
Вот она и названа, эта ключевая, стержневая причина метаний Мандельштама –
«желание простора», стремление к всеобщности, к выходу за пределы всех и
всяческих границ.
Именно с этим и связано его увлечение христианством – вернее, не
христианством даже в традиционном его понимании, а моделью «нового христианства»,
культивируемой Мережковским и его Религиозно-философским обществом (которое
представляло тогда, наряду с ивановской Башней, один из двух признанных центров
культурной жизни столичного Петербурга).
Вайман
подробно анализирует это весьма далекое от институционального христианства (а
точнее, враждебное ему) учение Мережковского и влияние его на молодого
Мандельштама. Крещение было, таким образом, совершенно
искренним, обдуманным шагом, но, как выяснилось в дальнейшем, это был шаг не «куда-то»,
а «откуда-то», не к Христу, а от иудейства, на простор – из клети.
Последующий
разрыв с Мережковскими произошел, видимо, на почве
идеи апокалипсиса, обязательной для «новых христиан», но неприемлемой с точки
зрения повзрослевшего Мандельштама.
В христианстве,
пусть и «новом», обнаружилась своя рамка: конец света. И поэт без колебаний
отринул прежнюю веру, присягнув циклической бесконечности эллинизма.
Затем
пришла революция и новый «простор» – мировой, очищающий, вечный. И,
наконец, последняя, четвертая остановка.
«Стихи
31–33-го годов после возвращения из Армении – этапы отчуждения от России.
Возвращение в Ленинград – возвращение в мертвый, чужой город. Возникает
осознание, что с миром державным я был
лишь ребячески связан, и что мучил себя по чужому подобью, и что лишился и чаши на пире отцов, и веселья, и
чести своей.
И тут как тут – еврейский мотивчик: Жил Александр Герцович,
еврейский музыкант, и какой-то странный разговор как бы с самим
собой: Всё, Александр Герцович,
заверчено давно. Брось, Александр Скерцович…
А
Москва – «курва», и за ее извозчичью спину не спрятаться.
И является «Неправда», хозяйка страшной избы, а изба-то – сама Русь и
есть, похожая на жуткую сказку…»
Если
вкратце изобразить нарисованную Наумом Вайманом карту поэтапного мандельштамовского «выхода на простор», то получится
примерно следующее.
1.
Бегство из еврейства «бытового», затягивающего, местечкового – к
спасительному вселенскому «новому христианству духа» образца Мережковских (то
есть к христианству, отрицающему какую-либо привязку к земным институтам
власти, церкви, брака и проч.).
2. Отказ
от христианской идеи очищающего апокалипсиса в пользу вечной общемировой
(вернее, общеевропейской) культуры, олицетворенной в духе эллинизма и его
циклического мировосприятия.
3. Послереволюционный отход от эллинизма, выразившийся в возврате к
новому мессианству коммунистов, в сталинской культуре, в попытке перехода к
природной, лапотной, избяной посконности, к
верноподданническому желанию жить, «дыша и большевея».
4. Со
второй четверти 30-х годов: осознание ошибки и последующее отчуждение от России
в направлении новой Родины, имя которой – Слово, причем даже не конкретно
русское слово, не конкретно русский язык, а Язык вообще, Слово вообще – как
вечная основа жизни и квинтэссенция свободного пространства.
Всё в
этой знаменательной эволюции – тоска по простору, тяга к простору, выход
на простор.
Однако –
ирония судьбы! – финальная находка Мандельштама (подхваченная впоследствии
в виде готового продукта Иосифом Бродским), заключающаяся в том, что простор
обретается лишь в слове, лишь в языке, означает, по сути, возврат к еврейству в
самом глубинном его понимании. Ведь, как
напоминает Вайман, «именно у евреев книга и слово изначально положены в
основание культуры и стали духовной родиной…»
Добавлю,
что в самой тяге к простору, к выходу за границы, к переходу границ, в
осознании всеобщей связности мира заключена и глубинная суть еврейского духа –
неслучайно из того же корня произрастает и само имя Евер,
давшее название народу.
Еврейскими
оказываются, таким образом, не только начальная и конечная остановки на
маршруте Мандельштама; еврейской является и причина, побудившая его встать на
этот маршрут, – его путеводная звезда, его
пространство, звезды и певец.
Наум
Вайман: «Тут уместно вспомнить известный обмен репликами между Клычковым и Мандельштамом в пересказе
В. С. Кузина: А все-таки, Осип Эмильевич,
мозги у вас еврейские, на что Сергей Антонович получает ответ: Зато стихи русские (в других вариантах пересказа: Зато писатель я русский). Так как будем определять национальность
стихов: по языку ли по мозгам? И есть ли вообще у стихов «нация»? Во всяком
случае, поэтов часто в качестве духовных скреп вербуют на великое дело
строительства национальной культуры, а значит, и национального государства…»
Конечно, у стихов нет нации. Зато у
наций есть стихи – стихи, выражающие их, наций, мироощущение,
ментальность, характер. И превосходная книга Наума Ваймана заставляет серьезно
усомниться в том, что русские стихи О. Э. Мандельштама
принадлежат в этом смысле именно русской нации.
Это не значит, Боже
упаси, что Вайман (как и автор этих строк) собирается заниматься
перетягиванием каната в заведомо идиотской игре «Наш! – Нет, наш!»
(уверен, что особо недалекие рецензенты поймут книгу именно в этом банальном
ключе). Просто эту особенность великой поэзии Мандельштама стоит иметь в виду
всем – и читателям, и советчикам, и врачам, – всем, кто встретится
гению на его «колючей лестнице» по дороге к простору.
Алекс Тарн
Михаил ЗИВ. Из переписки с Лавинией. Иерусалим: «Библиотека Иерусалимского журнала», 2016.
Стихи,
как люди, бывают легкими и трудными, и это никак не зависит от их качества –
просто одни вдыхаешь легко, как воздух, а другие требуют понимания и как бы
соучастия читателя.
Книга
стихов Михаила Зива, на первый взгляд, из «трудных». Плотность текста,
метафорическая насыщенность, сочетание искренности с иронией – отличительные
черты стихотворных циклов книги «Из переписки с Лавинией».
Это
история о судьбе и любви ее главного героя.
Начало его жизни не предвещает ничего необычного:
Местами был я миру милым,
Своё бессмертие удил,
Нередко пользовался мылом
И в детский сад гулять ходил.
В
книге немало примет ленинградского детства и юности героя, но дальше судьба
ведет его особыми, только ей ведомыми путями:
Я плавал вдаль, но твёрдо сжат,
Я ввысь прихрамывал надеждой,
Я был бессмертия сержант…
Он
угадал свое предназначение «сержанта бессмертия», странника во времени и
пространстве – от древности до современности, от стен Трои до Мегиддо, места последнего сражения Армагеддона, от Казани
до покинутого им Петербурга.
Но
главная цель странствий «сержанта бессмертия» – остров Итака, где его ждет
терпеливая любовь.
Перемещаясь
во времени, он отождествляет себя то с Одиссеем, то с Энеем, мужем Лавинии, героем Троянской войны,
В
воображении «сержанта бессмертия» Лавиния – греческая царевна, однако она
наша современница, и ее письма к покинувшему мужу, обида и горечь укоров легко
узнаваемы:
Вольностью быт наш красив / Да
уж, верхи обнаглели… Ваша свобода расчётлива, наша –
спьяна, / Ваша – крахмальна,
а наша осталась дворовой…
Однако
у «сержанта бессмертия» другой, уходящий в глубину веков путь и иной отсчет
времени.
Кто в прошлое бегал? – А там ли мамаша
обид?
Вот был я убит, говорю ещё раз, у Казани.
Бегство в прошлое приводит героя к стенам осажденной Трои, но
здесь он оказывается лишь свидетелем, а не участником событий.
Вернуться в реку прошлого, раствориться в другом времени
невозможно:
И покуда Эней и
другие творцы ахиней –
Здесь Лавиния знает, что я к именам не
пригоден, –
И пока хитроумный, засеявший даль Одиссей –
Это я? – Да не я! Я лишь тут эпизоден – в народе.
Он видит бессмысленную гибель великого Ахилла и понимает, что ни
судьбу, ни историю невозможно изменить, а бессмертие лишь смена эпох, где «сержант
бессмертия» эпизоден
в народе.
Так империи гибнут. Уходят народы в ничто.
Мальчик с девочкой ссорятся как-то настойчиво вусмерть.
Ты бредёшь в допотопном,
тяжёлом, с регланом, пальто,
И виною промок, и не мыслишь, как эту вину
снять.
Возвращение в свое когда-то оставленное прошлое, в сладкий реверс уюта, кажется герою
поражением, концом пути, но здесь его ждет кровная речь… и польстят города, приобняв золочёным восторгом, и скребутся
под сердце снегирь да сиротский овин.
И дожидающаяся его Лавиния знает,
…что нам эту память простят,
Что время скостят, и
что будни спасти расстояньям,
А не расставаньям, что вслед колесят, шелестят,
Запутавшись крепко придуманным самоназваньем…
Вернувшись в свой мир, герой открывает, что он не утратил памяти о
прошлом:
По Малой ли Бронной – присмотришься:
вовсе не Малой,
По Питерской вдоль, что размытая
в сопли реклам –
Сей насморк отёр! – а вот нам и приходится
мамой,
Одетой в столь ноский, ещё довоенный реглан.
Взглянул на сады. Поднапрягся – и к
берегу сдёрнул!
А новым-то дёрном уж как-нибудь все обрастём.
Итака и та прирастает – я слышал – попкорном? –
Какой-то Сибирью, сластён укормив
берестьём.
Елена Игнатова
Велвл ЧЕРНИН. Арбеканфес.
[Четыре края]. Тель-Авив: «Г. Лейвик-фарлаг», 2015.
В ситуации, когда обращение к идишу в литературном творчестве само по
себе перформативно, ожидаешь концентрации автора на еврейских темах, причем
именно тех, для которых обращение к идишу необходимо. Кроме того, всегда
хочется увидеть, что можно сделать с идишем в рамках современного поэтического текста.
Да, книга адресована априори весьма небольшой читательской аудитории, но
поэт совершенно не ограничивается еврейской проблематикой и еврейской
стилистикой и поражает богатством мотивов, ситуаций, явных и скрытых цитат, и
не только из Танаха.
Сборник Велвла Чернина, в который вошли стихотворения, написанные за
последние пять лет, помещен в контекст модернистской еврейской поэзии (автор
вступает в диалог со своими любимыми предшественниками, явно или неявно
цитируемыми П. Маркишем, Д. Гофштейном, И. Мангером,
У.-Ц. Гринбергом, Л. Квитко и др.) и
осмысляет эту традицию.
Как и герой раннего Маркиша, герой первых циклов, вошедших в сборник,
существует один на один с миром. Как и герой Гринберга – он один на один с
Богом.
Он сам творит миры и ищет диалога с Всевышним, который ему не
отвечает – но не оставляет его. Поэт экзистенциально одинок и находится в
совершенно ненаселенном, пустом космосе. Вокруг него нет людей, с которыми он
мог бы себя отождествить.
Стихотворения в книге расположены по хронологическому принципу, но, без
сомнения, тщательно отобраны. От очевидного в первых циклах («Одновременно
римлянин» и «Скомканная ермолка») одиночества и ощущения конца времени – к
обретению себя и своих ипостасей («Я тот лис») и своей вымечтанной-мифологической,
почти ирреальной родины, которая воспринимается через призму библейских и каббалистических
текстов («Анемоны», «Шибболет», «Все ясно»). Композиционный центр сборника составляют «еврейский» и два «нееврейских»
цикла: натурфилософский цикл «Как олень», цикл «Девять дней» – об
исчезнувшем еврейском мире Восточной Европы и, наконец, цикл стихов «Голубым по
белому» – о времени и коммуникации, невзирая на время.
Но какими разными ни были бы разделы сборника, их объединяет одно –
поиск слова, живого, существующего и максимально точного.
Повсюду вокруг сияние – / И поди знай, что там сияет … Что-то,
что всегда молчит / Или то, что ищет своего
слова?
Уникальна многоязычность сборника – «мы
говорим на иврите, русском и английском, / мы еще помним идиш». Кроме очевидных
в контексте идиша гебраизмов и арамеизмов, сборник
включает фрагменты на русском, английском, немецком, латыни. Один текст написан
целиком на иврите. Автор прибегает и к приему, выработанному нью-йоркскими
поэтами-символистами из группы «Ди юнге», – использовать
различные диалекты идиша как иностранные языки.
Сочетание разных языков помогает достичь
максимальной точности – так, например, в стихотворении «Орфография»
изысканно обыгрывается созвучие «эйн» («один»,
идиш) и «эйн» («не существует», иврит). Автор превращает слово «эйнхорн» (единорог) в «эйн-хорн»
(безрогий). Пожалуй, так и достигается одна из задач поэтического языка –
прорыв в область потенциального, к тем значениям, которые невозможно высказать
на обыденном языке.
Недаром одна из самых запоминающихся рифм, которая
не раз повторяется в сборнике, – это «ремез» (способ толкования
святых текстов, основанный на поиске их скрытого смысла) и «эмес»
(правда).
Александра Полян