Стихи
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 53, 2016
* * *
Сменила
залив на залив и замок – на замок.
Пространство
воды озарив до заводей самых,
взошла
над заливом луна – кругла, долгожданна,
как
летняя шляпа из льна на дне чемодана.
Когда
настаёт её час, жалеешь всё реже,
что
лето рассеяло нас вдоль всех побережий.
И
раз этот вечер мне дан, послушно и немо
стою
и смотрю в чемодан балтийского неба.
Я
так не немела, когда, как в детстве с тарзанки,
мелькали
вокруг города, заливы и замки
и
время рекою текло, прощая небрежность:
меняй
хоть тепло на тепло, хоть нежность на нежность.
Тарзанка летит над
водой, где брызги и хохот,
а
в лодке гребец молодой, но чувствуешь холод.
И
всё же не бойся, плыви – послушно, не споря,
с
большим чемоданом любви до самого моря.
ВОСПОМИНАНИЕ О ЛЕТЕ
Из-под
ног выстреливали кузнечики, разлетались шмели.
И
гудели пчёлы, и недовольно бросали свои дела.
Мы
сперва шагали, потом бежали, мы ждать уже не могли.
Впереди
по карте была вода. А стало быть, жизнь была.
В
эту жизнь едва плелась электричка, потом автобус не шёл,
а
потом кружил по каким-то дачам, пустел на глазах, везде
за
собой таская ручное облако пыли, лёгкой, как шёлк.
И
вели от площади три дороги, но только одна – к воде.
И
была вода. И над ней носились стрекозы и голоса.
Бултыхались
дети, летела цапля в тростник на том берегу.
Мы
всё плыли, плыли вперед, пока предзакатная полоса
не
спугнула нас озорным касанием, окликом на бегу.
Если
столько может вместиться в день, то сколько же может в
год?
Стоит
только вырваться, не оставить, как водится, на потом.
Хохотала
радуга вверх ногами во весь свой радужный рот
и
от смеха таяла, как улыбка, спешащая за котом,
и
уже не думалось, был ли кот или не был, а если был,
то
зачем он был на краю села, на автобусном пятачке.
И
автобус снова не шёл, а где-то за полем колокол бил,
и
тянулись к площади пассажиры, как мы, совсем налегке.
И
луна, взошедшая незаметно, выхватывала из тьмы
то
забор, то дерево. Новый вечер тихонько пел, а над ним
паутинкой
вздрагивало забытое, обветшавшее «мы»,
и
рвалось, и таяло, словно радуга, облако, оклик, дым.
* * *
Утекает
сквозь пальцы, течёт изо всех щелей.
Говорят,
ты не парься, ты лучше ещё налей,
и
пускай утекает, и нечего тут беречь,
пусть
берёт, отпускает, тоскует, дарует речь,
чтобы
стали по силам и льющийся с эстакад
этот
розовый с синим блажной, кружевной закат,
и
солист его, бьющий в литавры над головой,
и
спешащий, жующий, беспамятный город твой.
Из
мозаики окон, витрин, фонарей, дорог
неприветливым
оком глядит на тебя твой бог,
как
охотник на пустошь. Но ты ведь и в этот раз
прозеваешь,
упустишь, уйдёшь, не поднявши глаз,
по
заснеженным лужам, вдыхая горчащий дым,
полагая,
что нужен, что просто необходим.
И
опять оседает, сочится, трещит по швам,
истончается,
тает, и снова ни нам, ни вам.
И
становишься строже, берёшься вести учёт.
Утекает.
И всё же не бойся, не утечёт.
* * *
Крыльцо
– это что-то из Пушкина. Может быть, из Толстого.
И
поэтому листья, упавшие на крыльцо
посреди
мегаполиса, заставляют вздрогнуть. А это снова
осень.
Деревья осенью все на одно лицо,
чего
не скажешь об улицах. Взять хотя бы вот эту,
где
дом с крыльцом, или ту, где картинки по всей стене,
где
шифер на крыше и дождь гремит, как месса по лету,
неопознанным
деревом подслушанная во сне.
А
здесь, на этом крыльце, мокнут кленовые листья.
Слева
шумит проспект. Справа подъемный кран
словно
напоминает: сколько песне ни литься,
сколько
ни виться верёвочке, а генеральный план
давно
утверждён. Так чего же раздумывать, в самом деле,
заглядывай
чаще по этим облетающим адресам.
А ежели те, которые на крыльце золотом сидели,
снова
тебя не признают – значит, представься сам.
* * *
Это
осень пришла подменить весну. Так, бывало, проснусь, а потом засну и досматриваю
про осень, где хрустит под подошвами тонкий лёд, где сквозь просинь случайную
самолёт паутинку свою пробросит.
Это
осень, я знаю её шитьё. Золотая и синяя нить её, что ни день, всё тусклей и мглистей. Так и просится в руки – возьми, пришей шорох
мыслей, невыспавшихся мышей и сухих каштановых листьев.
Это
первый, а может, последний снег, ошарашенный город и вязкий бег, словно по уши
в манной каше, за трамваем, за подписью на листке, до вокзала, с которого налегке
отбывают надежды наши.
Ибо
осень, а следом придёт зима. Ничего, что была и ушла сама: если просят –
чего же проще? И не станет выискивать, кто просил, кто бумажки за подписями
носил и ходил ликовать на площадь.
И
хотя вечерами теперь светло, получается, время её пришло, получается, наше
вышло. И когда она пляшет среди снегов, из вагона не слышно её шагов, только
ветер за стенкой слышно.
Но
пока ещё осень, с которой мы на одном, огорчительном для зимы просторечии вздор
свой мелем. И она, по подснежникам напролом проскакав и сугробам махнув крылом,
сговорится сама с апрелем.
* * *
А
год уходит, утекает, стихает и как будто глохнет.
За
стенкой радио икает: то зашуршит, то маршем грохнет.
Там
кто-то с горочки спустился и кто-то в лавочке остался,
а
кто-то навсегда простился, но дальновидно не расстался.
А
кто науку расставанья впитал с детсадовским компотом,
тому
и год не расстоянье, тот расстаётся, как по нотам,
почувствовав,
что ветер с Леты, где переправа пять копеек,
где
уходящие поэты плывут и не спешат на берег.
Пока
поэты эти были, я их прочесть не успевала,
одних
сдавала книжной пыли, других бессмертию сдавала,
а
после, словно в райских кущах представить их была не в силах,
искала
их среди живущих, взъерошенных, невыносимых.
Да
и куда бы им деваться, они поют, как прежде пели.
Они
умеют не сдаваться, они шутя обходят мели.
Пока
они пребудут с нами, мне остаётся только слушать.
А
год, как парус над волнами, проносится и слёзы сушит.
* * *
Ты куда летала, ворона? Ворона, здравствуй.
У вороны память короткая, нос длиннее.
У неё в голове осталось больше от странствий
по ступеням Ламарка, по этажам Линнея.
Ей неясно помнится море и дно морское,
переливчатый мир, не знавший Господня
гнева.
И она сидит на заборе, глядит с тоскою
на обвисшие провода, на слепое небо.
Но она и здесь как умеет свой долг исполнит,
воспарит и за нас, усталых и некрасивых.
У вороны тяжёлый день, но она не помнит.
И уже улетела бы, только взлететь не в силах.
* * *
Идут писатель и писательница по Переделкину
ночному.
Судьбе своей полны признательности, подходят
к временному дому,
где сосны, как в лесу на просеках, где
классиков угасла эра.
За ними сумка на колёсиках, похожая на
скотч-терьера.
Сегодня снег летит над Сетунью, а мог бы и дождём пролиться.
Они идут, они не сетуют, везут продукты
из столицы.
А под ногами строчкой беличьей, почти
разборчивой местами,
все эти малости и мелочи себя как будто
пишут сами.
И тень писателя согбенная, и тень писательницы
рядом,
и улица внезапно белая, и свет стекает
по оградам,
а кладбище к реке спускается, а мне на
станцию и в город,
а вечер длится, растекается, и сыплет,
сыплет снег за ворот.
* * *
А как только моя броня протрётся до дыр,
научусь ускользать то в старые книги, то
в этот очень маленький, в этот уютный
мир
детских прозвищ, непарных карточек от лото,
завиральных историй, отборнейшей ерунды,
безошибочно приводящей
в восторг родню.
Записали? Спаси вас Господи за труды.
Я ленива, но что сумею, то сохраню.
Что сумею, то буду дальше носить с
собой,
теребить, пока не протрётся, что та
броня.
Я покуда при
деле. Но книги наперебой
уверяют, что после лета и без меня
будет осень, будет от листьев в глазах
желто.
Может, мне ускользать написано на роду.
Всё на месте. В кармане карточка от
лото.
Не забыть бы вернуть
в коробку, когда приду.