Главы из книги
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 53, 2016
Главы
из первой части будущей книги
ПРОЛОГ
Вся эта поездка, скорее всего, вообще не состоялась
бы, если бы по дороге из библиотеки в буфет я не встретила Игнатия Комского.
В свое время, прослышав, что Владимир Абрамович Дыховичный назвал новорожденного сына
Иваном, незабвенный дизайнер писательских голов Моисей Михалыч
Моргулис, обретавшийся в закутке при входе в старое
здание Центрального дома литераторов (знаменитая Масонская ложа), произнес с
некоторым сомнением: «Иван? Очень рэдкое имя у еврэев». Надо полагать, никакой странности в сочетании
Моисея и Михаила в собственном имени славный балагур не замечал. Вообще-то,
можно не сомневаться, что, изрекая свои суждения, Моисей Михалыч
вовсе не пытался кого-то рассмешить, просто в отличие от большинства людей он
говорил именно то, что думал. И охотно делился своими нехитрыми, но
оригинальными мыслями. В писательских кругах утверждали, что Моисея Михалыча обожают даже антисемиты. Очевидно, антисемитизм
отступает там, где явление воспаряет над повседневностью. Градация еврейского
статуса в стране победившего социализма уже была известна: от паршивого жида до большого советского ученого. Моисей Михалыч на этой лесенке помещался где-то подле всенародно
любимого Аркадия Райкина. Разница между ними заключалась лишь в том, что тексты
для гениального артиста писали другие талантливые люди, а все произносимое
Моисеем Михалычем принадлежало ему лично.
Несмотря на свое «рэдкое
у еврэев имя», Игнатий Комский
оказался пламенным сионистом. Годы отказа сделали нас приятелями. Истинный
знаток и дошлый специалист в области истории и этнографии Африки,
Игнатий уже пять месяцев как являлся профессором
Иерусалимского университета. А я уже почти год работала в расположенном на
территории этого университета издательстве «Библиотека-алия».
В СССР Игнатий по какой-то не вполне ясной причине был «невыездным» –
наверно, придерживали так, для порядка, в силу укоренившейся перестраховки: кто
его знает, что он там разглядит в своей обожаемой Африке и о чём, упаси
Господь, по возвращении поведает доверчивому советскому обывателю. К тому же
отказать всегда проще, чем разрешить.
Переезд в Израиль благотворно сказался на нас
обоих: ученому страдальцу он позволил наконец воочию
ознакомиться с предметом его многолетних исследований, то есть побывать на
Черном континенте и убедиться в его заправдашнем
существовании, а мне из бесплотной тени нигде не публикуемого и отовсюду
брезгливо гонимого щелкопёра превратиться во вполне осязаемого редактора.
– Ой, слушай! –
воскликнул Игнатий. – Я как раз собирался искать тебя. Хочешь поехать в
Италию?
– А что, кто-то оплачивает? – ответила я
вопросом на вопрос, успев в душе усомниться: вряд ли так уж искал. Человек он,
безусловно, открытый и благожелательный, но чтобы специально искать… Наткнулся нечаянно, пересекая зеленый газон возле
здания «Шпринцак», вот и вспомнил.
Он понимающе хмыкнул:
– В том-то и дело, что да, оплачивают –
какие-то чудаки устраивают семинар: «Антисоветские мотивы в творчестве
советских писателей». Что-то в этом роде. Имеются в виду произведения,
опубликованные в СССР, то есть прошедшие Главлит и тем
не менее протащившие за пазухой молекулу-другую крамолы.
– Что ж, недосмотр вполне
простительный, – усмехнулась я, – церберы хоть и псы трехглавые, но
все-таки по восемь часов в сутки штудировать бездарные, скучнейшие,
осточертевшие рукописи!..
– Согласен, согласен! – воскликнул
он. – От обилия соцреализма недолго и в уме повредиться. Кстати, ты
итальянский знаешь?
– Ни боже мой, –
призналась я. – Только «дольче вита». Какой итальянский? Английский со
словарем. Разве нас не предупреждали: знание иностранных языков само по себе
подозрительно, а вкупе с собственными мыслями оно уже тяжкое преступление?
– Лично я знаю семь языков и восемь
диалектов, – похвастался Игнатий, – суахили, амхарский,
тиграи, ну и еще некоторые европейские.
– То-то тебя дальше Монголии никуда и не
выпускали, – съехидничала я.
Действительно, регулярно отказывая в рабочих
командировках в вожделенную Африку, ему однажды предложили посетить Монголию,
но он отверг эту возможность, сочтя ее гнусной
издевкой.
– Так я включаю тебя в список выступающих.
– Невзирая на незнание итальянского?
– Семинар русскоговорящий. Выясняется, что не
все перемещенные лица после окончания войны были выданы англичанами Советам.
Всех никогда не переловишь. Наиболее шустрые бежали в горы.
А бывшие подданные Российской империи, вообще никогда не имевшие советского
гражданства, успели за годы эмиграции частично раствориться среди благодушных
итальянцев и таким образом избежали облавы.
«Настоящий научный авторитет! – восхитилась
я. – По каждому вопросу имеет что сказать».
– Так что под стенами Колизея затаилась до
лучших времен недоликвидированная горстка русских
патриотов. Теперь они тоскуют по утраченной родине и ищут общения. Только,
пожалуйста, не бери Бабеля, Платонова и Булгакова, – добавил он поспешно. –
Кого-нибудь из второго ряда.
– Есть – брать из второго ряда!
Расставшись с ним, я подумала, что в любом случае
«Игнатий» звучит куда приятнее и благороднее, чем какие-нибудь Стали́ны, Тракторины
или Дизели Васильевичи.
ТЕЗИСЫ ДОКЛАДА
Итак, требовалось срочно подготовить что-либо
удобоваримое. Я понимала, что зачитывать доклад мне придется не перед научным
сообществом, а перед тоскующими от одиночества и заброшенности эмигрантами,
пользующимися любой – изредка представляющейся – возможностью
показаться на люди и услышать родную речь. А посему, утешалась я, хоть я отнюдь
не советолог и не литературовед, но как-нибудь выкручусь. В любом деле
подобного рода важна не столько компетентность, сколько добросовестность.
Главное – не врать и не выдумывать. Опираться на факты.
Приступив к сбору необходимого материала, я
невзначай выяснила, что в Древнем Риме цензором называлось должностное лицо,
осуществлявшее проведение ценза, то есть периодической переписи граждан
с оценкой их имущества. Вот – век живи, век учись.
Мне повезло: Национальная библиотека Израиля
помещалась в двух шагах от места моей работы, тут же на территории того же
Еврейского университета. Первые эмигранты, и не только те,
что прибыли в Палестину из Одессы в 1919 году на корабле «Руслан», но и более
поздние, помимо томиков Державина, Пушкина и Достоевского прихватили с собой
различные документы, так или иначе оказавшиеся в их распоряжении: исторические
справки, протоколы каких-то собраний, личную переписку, дневники и другие письменные
источники, проливающие свет на дух и характер эпохи. Их дети и внуки, не
видя во всем этом бумажном хламе никакой ценности (языка они всё равно уже не
знали), с легкой душой передали и книги, и архивы предков в библиотечные
хранилища. К сожалению, у меня было слишком мало времени, чтобы глубоко
проштудировать эти интереснейшие свидетельства. Но всё же я обогатилась кой-какой информацией. Например, меня досадно кольнули
воспоминания некоего инженера-электрика Хвошнянского.
Автор описывал свою бурную молодость. В те дни еще
не инженер, а попросту двадцатилетний уроженец одного из еврейских местечек
Белоруссии, вдохновленный открывшимися перед его поколением широкими
горизонтами, Моисей Хвошнянский перебрался из родных
мест в Москву и сделался непосредственным участником великих драматических
событий. В какой-то момент он примкнул к троцкистам, активно устанавливал
Советскую власть и был включен в состав одного из многочисленных вооруженных
продотрядов, действовавших на территории России и Украины.
Продразвёрстка стала частью мероприятий, известных
как политика «военного коммунизма».
Мужики, ещё не забывшие ленинского лозунга
«Власть – Советам, земля – крестьянам» и потрясенные коварной
непоследовательностью большевиков, отказывались отдавать хлеб, взращённый их
руками. «Продразверстка», по их мнению, являлась не чем иным,
как вооруженным грабежом, продотряды изымали не излишки продовольствия, а всё
подчистую: и запасы, необходимые для прокормления самого крестьянина, и
семенной фонд – коммунистам, как видно, было плевать на то, что в
следующем году изымать уже будет нечего, им требовалось сейчас, немедленно
удовлетворять потребности Красной Армии и производственных рабочих.
Наконец, уже прожив несколько десятков лет в
Палестине и Израиле, Хвошнянский (изменивший свою
труднопроизносимую российскую фамилию на Бин-Нуна)
взялся за перо и достаточно откровенно и пунктуально описал происходившее в
пору его юности, сопроводив рассказ собственными весьма эмоциональными
комментариями.
«В сельце Челищево, –
констатировал он, – бандиты изловчились захватить нашего товарища Марика Четышко. Издеваясь над ним, изверги взрезали ему живот,
засыпали внутренности зерном, выбросили труп за околицу и оставили на нём
запись: “Жри, собака!” Даже и теперь, по прошествии всех лет, не могу вспоминать об этом без дрожи.
Какой был парень! Замечательный, удалой, весёлый, беззаветно преданный делу
партии, отважный и сердечный, всегда готовый прийти на помощь. Мы тяжело
переживали утрату».
Ни комсомольцу Хвошнянскому,
ни заслуженному пенсионеру Бин-Нуну, составлявшему на
склоне лет свои мемуары, не пришло в голову, что бандитами и извергами
следовало бы величать не тружеников, пытающихся отстоять выращенный ими хлеб, а
лихих молодцев, что пришли с оружием в руках этот хлеб отнять.
Для хлебопашца это был самый
изуверский разбой, а для мародёра – революционный азарт, высокий порыв,
дерзание, полёт. Романтическое братство на чужой крови. Лужи крови сверкают и
переливаются бликами утренней зари, поэты воспевают лихих чекистов в стихах,
душа комсомольская воспаряет над мерзостью затхлого мещанского быта.
«Что ж, – подумала я, – хорошо, что внуки
этих пламенных революционеров не знают русского языка».
ИЗ СЕМЕЙНЫХ ХРОНИК
Мама обожала историю – и средних веков, и
новейшего времени, и совсем недавнюю, происходившую у нее на глазах. Тут,
правда, были некоторые сложности. Новейшая история была чудовищна, поскольку Революция
исковеркала и погубила всю мамину жизнь. Потом началась Гражданская война,
принесшая с собой многие страдания и не принесшая ни малейшего облегчения или
хотя бы утешения. Мамин двоюродный брат Михаил Турчанинов погиб в деникинских войсках. «Прямое попадание, разорвало в
клочки».
Белая армия в маминых рассказах выглядела стоически и
героически,
офицеры наступали цепью в полный рост – ряд за рядом, волна за
волной – в сомкнутом строю, как на параде. Если один падал, скошенный
пулей, его место тотчас занимал шедший сзади. Психическая атака. У врага
создавалось впечатление, что противник неуязвим, не выдерживали нервы. Красные
были мерзким сбродом холопов и бандитов, но победили
почему-то эти бандиты. То ли потому, что у них имелись тачанки-ростовчанки, то ли у них вообще не было нервов и им было
плевать на психические атаки. «Страшная, немыслимая трагедия, чёрная чума,
кровавый потоп».
Однако ещё больше, чем Красных, мама страшилась Зелёных. О них нельзя было
вспоминать без содрогания. Власть постоянно менялась, при Зелёных даже и думать
не приходилось высунуть нос из дому – ограбят, изнасилуют, прибьют, как
собаку, и для смеху повесят. Вечно пьяные и угорелые батьки и атаманы. Мелькали
имена и прозвища: Махно, Булак-Балахович, Лютый, Струк,
Лисица, Чучупака, Голый, Зализняк, Деревьяга – нелюди, изверги, мамаево нашествие. Как можно было догадаться,
никто из этих головорезов не мечтал о захвате власти
во всей стране – просто погулять, побуйствовать, пограбить, покуражиться,
а дальше хоть трава не расти.
Если в город вступали Белые – это была великая отрада, их части несли
с собой благочестие и защиту от лихих людей.
Вообще-то, несмотря на все пережитые страхи и ужасы, мама обожала
повествовать о всяческих зверствах, которых в истории человечества оказалось
невероятное количество. Мне еще не исполнилось и шести, когда по дороге на
рынок или в продмаг она назидательным тоном излагала все подробности
четвертования Стеньки Разина, посажения на кол атамана донских казаков Заруцкого, колесований
людей разных званий и чинов во времена Петра Первого, и прочих, и прочих деяний
великих самодержцев. Моего детского умишки ещё не хватало, чтобы полностью
осознать и оценить услышанное, но посажение на кол
произвело на меня неизгладимое впечатление. «Вся ограда вокруг царского терема
была утыкана отрубленными головами», – сообщала
мама спокойным, будничным голосом. Возможно, именно из-за этого историю я в
дальнейшем любила гораздо меньше, чем географию.
Родственницы и приятельницы охотно выслушивали мамины лекции, поддакивали,
а временами вставляли и своё словечко – у них тоже находилось, что
вспомнить.
– Веруша, ты помнишь погром?
Веруша
молчит.
– Веруша, неужели ты не помнишь погром?
– Я помню три погрома, – откликается Веруша, –
два при Белых и один при Красных. Какой погром ты имеешь в виду?
– Погром, когда тётя Маня пряталась в стоге сена. Она была еще
девушкой.
– Твоя тётя Маня всегда пряталась в стоге сена. Как только начинался
погром, она первая бежала прятаться в стоге сена.
Я чувствую, маме не нравится, что разговор принимает такой оборот. При
Белых – два погрома? Что ж, конечно, кто без греха? Страшное время…
Разъярённая, неуправляемая толпа. За всеми не углядишь,
всех не остановишь.
– Погромы – это что? Это так – тьфу! –
вздыхали гостьи. – То, что ожидало нас потом…
О Белых мама неизменно отзывается тепло и скорбно, как будто все они её
двоюродные братья, разорванные в клочья прямым попаданием. Меня она собиралась в честь
погибшего брата назвать Михаилом, но для девочки имя не годилось. Да и вообще
вряд ли я была достойна такой чести. Юное исчадие ада, отродье Сатаны «в угластом пионерском галстуке».
Всё, что было до Революции, её восхищает, всё незабываемо прекрасно и
вызывает слезы умиления: царица-мать, в качестве патронессы посетившая Виленскую женскую гимназию. Она, воспитанница шестого
класса, приседает в глубоком книксене. Царица-мать величественно движется вдоль
ряда гимназисток, и каждая в свой черёд приседает в глубоком книксене. Лучи
солнца бьют в высокие венецианские окна и медовыми полосами ложатся на
отполированный до блеска паркет… Столько изящности, столько волнующих
мечтаний, сладких надежд… «И вот чем всё закончилось…» Горестный вздох,
потухший взгляд.
От рассуждений о делах державных мама легко переходит на тему личных
страданий и лишений, главными из которых были её кошмарные роды и чудовищный
голод в Красноуфимске. (Чудовищного голода там не было, был избирательный
голод, обрушившийся в основном на беспомощных эвакуированных, в первых рядах которых оказались мои незадачливые
родители.)
Эпопею своих кошмарных родов мама излагала при мне не менее двадцати раз.
Всё же, в отличие от толстовской Маленькой княгини, мама осталась жива, да и я
тоже, хотя особой радости от этого не испытывала – судя по маминым
рассказам, да и по всему, что я сама наблюдала вокруг, жизнь была беспросветна
и не сулила ничего доброго. Умиравшим соседкам завидовали, говорили:
отмучалась.
Обо всех обожаемых мамой колчаках, юденичах, деникиных, корниловых, врангелях, миллерах и шкуро я составила себе ясное и весьма нелестное
представление. «Благородные и жертвенные, но трагически невезучие», –
стонет мама. Мне это представляется иначе. Кадровые офицеры, заслуженные
генералы и адмиралы позорно не справились со сворой красных босяков и
грабителей. Из-за каких-то личных амбиций и глупейших склок не сумели
объединиться и выступить против врага единым фронтом. Прошляпили Россию.
Были еще какие-то Петлюра, Каппель, Родзянко («Шевелюра, Кашель и Портянка», – издевается папа),
совершенно непонятные белочехи и прочая мелюзга. При чём тут чехи? Где Россия, а где Чехословакия?
Поскольку мама не называла конкретных ареалов боевых действий, все белые
военачальники смешались у меня в голове в одну сплошную кучу гордецов и
глупцов. И всё-таки почему-то было ужасно жалко этих дураков.
Я была уверена, что все они бесславно погибли. Про эвакуацию из Крыма при мне
никогда не говорили.
Но имелся еще барон и генерал-лейтенант Густав Маннергейм. Мама восхищается
его «Клятвой меча», хотя не раскрывает её содержания. А может, и сама не знает.
Много позже мне довелось прочесть, что Маннергейм поклялся «не вложить меч в ножны,
прежде чем последний вояка и хулиган Ленина не будет изгнан как из Финляндии,
так и из Восточной Карелии». Про Восточную Карелию мама уж точно слыхом не слыхивала, но Финляндия была близка ее сердцу, а Маннергейм почитался чуть ли не ближайшим родственником.
У мамы был один брат и три сестры. Брат был намного
старше мамы, и чёрт понёс его, тринадцатилетнего гимназиста, на гуляния по
поводу коронации императора Николая Второго, во время которых его и задавили
насмерть на Ходынке. Мама была самой младшей из детей, она родилась в 1902 году
и никогда своего брата не видела. Вероятно, она даже и не стала бы рассказывать
об этом прискорбном происшествии, но вышней волею небес окно нашей комнаты
выходило как раз на Ходынское поле – в те годы еще почти не
застроенное, – так что не упоминать время от времени о нелепой гибели
брата было просто невозможно.
Старшая сестра Мария оказалась сосланной в Сибирь
за революционную деятельность. Дедушка Валериан Яковлевич очень тяжело
переживал этот факт и никаких отношений с опозорившей его дочерью не
поддерживал даже и после Революции, вплоть до самой своей кончины в 1936 году.
Мы с ним немного разминулись.
В год отмены крепостного права ему исполнилось
шестнадцать, а женился он на моей бабушке, молоденькой девушке, как и было в то
время принято, в сорок пять – добившись определенного веса и положения в
обществе.
Вторая сестра – кажется, её звали Ольга –
ничем не прославилась, была серенькой, неприметной личностью, но при этом
гордячкой, замуж так и не вышла, потому что все женихи были для неё
недостаточно хороши. «Мы были абсолютно разные, – говорит мама, –
ничего общего. Не знаю, куда её забросила судьба».
Сейчас такое равнодушие представляется мне
странноватым, но в детстве я не задумывалась об этом.
Зато третью сестру, Наталью, мама любила и
гордилась ею. Юная Натали успела еще до Первой мировой войны уехать в Италию,
где в течение нескольких лет училась в знаменитой Ла Скале. «Прекрасная была
певица, редкостный голос», – хвастается мама. Вернувшись в Россию, Натали
под сценическим псевдонимом Танини некоторое время
пела в Мариинском театре. (Между прочим, танин на иврите крокодил.)
Слушая мамины дифирамбы в адрес удивительно
одаренной сестры, я поражаюсь коварству судьбы: родная моя тетка пела в
Мариинском театре, а я не в состоянии повторить самой простенькой мелодии.
«Медведь на ухо наступил», – констатирует мама. Сама она никогда не пела
ни в каком театре, но музыкальный слух у нее в порядке.
У очаровательной, неподражаемой Натальи объявился
жених – лесопромышленник, проживавший в Финляндии. Дальнейшая история
известна: Финляндия благодаря мужеству и военному таланту барона Маннергейма отстояла свою независимость от большевистской
России. Наталья уехала к жениху, и всякая связь с ней прервалась.
Мы с мамой оказались если не классовыми, то во всяком случае идейными врагами. Годам к двенадцати я
уже успела основательно ознакомиться с доступной мне русской литературой, и
созданный её классиками образ самодержавия был отвратителен. Гнусный
пережиток дикого средневековья, надругательство над свободой и достоинством
человека, наглое злоупотребление властью. Бесконечное, подлое, глумливое
крепостное право, повешение декабристов, ссылка Пушкина, суд над писателем
Достоевским, расстрел мирной демонстрации девятого января и прочее, прочее,
прочее… «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». А кроме того, ещё и безмозгло – сколько дурацких,
гибельных решений и поступков. Одна только Русско-японская война чего
стоит – начало всех российских бед двадцатого века! Тупость, наглость,
бездействие и головотяпство. Про сдачу Порт-Артура я
услышала от папы, а про Квантунский полуостров узнала
от мамы. «Квантунский полуостров был необычайно важен
для Российской империи, – заявляет она и при этом добавляет: – Но нас лично это никак не коснулось».
Я в этом сильно сомневаюсь.
ГОЛОД
Наряду с Гражданской войной Голод являлся главной, центральной темой
маминых воспоминаний и рассуждений. Зловещий, великий голод на Кубани всегда
стоял у неё перед глазами. Конечно, Кубань в этом смысле не была исключением,
голодали везде, в центральных районах тоже, но когда ты сам, своими глазами
ежедневно видишь весь этот ужас…
– Тысячи, тысячи живых трупов. Движутся, как лёд в половодье,
неизвестно куда. Бредут, еле переставляют ноги, а всё равно тащатся. Идут,
падают и тут же испускают дух. Все дороги, все поля устелены телами. Некоторые
подходят, стучат в окно: «Хозяюшка, очисток не найдётся?» Давала иногда, и не
только очистки, но что пользы? Одному дашь, а сотни уходят ни с чем. Мы уже
знали: если губы синие, то и давать бесполезно, всё равно умрёт, больше суток
не протянет. Нет, мы не голодали, – признаётся мама, – нас тогда это
не коснулось, мой муж был директором совхоза, так что мы ни в чём не знали
недостатка. (До моего отца у нее был другой муж.)
Это было интересное сообщение. Значит, в совхозе, которым заведовал её муж,
дела шли хорошо. Земля не перестала родить, коровы,
козы, куры, утки и свиньи не прекращали плодиться,
имелось и молоко, и мясо, и яички, и овощи, и фрукты. Вокруг недород и
погибель, измождённая, высохшая, заглохнувшая
пустошь, а в совхозе сплошное процветание. Совхозные пажити и дождик поливает.
Есть всё, но не для всех, а для очень немногих. Поезда увозят продукцию
совхозов в Москву. В Кремле не голодают.
– Россия, житница Европы, по два урожая в год снимали! – стенает
мама. – В хорошие годы вторую избу заколачивали, поднимали крышу и доверху
засыпали зерном. Я не раз наблюдала. И такое изобилие эти сволочи
умудрились полностью свести на нет, довести край до неописуемой разрухи,
погрузить в беспросветную тьму.
Имена этих сволочей,
организаторов нищеты и разрухи, никогда не назывались, но и без уточнений было
ясно, что мама имеет в виду злокозненных, бесчувственных идиотов-большевиков,
обманным приёмом захвативших власть в роскошной, богатейшей стране, «пустивших под откос экономику
великой державы» и доведших народ
до полного разорения.
Мама вряд ли была знакома с циклом стихотворений под
названием «Разруха» известного поэта Николая Клюева, хотя постоянно рассуждала
об этом предмете, так же как о таинственных хлебной монополии, экспроприации, Продармии, продразверстке.
– Дикие поборы хуже татарских пеней.
Таких слов, как «штраф» или «налог», мама не
употребляла – только пеня.
– Если мы не заплатим вовремя, наложат пеню, – стращала
она папу.
Сочинителей мама не жаловала и гордилась тем, что «книг не читает».
– Я книг не читаю! – объявляла она в пику папе, который только и
делал, что читал книги.
А вот тётя Мура обожала декламировать поэтов, как
дореволюционных, так и советского периода, и однажды процитировала:
– То Беломорский смерть-канал, / Его Акимушка копал, / С
Ветлуги Пров да тётка Фёкла. / Великороссия
промокла / Под красным ливнем до костей.
Тётя Мура вообще любила всё народное и очень
выразительно читала стихи. Она была из очень бедной крестьянской семьи и,
наверно, именно благодаря этому стала большим человеком у Советской власти. Но
потом её отовсюду выгнали. Дело в том, что во время переписи населения 37-го
года каждому предлагали заполнить переписной лист, и в этом переписном листе
имелся вопрос о религии. Тётя Мура по простоте
душевной созналась: «Православная». А нужно было написать: «Атеистка». И эта
наивность отлилась ей многими слезами, её исключили из партии и уволили с
работы, она долго не могла вообще ничего найти, и только через год с божьей
помощью устроилась машинисткой в какой-то трест. На судьбу, однако, не
жаловалась и говорила: «Эта власть мне всё дала, она же и всё забрала».
Единственно, из-за чего она действительно страдала, это что в придачу ко всем
несчастьям её бросил муж. Она не осуждала его, говорила: «Значит, не любил», но
забыть не могла и время от времени вспоминала какой-нибудь эпизод из совместной
жизни. Собственно, мы и родственниками были по этому
нехорошему мужу. Звали его Сергей, и он жил в Киеве.
Тётя Мура прочитала стишок про Беломорский смерть-канал,
и мама чуть не прослезилась:
– Чудесно… Сколько чувства… Из тебя и актриса
бы неплохая получилась.
Но папа сказал, неторопливо и твёрдо поглаживая тремя пальцами –
указательным, средним и безымянным – лоб:
– Извините, Мурочка, но это неподходящая
лирика.
И мама сразу с ним согласилась.
– Да, конечно, не следует лишний раз дразнить гусей.
– Это, Павел Аркадьевич, правда, – заявила тётя Мура. – Кто-то должен говорить правду.
Папа курил. В то время он курил папиросы «Беломор».
– Ах, Мурочка, перестань! –
забеспокоилась мама. – Кому она нужна – эта твоя
правда? Только опять накличешь какую-нибудь беду на свою голову. Всё в святые
норовишь. Ничего не поделаешь: с волками жить – по-волчьи выть.
Но сама она даже и не думала выть по-волчьи, продолжала
как ни в чём не бывало повествовать и про императрицу-мать, и про брата Мишу, и
про негодяев, загубивших Россию, а заодно и всю её жизнь.
Однажды, слушая мамин отчёт о голоде в Поволжье (почему-то именно в
Поволжье были отмечены случаи людоедства), папа неожиданно поддержал ее
рассуждения. Обычно он несокрушимо стоял на правильных партийных позициях, а
тут вдруг объявил:
– Американцы, зная о бесчисленных жертвах голода в Советской России,
предложили поставить один миллион бушелей пшеницы в обмен на пушнину, чёрную икру и собрание
картин Третьяковской галереи, но Сталин
сказал: «Ничего, бабы нарожают ещё».
Возможно, язык у моего родителя развязался уже после смерти вождя – не
помню. Но что меня сразу же удивило: (если папины слова были верны – а я
ему всегда полностью доверяла) получалось, что пшеницы в стране не было, а
чёрная икра имелась. Я, кажется, даже осмелилась высказаться по этому поводу, и
мама хмыкнула:
– Да, если у них нет хлеба, пускай едят пирожные.
ТРЕХГРАННАЯ ОТКРОВЕННОСТЬ ШТЫКА
В дальнейшем выяснилось, что дела обстояли не совсем так, как живописала
мама. Люди не просто шли, падали и испускали дух, они еще пытались
сопротивляться, отстаивать свой хлеб и свою жизнь. По всей стране вспыхивали
крестьянские восстания. И самым знаменитым из них стало тамбовское восстание. Подавить его был назначен командарм
Тухачевский.
Хлеборобы не только стихийно
вспарывали животы зарвавшимся в своем усердии комсомольцам, они создали целую
народную армию. Ведь многие из них были солдатами, вернувшимися с фронтов
Первой мировой войны. Из официальной сводки: «…вооруженных приблизительно до
четырех тыс., в том числе до трех с половиной тысяч пехоты, и кавалерии до
пятисот человек. Кроме того, вооруженных вилами, косами и т. п. до десяти
тыс., при них четыре пулемета».
В распоряжении Тухачевского находилось свыше ста сорока тысяч штыков и
сабель, четыре кавалерийских бригады, артиллерия, авиация, четыре бронепоезда,
шесть бронелетучек (то бишь
бронированных автомобилей) и десантный отряд. И против всего этого четыре
пулемёта и вилы! Безумный, смехотворный демарш. Из приказа Тухачевского:
«Немедленно подать на места потребное количество баллонов с ядовитыми газами и
нужных специалистов». Пощады никому никакой – ни старухам, ни детям, ни
пастушонку Саньке, ни козе Маньке. «На бой кровавый, святой и правый!..»
Проводились «зачистки». На глазах
у односельчан расстреливали целыми семьями заложников. Ну да, к чему оставлять
никому не нужных сирот? Только ради того, чтобы сберечь пулю? Революционеры не
торгаши, за копейкой не гонятся, и пуль хватало.
Едва прослышав про крестьянские
восстания («Вся Россия бунтовала», –
припоминали мамины собеседницы), я сразу
же постановила, что всё делалось неправильно – надо было не сражаться с
войсками Тухачевского, как на обычной войне: армия против армии (силёнок-то у
бунтовавших было маловато), а нападать под покровом ночи на тех, кто вывозит
награбленное. Отбивать отнятое и прятать понадежнее, даже
пускать составы с зерном под откос. Непонятно, почему они не догадались до
этого. Бандиты являются в твой дом, расстреливает твою семью, зачем уж тут
соблюдать какие-то правила?
Командарм заявил без обиняков:
«Это советская оккупация враждебной территории». Советская оккупация оказалась пострашней любой другой – и наполеоновской, и
османской, возможно, даже и татаро-монгольской. И начиналась она не в
Прибалтике и не в Западной Украине, а в центре России, в Тамбовской губернии.
За тамбовскими событиями
последовало не менее знаменитое Кронштадтское восстание. Кронштадтцы,
имевшие большой фронтовой опыт, сражались куда успешнее, чем крестьянские полки.
Но поскольку и тут силы были неравные, победа опять досталась большевикам.
Некоторые из уцелевших сумели скрыться, перейдя по
льду залива в Финляндию. Не исключено даже, что кто-нибудь из них наслаждался в
дальнейшем в свободной Финляндии пением моей тётки Натали Танини.
Мир узок и тесен.
Можно ли при таком размахе боевых
действий что-либо скрыть? Конечно, нет. Но скрывать никто и не собирался,
напротив, решимостью Тухачевского и молниеносностью операций гордились и
восхищались. Информацию о доблестных победах следовало донести до самых широких
народных масс – хотя бы ради наведения страха. А также подъема боевого
духа – наш паровоз, вперёд лети, сметая на своём пути!.. Долгое время на
всех неохватных просторах СССР города и села, а в дальнейшем и станции метро
назывались в честь самых кровавых карателей.
По свидетельству весьма влиятельного в русском зарубежье редактора,
литературного критика и писателя Романа Гуля,
Тухачевский славился уменьем четко наладить работу. Действительно, «работа»
была налажена безукоризненно.
Методы «защиты государственной безопасности и борьбы с контрреволюцией» ни
для кого не были секретом, а потому поначалу от авторов публикаций требовали не
сокрытия фактов, но их «правильного партийного освещения».
Однако со временем паучье чутьё руководителей продиктовало иной подход к
истории революционных побед. Славная глава уничтожения тамбовских крестьян не
попала в школьные учебники – в отличие, например, от подвигов
молодогвардейцев и Зои Космодемьянской. А малейший намёк на зверскую расправу с
кормильцами Земли русской отныне объявлялся клеветническим извращением фактов.
ГЛАВЛИТ
За недопущение нежелательных сведений на страницы
книг и прочей печатной продукции в СССР отвечает Главлит – Главное
управление по делам литературы и издательств – орган, осуществляющий цензуру. Слово «главлит» мне было
известно с детства, оно постоянно звучало в нашем доме. Истинного его значения
я, конечно, не знала и довольствовалась представлением, что существуют разные
виды литератур: просто литература и Главная литература. Главная литература
самая важная, поэтому с ней так считаются и часто о ней говорят.
Главлит был создан в 1922 году. Следил ли
какой-либо орган за печатью в первые пять послереволюционных лет, я не успела
выяснить. По-видимому, централизованной политической цензуры в те годы еще не
было, но расстрелять за контрреволюционные призывы запросто могли и без
вмешательства знающих грамоте чиновников.
То есть грамоте знали немногие из них – разве
что начальники. Работники органов цензуры порой не имели не только высшего, но
и среднего образования. Главным критерием их пригодности к должности являлось
пролетарское происхождение.
Деятельность Главлита, как и всё
в Советском Союзе, находится под неусыпным контролем партийных органов. Тотальный надзор ведется не только за
произведениями изящной словесности, но и за научной литературой, в частности за
трудами по психологии, социологии, кибернетике, биологии, генетике, молекулярной физике,
начертательной геометрии и шут его знает чего ещё. Начертательная геометрия!
Знаем мы – под такой вроде бы невинной рубрикой можно протащить карту
стратегических объектов. Нельзя оставить без внимания и продукцию
изобразительного и музыкального искусств. Много чуждого и ядовитого претендует
прорваться на сцену и на экран. Вихри враждебные денно и нощно веют над
бескрайними просторами страны, развратные мелодии так и носятся в воздухе,
готовые вливаться в уши доверчивых строителей коммунизма.
Главлит – это та Великая
китайская стена, которая встаёт на пути происков бесстыжих
и беспринципных прихвостней империализма.
ЭКОНОМИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ
Отец мой был советским журналистом и регулярно
отстукивал на своем трофейном «мерседесе» передовицы то в «Комсомолку»,
то в «Известия», то в «Труд», то в «Красную звезду» (а иногда и во все четыре
разом). Я оказывалась их первым читателем. Собственно, можно было даже не
читать – за многие годы я выучила их назубок: «Как прозорливо
заметил тов. Иосиф Виссарионович Сталин…» Дальше шла цитата, уже
известная мне из утреннего номера «Правды».
К сведению давно покинувших
пределы СССР: «Красная звезда» – это ежедневная газета,
печатный орган Красной, а в дальнейшем Советской армии, и не следует путать её
с «Красной Москвой» – дорогими шоколадными конфетами, коробку которых мы
покупали в расположенной в нашем же доме булочной, когда шли в гости.
Были еще духи «Красная Москва», которые папа иногда дарил маме ко дню именин.
В пятьдесят втором мне исполнилось тринадцать. Отец
принес еще тепленькую, приятно пахнущую типографской краской брошюру с
заманчивым названием «Экономические проблемы социализма в СССР». Уселся,
водрузил на нос очки и развернул брошюру. Я тотчас нависла над его плечом и
пробегала глазами страницу за страницей. В тот год я уже переросла его на два
сантиметра, но он по-прежнему оставался моим бесценным наставником, я пыталась
быть достойной его и потому жадно прочитывала всё, что занимало моего умного,
всезнающего, а главное, обожаемого отца.
Но какие странные, можно даже сказать, ошеломляющие
вещи открылись мне в свеженькой брошюре. «Некоторые товарищи отрицают
объективный характер законов науки, особенно политической экономии при
социализме. Эти товарищи глубоко ошибаются. Законы экономического развития
являются объективными законами, отражающими процессы экономического развития,
совершающиеся независимо от воли людей».
Независимо от воли людей? Как это –
«независимо от воли людей»? Кощунство какое-то… Волосы на голове встают дыбом
от такого утверждения. (Волосы на моей тринадцатилетней голове не могли встать
дыбом, поскольку были заплетены в две тугие косички.) Что же это? Получается,
что процессы экономического развития, особенно при социализме, совершаются
независимо от воли партии и правительства? (Партия и
правительство – они ведь тоже люди. Необыкновенно
мудрые и прозорливые, но всё-таки люди). А тут вдруг совершаются
независимо… Неужели даже от воли нашего мудрого,
самого проницательного Вождя и Учителя?.. Не может быть! И такие слова пишет
сам тов. Сталин?.. Мне показалось, что и папа находится в некотором смущении.
Но дальше. Дальше пошло еще хуже:
«Люди могут открыть эти законы, познать их и,
опираясь на них, использовать их в интересах общества, дать другое направление
разрушительным действиям некоторых законов, ограничить сферу их действия, но
они не могут уничтожить их или создать новые экономические законы. Нельзя
сказать, что наши годовые и пятилетние планы полностью отражают требования…»
Ужас… На кого же положиться, от кого ожидать
помощи и спасения, если сам товарищ Сталин сообщает о своей неспособности
направлять в нужное русло экономические законы?..
Спустя несколько дней в «Правде» (а может, в «Известиях», точно не помню)
появился отклик на «Экономические проблемы»: «Трудно передать словами, что это
дает человеку. Это как при жизни пережить бессмертие. Перечитывая отдельные
положения…»
Что-то мешало мне разделить восторг критика.
Неужели он восхищается именно тем, что товарищ Сталин признает ограниченность
своих возможностей? Не верю, не верю – товарищ Сталин может всё! Наверно,
я чего-то не поняла. Нужно прочесть еще раз – повнимательней.
Но чего стоит один только тираж брошюры – 200 миллионов 300 тысяч!
Население СССР в те годы составляло, включая грудных младенцев и неграмотных
старух, родившихся еще до Революции, 200 миллионов. Триста тысяч, наверное,
добавили к двумстам миллионам для того, чтобы товарищу Сталину, вождю мирового
пролетариата и главному генералиссимусу, не показалось мало, чтобы он не
подумал, что его в чем-то стесняют.
Генералиссимус! Звучное, великолепное слово.
Немного смущало, что фашистский пёс Франко тоже именовался генералиссимусом. Но
это он сам, самовольно, не имея на то никакого права, присвоил себе такой
геройский чин. Подумать только! – я жила на земле в одно время с товарищем
Сталиным! Нет, это не смешно…
Брошюра поколебала что-то в моем сознании. Сколько
ни перечитывай, всё равно получается, что и законы не подчиняются, и пятилетние
планы не отражают. «Проблемы» – это вообще что-то тревожное, неприятное.
«Достать обычную катушку суровых ниток – уже целая проблема», –
возмущается мама. И ведь правда, мы ничего не
покупаем, мы всё достаём. Может, это и есть экономические проблемы
социализма в СССР?
Нет, что касается нашей семьи, то основной
экономической проблемой у нас всегда было перезакладывание
маминого золота в ломбарде. Время от времени это «чертово золото», как называл
его папа, нужно было выкупать и закладывать заново. И на это никогда не хватало
денег. Мама с побледневшим лицом вопрошала: «Павел, что же будет?» А папа с
позеленевшим от злости лицом отвечал: «Пусенька, мне
надоело содержать это чёртово золото!»
Не знаю, почему я об этом вспоминаю – это не
имеет никакого отношения к советской цензуре. Просто вечная моя разболтанность,
рассеянность, растекание мыслью по древу, неумение сосредоточиться на главном. Ежи Станислав Лец сказал: «Не
все мысли проходят через мозг, некоторые только через цензуру». Тут остроумный
Ежи был не прав – вольно или невольно приукрасил действительность: через
цензуру проходят все мысли. Правда, советский писатель наловчился обходить эту
препону – он воспитал в себе самоцензуру, порой покруче официальной. Есть еще один способ: вообще не
мыслить. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Зачем? Всё, что нужно,
прозорливо заметит и выскажет в свой срок тов. Иосиф Виссарионович Сталин.
ЦЕНЗОР
Какие масштабы, какой размах! Он призван блюсти
идеологическую невинность населения одной шестой части суши. Огромная
ответственность. В списке запрещенного материалы религиозного и
националистического характера, измышления, порочащие советский строй, и
т. п., и т. д., а также любые виды порнографии. По этой статье обычно
запрещают не оригинальные сочинения, а переводы. Западные авторы охочи до неприличий.
Если писатель «сочувствующий» или сам коммунист, то произведение в целом
пропускают, но фривольности вычеркивают. Осуществляют, так сказать, фильтрацию.
Иной раз переводчику приходится самому дописывать отдельные фрагменты романа
или новеллы в попытке представить произведение «проходимым». Если он этого не
делает, ему на помощь приходит опытный редактор. Причем критерии далеко не
однозначны и не всегда понятны. К тому же ничто не стоит на месте даже в краю
вечной мерзлоты. Преданный своему делу цербер обязан постоянно держать левую
руку, которая ближе к сердцу, на пульсе времени и пространства, а правой
вымарывать, вымарывать отслужившие свой срок догмы и предрассудки. Многое из
того, что на заре революционных преобразований считалось не просто допустимым,
но героическим и романтическим, постепенно сделалось не слишком аппетитным.
Каким образом осуществляется процесс цензуры?
Цензор, при всей важности стоящих перед ним задач, человек маленький и как бы
не существующий, ничтожнейший из ничтожных. Действует
этот «специалист по выявлению клеветнических измышлений» инкогнито. Где, на
какой книге вы видели его имя? Указаны автор, составитель,
переводчик, автор предисловия, редактор, корректор, художник, даже
наборщик – но цензор не упоминается никогда.
Ему повезло в жизни, он ухитрился доказать свою
преданность, и ему поручили чистенькую и хорошо оплачиваемую работенку. Он
ходит с портфельчиком и сидит на казённом стуле. Гордится своим назначением, но
помнит, что его ничего не стоит заменить другим таким же пролетарием. Его брат
рабочий простаивает по четырнадцати часов у станка за
копейки, которых с трудом хватает на буханку черного хлеба. Страшная
перспектива. Нужно стараться, не допускать никаких промахов. Есть такие подлые
авторы, которые, пользуясь своим преимуществом в плане образования и кругозора,
так и норовят протащить какую-нибудь маловразумительную контру.
Главное оружие и спасение цензора – запрет.
Запрещать всё, что вызывает малейшие подозрения. То, что запрещено, уже не
существует и не способно навредить никому, и ему в том числе. В 1961 году после возвращения из космоса Юрия
Гагарина цензор запретил помещать в журнале « Огонёк» изображения космического
корабля. Правильно – империалисты увидят и украдут идею.
Существовала также практика запрета на конкретного
автора. Это по указанию свыше. После этого штрафник мог писать всё что угодно,
восхвалять до небес советский строй и лично товарища Сталина – это не
меняло положения. Случалось, что какой-то бедолага оказывался тёзкой и
однофамильцем не угодившего властям писаки и
автоматически утрачивал право выступать в печати.
С этим нет проблем, тут всё ясно. Но вместе с тем
встает вопрос, вернее, встают целых два вопроса: первый – насколько
всесильна советская цензура? И второй – как далеко простираются ее
полномочия? Можно возбранить переиздание отдельных произведений Короленко и
Булгакова, и даже Горького, можно приструнить самого Пушкина, но невозможно
запретить публикацию сочинений тов. Сталина. Никому, конечно, и не приходило в
голову в данном конкретном случае требовать одобрения Главлита, но казус
оказывается сложнее, чем представляется на первый взгляд. Целая армия всяческих
щелкопёров: газетчиков и литераторов (леший бы их
побрал!) – тут же кидается растаскивать любое высказывание Вождя на
цитаты. И это еще полбеды. Беда в том, что самые нахальные
и самодовольные не отказывают себе в удовольствии приводить собственные умозаключения
и сомнительные толкования текста.
Цензор в панике – он не может и не желает быть семи пядей во лбу, он
хочет опираться на четкие установки: это можно, а это нельзя. Уровень его
знаний зачастую не позволяет отличить вредоносное высказывание от политически правильного и даже ценного. Многое в
попадающих к нему рукописях оказывается выше его разумения. Не спасают и
поступающие свыше инструкции, то и дело противоречащие друг другу. Чистое
несчастье! Форменное издевательство! Какие-то невнятные, расплывчатые
формулировки: «Не допускать к обнародованию материалы, способные нанести ущерб
интересам трудящихся».
Интересам трудящихся – сдохнуть можно! В чём
интерес трудящегося? В «сто грамм с прицепом»?
Нет уж, извините, даже и малограмотный страж «интересов»,
с трудом разбирающий по складам представленные на его рассмотрение материалы,
понимает, что трудяги тут абсолютно ни при чём, его
долг защищать интересы режима.
Между прочим, в царской России тоже существовала
цензура, порой весьма мракобесная и свирепая, порой
смехотворная (« Конёк-Горбунок» был заподозрен в
вольнодумстве), но при этом цензоров знала вся читающая и мыслящая
публика – прежде всего, потому, что это были люди не просто
высокопоставленные, но и высокообразованные, незаурядные, зачастую изумительно
одарённые. Вот некоторые сотрудники цензурного комитета: литератор Сергей
Тимофеевич Аксаков, отец известных писателей и общественных деятелей Константина, Ивана и Веры Аксаковых; историк и писатель Сергей
Николаевич Глинка; писатель и переводчик Владимир Васильевич Измайлов. В более
позднюю эпоху: поэт, дипломат, член-корреспондент
Петербургской академии наук Фёдор Иванович Тютчев; поэт, член-корреспондент
Петербургской АН Аполлон Николаевич Майков; поэт Яков Петрович Полонский; писатель; член-корреспондент Петербургской
академии наук Иван Александрович Гончаров.
Не правда ли – завидное собрание ярких умов и
недюжинных талантов? Гончаров… Гончаров вообще
отличился: писал
о «жалких и несамостоятельных доктринах материализма, социализма и коммунизма». Предвидел, чем это
кончится, и пытался притормозить. Не помогло. Только слабой осведомленностью
нынешних цензоров в ретроградском мировоззрении данного классика можно
объяснить публикацию «Обломова», да еще включение этого произведения в
советские школьные программы.
СЪЕДЕННАЯ СОБАКА
Однажды, в тот год, когда я работала в издательстве «Реклама», –
существовало в Москве такое издательство, чтобы всё как у людей, хотя
рекламировать ничего не требовалось, любой попадавший на прилавки товар
расхватывался в мгновение ока, однако благодаря этой никому не нужной
показушной работе мне довелось познакомиться с одним из профессиональных
цензоров. Вернее, с одной из цензорш. Неважно –
половая принадлежность труженика идеологического скребка и зубила не играет
никакой роли, все они безликие, бесполые и беспородные винтики сложного
механизма власти.
Передо мной, вернее, чуть наискосок от меня сидела грузная самостоятельная
и самодостаточная женщина в дешёвом, нисколько не облегающем ее пышные формы
темно-сером костюме. Всякое произнесенное ею слово было веским и категоричным,
даже слово «здрасте».
– Я тридцать лет проработала в Главлите, – сразу же, с порога,
объявила она, – и не имела ни одного замечания и ни одного выговора!
«Вот сучка!», – подумала я, но вслух произнесла:
– Поразительно!
– Что же вы тут находите поразительным? – обиделась она.
– Ну, это такая сложная и ответственная работа.
– Да, сложная, – согласилась она. – Через меня прошли не
сотни, а, смело могу утверждать, тысячи литературных вещиц: романов, повестей и
пьес. Попадались и знаменитые писатели. Здесь экскурсы из некоторой части их
сочинений, – она шлёпнула на стол огромную, весьма увесистую и прискорбно
потрёпанную картонную папку и понизила голос: – В
какой-то период своей деятельности я поняла, что не должна всецело отдавать все
свои силы на благо государства рабочих и крестьян, это было бы слишком, они и
так высосали из меня все соки, я пахала на них по десять часов в сутки почти
без выходных и по этой причине упустила свою личную жизнь.
Я была потрясена такой непредвиденной тирадой и ожидала продолжения её
откровений.
– Я должна чем-то восполнить! – воскликнула она надрывно. –
Годы мои уходят! Да, я почувствовала… – взгляд ее затуманился. – Я
почувствовала в своей душе пламень большого энтузиазма…
«Надо же, – подумала я, – у нее есть душа. Как мало мы знаем об
окружающих нас людях».
– …Я стала собирать, – продолжила она, поморщившись и сопровождая
свои слова таким жестом, словно подхватывала в горсть нечто мерзкое, тягучее и
липкое, – стала собирать то, что вымарывала из поступавших ко мне вещиц.
Понимаете? Здесь совокупность ценнейших выборок вражеских высказываний. –
Она прикрыла папку широкой морщинистой ладонью. – И я нацелена сделать из
этого многослойного сумбура мой собственный роман. Наподобие «Войны и мира».
«Ничего себе! – восхитилась я. – Бабуся поехала на всю голову».
А вслух сказала:
– Вы не боитесь, что кто-нибудь предъявит авторские права?
Она ухмыльнулась и склонилась ко мне поближе.
– Их никого уже нет! На этом свете. Понимаете? А если какой-нибудь
один задержался, так ничего не докажет. Работа наша была засекреченная, все
изъятия уходили под нож под рубрикой «контрреволюционные измышления». Если бы я
не спасла эти препозиции, не вынесла, можно сказать, как младенчика под
сердцем, – она сняла руку с папки и погладила себя по широкой
груди, – глаз человеческий никогда не коснулся бы их. Я рисковала, –
призналась она. – Вынося запрещенные тексты, я рисковала. Но меня не
заподозрили – я была на хорошем счету.
– А если у авторов дома сохранились вторые и третьи экземпляры
рукописей? – припугнула я.
– Ну уж нет, – отмахнулась она, –
они бы не посмели хранить запрещенную контрреволюцию.
– Так с какой целью вы обращаетесь к нам? – спросила я.
– Редакция обязана представить мне составителя. Это всё нужно
объединить и расположить по местам, чтобы вышло складно. Нельзя публиковать как
есть, это из разных стилей.
– Но мы издательство «Реклама», – напомнила я, – мы не
«Художественная литература».
– Не поминайте мне про «Художественную литературу»! – вспылила
она. – Там засели недобитые враги и диверсанты. Не смейте припутывать ко
мне этих космополитов и прощелыг!
Не волнуйтесь, я самолично побывала, полюбовалась на
этих баричей! Не осознают важности момента! Они вообще не годятся работать с
текстами, органы проморгали их. Гнать поганой метлой
до самых Соловков! А я
тридцать лет в Главлите! Благодаря мудрой политике партии и правительства…
Она запнулась, огляделась по сторонам, видимо, отыскивая взглядом портреты
членов ЦК или на худой конец председателя Президиума Верховного Совета СССР Николая Викторовича Подгорного, – портретов не
было, завхоз, недотёпа, распустившись и утратив в
либеральные времена пролетарский нюх, не озаботился приобрести.
– Я… через мои руки прошла вся словесность нынешнего
и прошлых времён! Я собаку на этом деле съела!
На ее вопли сбежались сотрудники из других отделов и коллективными усилиями
мы выдворили ее за дверь. Ценную папку она унесла с собой. А жаль –
действительно из этой контрабанды можно было бы составить увлекательный роман.
Наподобие «Войны и мира».
ИМЕНА И СУДЬБЫ
Наивно и безответственно говорить о советской
цензуре, не напомнив о людоедских нравах эпохи. При всей зловредности цензуры
она лишь сторожевая собака куда более лютого хозяина. Она была и остаётся лишь
вспомогательным и, можно даже сказать, невинным средством искоренения –
нет, не инакомыслия, а вообще любой попытки осмысления действительности.
Главным же орудием долгие годы служило (да и теперь еще не полностью отменено)
физическое уничтожение «неблагонадежных» слоёв населения. Перед самой войной
было арестовано и расстреляно не то сорок, не то пятьдесят тысяч старших и
высших офицеров. Гитлер был патологическим злодеем, но он своих офицеров скопом
не расстреливал.
Творческих работников Революция в
таких количествах не уничтожала, поскольку писателей, художников, режиссеров и
композиторов всегда бывает меньше, чем военных, зато она выкорчёвывала самых
талантливых, самых неповторимых: Гумилёва, Мандельштама,
Хармса, Клюева, Мейерхольда, Михоэлса, Зускина,
Пильняка, Нарбута, Табидзе, Олейникова,
Сейфуллина, Введенского… Расстрельный список можно продолжить.
Хочется упомянуть и Бронислава Малаховского,
карикатуриста, сотрудничавшего с Даниилом Хармсом и Алексеем Толстым, первого
иллюстратора «Золотого ключика» и автора рисунков к «Испорченным
детям» Салтыкова-Щедрина. Мамин ровесник, Малаховский
родился в 1902 году и был расстрелян в возрасте тридцати пяти лет за
«неблагонадежное этническое происхождение». Прекрасное, умное, выразительное
лицо – ему бы в Голливуде сниматься. Жена также репрессирована – как
видно, за преступную связь с мужем; умерла в тюрьме.
Мамино этническое происхождение тоже следовало
признать сомнительным – её бабушка и дедушка были поляками. Но мама, на
своё счастье, никогда нигде не работала и никому глаза не мозолила.
АДРИАН ПИОТРОВСКИЙ
Имя филолога, переводчика, драматурга, театрального
критика, заслуженного деятеля искусств РСФСР Адриана Ивановича Пиотровского
сегодня вряд ли известно широкой публике. С его женой, писательницей и
литературоведом, автором книг «Вольтер», «Дидро», «Ибн Баттута»
и других, Алисой Акимовной Акимовой, я была знакома лично, она была матерью
моей подруги Оли.
Алиса Акимовна казалась мне
несколько странной женщиной, она вела с нами, пятнадцатилетними девчонками,
взрослые, серьезные разговоры, как будто мы были ее ровесницами. А мы были
совершенно не образованными, ни в чём не сведущими советскими школьницами (в
наших учебных программах классическое наследие не значилось и не упоминалось).
Об античных авторах мы знали только, что Пушкин, в садах Лицея расцветая, «читал
охотно Апулея, а Цицерона не читал». Мы же не читали
ни того, ни другого и нисколько по этому поводу не печалились. Но Алиса
Акимовна настойчиво сообщала нам за чашкой чая великие имена и приоткрывала
перед нами горестные тайны жизни и творчества талантливых и непонятно за что и
зачем уничтоженных выдумщиков, трубадуров и романтиков. Намертво в те дни запрещенных. «Когда я слышу слово “культура”, я хватаюсь за
пистолет».
Адриан Пиотровский был внебрачным, но при этом
любимым сыном известного филолога, профессора Санкт-Петербургского и
Варшавского университетов Фаддея Францевича
Зелинского. Девушка, решившаяся в те годы произвести на свет внебрачного
ребенка, достойна всяческого уважения и восхищения. Правда, мальчик тут же был
усыновлен её замужней сестрой. По свидетельству Алисы Акимовны, Зелинский
принимал деятельное участие в воспитании и образовании сына, видел в нём своего
духовного наследника и всячески поощрял его занятия классической филологией.
Фантастическая работоспособность Пиотровского
позволила ему за немногие отпущенные ему годы перевести с древнегреческого
элегии Феогнида, все сохранившиеся комедии Аристофана
и трагедии Эсхила, «Царя Эдипа» Софокла, «Ипполита» Еврипида, «Третейский суд» Менандра, а с латыни – «Сатирикон» Петрония,
комедии Плавта и «Книгу лирики» Катулла.
Помимо переводов, Пиотровский много времени и
внимания уделял новому рабочему театру и кино. Он был художественным
руководителем киностудии «Ленфильм», без него многие фильмы просто не были бы
сняты. Он хотел видеть пролетария человеком развитым, мыслящим и творческим.
Всё это, как выяснилось, не требовалось кремлёвским властителям. «Пятилетку в
четыре года!», а остальное от лукавого.
– Скажите мне, какую
диверсию может замышлять переводчик Аристофана, Еврипида и Менандра? –
вопрошала Алиса Акимовна таким взволнованным дрожащим голосом, как будто всё
ещё надеялась отменить чудовищный приговор.
Я не могла догадаться. Ничего
такого не приходило в голову. Может, поменял древнегреческие имена на старогерманские? А может, от прокуратуры не требовали
разъяснений?
– Избиение творческой
интеллигенции как раз и явилось той кощунственной диверсией против своего
народа, которая привела нас к нынешней трагедии! Духовным оскоплением нации.
Это всё было слишком сложно
для нас.
– Значит, во всём
виновата Советская власть? – хмыкает Оля.
– Я этого не сказала и
никогда не скажу! – восклицает Алиса Акимовна. – Революция была для
нас всем. Мы были одержимы ею, вдохновлены этой бескомпромиссной схваткой с
косностью, с подлым липким лицемерием, готовы были все положить на алтарь
Революции…
– Вот и положили. Чего
теперь скулите?
– Работали по двадцать
часов в сутки! Адриан Иванович считал необыкновенно важным нести знания в массы,
обогащать народную душу и при этом всегда утверждал, что и сам очень многому
научился у рабочего класса. Он говорил, что именно пролетарское сознание
помогло нам вырваться из душного, затхлого мирка, опутанного старой идеологией,
старыми чувствами, старой моралью. Почему, почему? Скажите мне, почему, за
что?..
Действительно, понять, зачем и
почему, было невозможно. Ну не нужны вышестоящим товарищам ни его кино, ни его
переводы, допустим, даже противны до тошноты, но ведь можно вызвать куда
полагается и пригрозить: «Посмеешь, гад, сучий потрох,
недоделок блядский, еще хоть раз перевести какого-нибудь
Менандра или сунуться со своими идеями в рабочий
театр – шпокнем!» Товарищ Сталин наверняка знал
выражения и похлеще, он ведь в стародавние времена сидел в тюрьме за ограбления
банков, а в тюряге многому научат. Можно так припугнуть, что любой, самый что
ни на есть распрекрасный филолог и лингвист сразу пришипится
и навек заткнется. Зачем же так сразу, без всякого предупреждения? Молодой
сильный мужик, вполне может сгодиться на что-нибудь полезное для общества,
например, стать каменщиком или дворником. А что? Многие хорошие люди состоят в
дворниках – например, ради московской прописки – ничего страшного.
Потом, много лет спустя,
сделалось даже модным идти в истопники и дворники. И зарплата капает, и ты уже
не тунеядец – не вышлют за Полярный круг. Сидишь
себе в тёплой котельной, подкидываешь время от времени уголёк в топку, а заодно
стишки кропаешь – андеграунд называется. Уважают.
РАЗМЫШЛЕНИЯ НАД КРЫЛОМ САМОЛЕТА
Самый приятный момент в полете – это когда
разносят обед. Подкатывают тележку и спрашивают: цыплёнок? Бифштекс? Куриные
биточки? Я сразу начинаю чувствовать себя уважаемым, солидным человеком и, чуть
помедлив, отвечаю:
– Биточки.
В Красноуфимске в 1942 году, когда во мне не
осталось почти никакого весу, медицинская комиссия назначила мне усиленное
питание: стакан молока и два кусочка сахару. Добрые, благородные люди. А перед
Новым 44-м годом, уже в Москве, нашим соседям-правдистам по специальным талонам
выдавали праздничный набор, в который входили живые цыплята – нежные
желтенькие пищащие комочки.
Я плакала, когда узнала, что из них сварят суп. Нам
набора не полагалось, потому что мой отец уже не был правдистом, в те дни он
редактировал армейскую газету где-то в районе Днепропетровска (8-я гвардейская
армия, 3-й Украинский фронт).
Газета называлась «За Родину, за Сталина» (в данном
случае Родина всё-таки предшествовала Сталину). Огромная, тяжеленная подшивка
всех номеров «За Родины, за Сталина» долго хранилась у нас. Возлежала в своем
прочном картонном переплете на крашеном желтой масляной краской массивном
сундуке.
Лет до двенадцати я любила время от времени
раскрывать ее и читать. Потом, оставшись сиротой, выкинула – чего по сей
день не могу простить себе.
Много было совершено всяких глупостей, это одна из
них.
Приятная сытость после плотного обеда клонит к
дрёме, но жалко упустить вид сверкающего под крылом самолета Средиземного моря.
Преодолевая сонливость, я гляжу в иллюминатор и размышляю о том
о сём.
«Родина, – думается мне, – в людских
сердцах предшествует любому Сталину. Два совершенно несовместимых понятия.
Сталин – это нечто вторичное, искусственное, вбитое в человеческое
существо молотом страха, подсунутое какой-то изуверской
пройдошливостью. А Родина – личное, трогательное
и трепетное, Родина – это всё впервые, это тот маленький пятачок земли, с
которого начинается Вселенная. Младенческая душа раскрывается, лепесток за
лепестком: в ноздри вливается новый, не изведанный прежде запах прелой, влажной
от сошедшего снега земли, ошеломляет непомерная высота деревьев до самого неба,
река принимает тебя в свои упругие, прохладные, сладкие объятья».
Река называлась Уфа, папа сказал, что Уфа – приток большой реки Белая. Что
такое «приток», я не знала, но название «Белая» мне понравилось. Город –
Красный Уфимск, а река – Белая.
Перед папиной отправкой на фронт мы собирали в лесу
землянику. Наверно, это был мой первый поход в лес, поэтому меня так поразило
его мощное, властное величие. Сказочный, волшебный чертог. Первое вступление в
лес – это как вступление в права наследства…
Кто-то сказал, что родина не там, где родился, а
там, откуда не хочется бежать. Остроумно, не совсем точно – там, где
родился, тоже родина, ну, хотя бы потому, что там повстречалось так много
хороших людей. А бежать хотелось, постоянно хотелось бежать.
Остерегайтесь желаний – они сбываются…
МАМАЕВ КУРГАН
Любая смерть ужасна, но нет
ничего более бессмысленного, чем смерть на поле боя совсем ещё юных парнишек.
Гибнут молодые, красивые, полные сил, любимые девушками и матерями. Вместе с
ними гибнут любовь и надежда. Чтобы хоть как-то приукрасить эту дикую
несправедливость, придумали девиз: «Прекрасна смерть за родину». Ну да, ну да,
его провозгласят героем, а герои живут в веках. Утешайся этим,
шестнадцатилетний солдат.
На самом деле – не провозгласят,
даже имени никто не вспомнит. Получит мать «похоронку», и на этом всё кончится.
Даже пенсии не полагается матерям за убитых сыновей – пенсию советская
женщина должна заработать на производстве.
Папе было предписано явиться на красноуфимскую железнодорожную станцию к восьми утра и
ждать состава, который повезёт новобранцев на запад, к линии фронта. Мы с мамой
провожали его. Платформа была деревянная и приятно нагрелась от солнышка.
Родители говорили о чем-то непонятном. Я бродила от одной кучки новоиспеченных
солдат к другой. Никто не обращал на меня внимания. В самом дальнем конце
платформы кружком сидели симпатичные розовощёкие парни. Всего человек десять.
Считать я не умела, но думаю, что человек десять. В центре круга стоял
раскрытый мешок с горохом. Парни грызли этот горох крепкими белыми зубами.
Никто не провожал их. Как я теперь догадываюсь, они были не красноуфимские,
очевидно, их привезли на телеге из окрестных сёл. Я присела на корточки и не
отводила взгляда от мешка. Кто-то из них спросил: «Хочешь?» Конечно, я хотела.
«Держи», – сказал парень и насыпал в мои трёхлетние сложенные лодочкой
ладошки пригоршню сухого гороха. Я вскочила и побежала к родителям – чтобы
они оценили, какая мне выпала удача: получить столько чего-то съедобного!
Вернувшись через четыре года из
Германии, отец много рассказывал о Сталинградской битве (писал свой «Мамаев
курган» и припоминал то один, то другой эпизод). Их эшелон выгрузили прямо под
Сталинградом.
– Шестнадцатилетние
мальчишки, – говорил он не то чтобы угрюмо, но как-то безжизненно, –
они и стрелять-то не умели, в руках еще оружия не держали. Путались в полах
шинелей. Погибли в первые же дни. Бестолково,
бездарно.
Я слушала и догадывалась, что это
он рассказывает про тех солдатиков, которые угостили меня горохом. Перед
глазами у меня стояли круглые, розовощёкие, добродушные лица. Как будто всё ещё
сидят кружком на тёплой дощатой платформе. Так и застыли навеки.
Теперь-то я знаю, что в сорок
втором брали уже и подростков, но тогда они казались мне взрослыми. Помнит ли
их ещё кто-нибудь, кроме меня?.. Невест, а тем более жён не было, может, матери
ещё где-нибудь живы?
Может, ещё тоскуют ночами…
Папа явно жалел так глупо и
никчемно погибших парнишек. И это было странно, вообще-то, он не любил людей и,
насколько я помню, ни разу никому не посочувствовал, даже и в тех случаях,
когда беда могла тронуть самое чёрствое сердце. Про своих сослуживцев он
говорил – без малейшего раздражения или осуждения, просто констатировал
факт: болваны, тупицы и невежды; про наших
соседей – мерзкие мещане, безграмотные идиоты; про маминых
родственников – страдают врожденной олигофренией и размягчением мозгов от
долгого неупотребления. Единственное исключение делалось для его близких
друзей – про них он не говорил ничего, они были вне подозрений и
обсуждений. Мама объявляла, что они подлецы и
спившиеся негодяи, – папа молчал. Он умел молчать. Я обожала его, несмотря
ни на что. Вообще-то, его многие уважали – трудно было представить себе
более воспитанного, вежливого и приятного в общении человека.
Он умел молчать, но однажды, году
в сорок седьмом, сказал, что если сложить трупы всех погибших под Сталинградом,
то получится курган повыше Мамаева. В комнате находились только он, мама, я и
тётя Мура. Мы с тётей Мурой
тоже умели молчать. В те годы молчать умели все – кроме моей мамы. Она
говорила всё что угодно, но ей за это ничего не было. Не знаю, как это
получалось. Мама не преминула добавить:
– Да, как Мамай прошёлся…
Папа с силой поглаживал большим
пальцем правой руки ладонь левой, тётя Мура спросила:
– Вы про это пишете? Про
мальчиков, которые полегли ни за грош в этой мясорубке?
Папа вскинул голову и произнёс
твёрдо:
– Мурочка,
мы сражаемся против фашизма.
Тётя Мура
вздохнула.
БУМАЖНОЕ ЦАРСТВО, НЕПОДВЛАСТНОЕ ЦЕНЗУРЕ
Печатная продукция состоит, разумеется, не только из литературных
произведений. Ежедневно и ежечасно в сотнях и даже тысячах экземпляров
расходятся по стране различные директивы, циркуляры, приказы, распоряжения и
указания, ускользающие от бдительного ока цензоров. А ведь этот неиссякаемый
поток начальственного произвола и усердия тоже оказывает влияние на
умонастроения граждан и может привести к вздорным домыслам
и даже бунтарским выходкам, хотя и остаётся неучтённым.
Пример:
Приказ Ставки Верховного Главнокомандования № 428 от 17 ноября 1941 года о создании специальных команд по
разрушению и сжиганию населенных пунктов в тылу немецко-фашистских войск.
(Видите? До указанной даты, то есть до семнадцатого ноября, Ставкой уже было
составлено и распространено более четырехсот не менее важных приказов).
Итак:
«Разрушать и сжигать дотла все населённые пункты в тылу немецких войск
на расстоянии 40-60 км в глубину от переднего края и на 20-30 км вправо и влево
от дорог».
Ставка мыслит глобально, не мелочится. Чтоб земля горела
под ногами у врага! Но сколько же экземпляров Приказа № 428 было спущено в
низовые партийные организации? Сколько рядовых партийцев ознакомились с ним и
что они при этом чувствовали? Наверняка были среди них и выходцы из этих
прифронтовых обреченных на сжигание районов (особенно мне нравится слово
«сжигание»). А если там остались матери и сёстры? И малолетние племянники?
Возможно, даже родные дети, отправленные на каникулы к бабушке и застрявшие в
захваченных деревнях и сёлах, – война-то началась летом. А главное,
сколько команд требовалось создать для осуществления такого массированного
разрушения и сжигания?
Сорок-шестьдесят километров, помноженных на ширину линии
фронта, – это площадь такой страны, как Эстония. Одним махом с лица земли
не смахнёшь. Но ничего, лиха беда начало. Командиры диверсионных групп Проворов и Крайнов получили
задание «сжечь десять населенных пунктов: Анашкино, Грибцово, Петрищево, Усадково, Ильятино, Грачево, Пушкино,
Михайловское, Бугайлово, Коровино.
Срок выполнения – пять-семь дней».
В одну из созданных групп входила Зоя Космодемьянская,
которой вместе с двумя боевыми товарищами удалось поджечь три дома в деревне
Петрищево. Местные жители не осознали и не оценили высокого подвига
комсомольцев – повели себя крайне вздорно и неправильно: заявили, что
злодеи-комсомольцы посреди зимы выгоняют баб с малыми детьми на мороз, и
принялись бить невезучую героиню палками. После победы некоторые из этих мстителей
за родные избы были приговорены к расстрелу или повешению – за преступное
пособничество врагу в разгар войны.
Дальнейшего развития кампания разрушения, как видно, не
получила. Может, оттого, что и так уже было разрушено вполне достаточно: немцы
тоже не сидели сложа руки, сожгли сотни деревень и сёл
на территории Белоруссии и Украины. Прямо как будто сговорились с кремлёвской
Ставкой.
Существуют, конечно, примеры куда более ободряющие.
ЛЕСАМИ И МШИСТЫМ БОЛОТОМ
Надо полагать, смертельная опасность в равной мере
угрожала и бойцам действующей армии, и обосновавшимся в лесах партизанам. Но уж
кого она подстерегала неотступно, так это оборотня-разведчика во вражеском
окружении. Одно неверное слово, один неловкий жест – и ты разоблачен. Я
где-то вычитала, что известный венгерский востоковед, путешественник, полиглот
Герман Бамбергер (Арминий Вамбери), оказавшийся заодно и успешным неуловимым шпионом,
задействованным британской разведкой с целью противодействовать попыткам России
расширить сферы влияния в Центральной Азии и в Индии, однажды невольно совершил
непростительную ошибку. Переодевшись нищенствующим проповедником (дервишем), Вамбери путешествовал по странам Средней Азии. Будучи по
рождению евреем, он мог быть уверен, что его не разоблачат даже в самом
укромном месте. Тем не менее ни обрезание, ни
великолепное знание местных языков и обычаев не помогло: он чуть не попался.
Заслушавшись игрой оркестра Самаркандского правителя, в присутствии хозяина,
нескольких гостей и многочисленных слуг этот неискоренимый европеец принялся
легонько постукивать по полу ногой в такт мелодии – что на Востоке
абсолютно не принято и неприлично.
Жизнь и смерть висят на волоске.
Таким же разведчиком-оборотнем был Николай Иванович
Кузнецов. Его история описана в книге Дмитрия Медведева «Это было под Ровно».
Впервые книга была опубликована московским издательством «Детская литература» в
1948 году, но я, кажется, читала воронежское издание 1949 года. Книга мне
понравилась, особенно полюбилось название – так красиво звучит: «Это было
под Ровно».
Кузнецов представлен в книге необыкновенным человеком,
настоящим гением. Родился он в деревне Зырянка, расположенной в тридцати пяти
километрах от Тюмени. Поступил в лесной техникум и одновременно начал
самостоятельно изучать немецкий язык. Вскоре уже говорил на нём совершенно
свободно (в немецких документах указывалось, что он владеет шестью диалектами
немецкого языка). Феноменальные лингвистические способности Кузнецова позволили
ему изучить и другие языки: польский, украинский, коми и эсперанто. Но и это
еще не всё: надевая на себя личину гитлеровского
офицера, Кузнецов разговаривал по-русски, по-украински или по-польски так,
будто он – как настоящий немчура – с трудом изъясняется на этих
языках. То есть был еще и великолепным актером.
Под конец, весной 1944 года, немцы всё-таки
раскусили его игру: описания внешности фальшивого «гауптмана»
были вручены большинству патрулей на территории Западной Украины. Кузнецов
попытался уйти из города, пробиться в партизанский отряд или выйти за линию
фронта, но, как выяснилось, слишком поздно он принял это решение…
Мне было ужасно жалко такого замечательного человека. Он снился мне по
ночам, я пыталась спрятать его в каких-то тайниках, увезти на крестьянской
телеге под копнами сена в родную Зырянку, а просыпаясь от таких видений, топила
слёзы в подушке. Ведь это неправильно, несправедливо: неужели талант, мужество,
находчивость и красота существуют только для того, чтобы охотиться на поганых фашистских генералов? Он, наверное, мог бы совершить
в жизни много прекрасного, создать какие-нибудь непревзойдённые шедевры. Или
нет? Или это и было его единственное призвание – раз за разом без промаха
стрелять в ненавистных врагов?
Ещё я думала про Медведева – где же был Медведев, почему не уберёг
друга, не вызвал вовремя из города, не укрыл в лесах?
Вообще-то, Медведев показался мне честным и искренним человеком. Он так
правдиво описывал историю своего партизанского отряда, не скрывая многих
трудностей и неудач.
По его личной просьбе он был направлен в тыл врага для участия в
партизанском движении. В августе 1941 года, перейдя с группой добровольцев
линию фронта, Медведев организовал в родных ему местах – Брянских
лесах – партизанский отряд. Затем на него возложили более сложное и
ответственное задание: сформировать новый отряд, который спустится на парашютах
в глубокий тыл противника, в леса Западной Украины
Собственно, отряд формировался не в лесах Западной Украины, а в Москве и
постепенно отдельными группами перебрасывался под Ровно, за полторы тысячи
километров от фронта.
«Глубоко же, однако, продвинулись немцы по нашей стране…» – вздыхала
я.
«Перелететь сразу в намеченное место, в Сарненские
леса Ровенской области, оказалось делом весьма трудным, – пишет
Медведев. – Лететь над оккупированной территорией можно только ночью, а
весной ночи короткие: самолет не успеет затемно сделать рейс и вернуться
обратно. Мы решили поэтому лететь ближе – не в Сарненские, а в Мозырские леса,
оттуда к месту назначения добираться пешком. Наметили для приземления район
села Мухоеды, расположенного на границе Ровенской
области.
– Что бы ни случилось, мы встречаемся у села Мухоеды, –
предупредил я Сашу Творогова, возглавлявшего одну из
групп».
Замечательное название – Мухоеды.
«Через два дня пришла радиограмма, в которой Творогов сообщал, что вместо Мозырских лесов группа оказалась южнее Житомира. Это почти
за триста километров! Мало того, местность оказалась безлесной, укрыться
негде».
Триста километров… Ничего себе промашка!
«Решили отправить вторую группу. Виктору Васильевичу Кочеткову было поручено во что бы то ни стало разыскать Творогова
и обеспечить прием всего отряда. Но и на этот раз нас подстерегала неудача:
Кочетков и его товарищи оказались тоже не у села Мухоеды,
а севернее на двести километров».
Заколдованное село Мухоеды.
«Вылетела третья группа во главе с начальником штаба отряда Пашуном. В составе этой группы не было радиста – их у
нас не хватало, – но зато в звене были два партизана, хорошо знавшие Мозырские леса. Мы сообщили Кочеткову, чтобы он встречал
самолет кострами. “Костры зажег”, – ответил Кочетков. Наконец пришло
долгожданное сообщение. “Все в порядке, – доложил пилот. –
Парашютисты сброшены на сигналы”. Но в то же утро Кочетков радировал, что
никакого самолета не было, хотя костры горели всю ночь. Что за наваждение?
Значит, опять не туда сбросили людей! Творогов пропал, Пашун
неизвестно где… Радиста у Пашуна нет, стало быть, и
вестей от него ждать нечего».
Несмотря на свой юный возраст, я была поражена. Вот так штука: для
проведения такой важной – важнейшей! – операции, создания в глубоком тылу врага сети
партизанских отрядов, в Москве не хватило радистов. Неужели не могли
организовать какие-нибудь курсы подготовки? Может, не хватило не радистов, а
радиопередатчиков?
«С очередным звеном – четвертым – полетел Сергей Трофимович Стехов. Как ни печально, но и его группу тоже выбросили не
на сигналы Кочеткова».
Вот уж не везёт, так не везёт… После этого не
дочитать книгу до конца было уже просто невозможно.
ПРЕДТЕЧА
«Войны и мира» Льва Николаевича Толстого я в то время еще не читала, но уже
знала, что самым славным и главным партизаном в России был Денис Давыдов. В
школе нас учили, что Отечественная война 1812 года была народной войной,
крестьяне уходили в леса, создавали там партизанские отряды и нещадно били
врага. Достаточно долго я была уверена, что Денис Давыдов как раз и был таким
отважным крестьянином, поднявшим народ на борьбу с захватчиком.
В дальнейшем выяснилось, что это не соответствует действительности. Первый
партизанский отряд сформировал из Казанского драгунского полка, Ставропольского калмыцкого полка и трех донских
казачьих полков Михаэль
Андреас (Михаил Богданович) Барклай де Толли. Он не был крестьянином, он был
выдающимся русским полководцем, военным министром, генерал-фельдмаршалом и князем. Так что идея партизанского сопротивления шла
не из низов, а от высшего командования. Да и Денис Давыдов не был простым
крестьянином, он происходил из старинного дворянского рода Давыдовых.
Однажды папа рассказал забавный эпизод.
В первую же ночь выступления отряда Давыдова, состоявшего из гусар и
казаков, на него напали местные крестьяне, принявшие этих бравых партизан за
французов. Мужики плохо различали военную форму русских и французов, к тому же
их сбила с толку французская речь. Дворяне в то время почти не говорили
по-русски (русский считался языком простонародья). Правда, по свидетельству
Грибоедова, и французский этих аристократов тоже был далёк от совершенства
(«смешенье французского с нижегородским»). Но
крестьяне не были учёными лингвистами, и Давыдов по вине этого парле франсе чуть
не погиб. После этого случая он надел мужицкий кафтан и отпустил бороду. И,
надо полагать, начал наконец говорить по-русски.
Отряд Медведева тоже был создан не в результате
стихийного народного гнева, а по приказу сверху.
«Когда страна прикажет быть героем, у нас героем
становится любой». А вот главарей стихийных народных восстаний, таких как Стенька Разин и Емельян Пугачёв, за то, что они бунтуют без
всякого на то приказа, казнят страшными казнями.
РАЗ, ВОЗ, ВЗ, ИЗ, НИЗ,
БЕЗ, ЧРЕЗ, ЧЕРЕЗ
Я русский язык обожала, и обе части нашего учебника
для пятых-седьмых классов знала наизусть. Могла процитировать слово в слово
любой параграф. Мне было радостно – да, лучшего обозначения для своего
чувства я не могу подобрать, – было радостно повторять: «Проверка
безударных гласных в корне слова», «Чередующиеся гласные О и А в корнях кос—
и кас— – коснулся – касался»,
«Буквы И, У, А после шипящих».
Я, между прочим, специально
усаживалась на первой парте у окна, чтобы подсказывать тем, кого вызывали
отвечать к доске. Мне нравилось подсказывать, и девочки, понятное дело, любили
меня за то, что я подсказываю. Татьяну Ларину я презирала: своё письмо к
Онегину она писала по-французски – «Она по-русски плохо знала, /
Журналов наших не читала, / И выражалася с трудом / На языке своем родном». Позор!
Михаил Васильевич Ломоносов не зря писал: «Карл Пятый, римский император, говаривал, что испанским языком с
Богом, французским – с друзьями, немецким – с неприятелями,
итальянским – с женским полом говорить прилично. Но если бы он
российскому языку был искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что им со
всеми оными говорить пристойно, ибо нашел бы в нем великолепие испанского,
живость французского, крепость немецкого, нежность итальянского, сверх того
богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языка».
Я, в отличие от Михаила Васильевича, не знала ни
испанского, ни немецкого, ни итальянского, ни греческого, ни латинского, но
целиком и полностью разделяла его мнение. Как можно не любить такой волшебный
язык!
Русский у нас в шестом классе преподавала Анна Фёдоровна. Меня она
почему-то сразу невзлюбила, точнее, терпеть не могла. Непонятно почему.
Придиралась к любому пустяку и говорила: «Всегда ей больше всех надо!» Один раз
выразилась в точности, как моя мама: «Глаза бы мои не глядели!» Теперь, спустя
многие годы, я думаю, что для такой неприязни имелись определенные основания.
Действительно, сидеть тихо у меня как-то не получалось, я вечно была затычка в
любой бочке. Может быть, именно из-за того, что ей даже смотреть на меня было
противно, Анна Фёдоровна долго не вызывала меня отвечать к доске. Но в конце концов ей пришлось меня вызвать – четверть
подходила к концу, и нужно было выставлять оценки.
– Деепричастие, – начала я, стараясь не крутить большими пальцами
под фартуком и не волноваться, – самостоятельная часть речи, которая
обозначает действие, но не основное, а добавочное и одновременно характеризует
основное действие. Деепричастие объединяет признаки глагола и наречия…
Весь текст параграфа я пересказала наизусть, ни разу не споткнувшись и не
ошибившись. Но примеры стала приводить собственные – не из учебника, а
выписанные из разных литературных произведений.
– «И, поневоле прижавшись друг к другу, Чук и
Гек помчались в санях под гору навстречу тайге». «Поневоле прижавшись
друг к другу» – это деепричастный оборот. «Не раздеваясь и укрывшись
тулупами, они улеглись». «Не раздеваясь и укрывшись тулупами» – тоже
деепричастный оборот. Это из рассказа Аркадия Гайдара «Чук и Гек».
Таких примеров у меня было целых десять – из Бианки, из Лескова, из
Горького, из «Давида Копперфильда» Диккенса: «Вслед за сим объявлений больше не давали,
сочтя их пустой тратой денег».
Анна Фёдоровна внимательно слушала и поглядывала на меня с удивлением. С
каждым новым примером выражение её лица менялось. Мне ещё очень хотелось под
конец отметить, что деепричастный оборот придает предложению особую изящность и
деликатность, как бы не бьёт глаголом в лоб, а осторожно добавляет нечто важное
к уже сказанному. Но от этого пассажа всё же пришлось воздержаться. Я
испугалась, что девочки станут смеяться.
Я замолчала, Анна Фёдоровна широко улыбнулась, оглядела класс и произнесла:
– Вот, милые мои, учитесь! – Немного подумала и прибавила
торжественно: – Пять с плюсом!
Я не знала, верить ей или нет, такой отметки – пять с плюсом –
вообще не существовало, её никогда никому не ставили. Правда, в дальнейшем я
заслужила её еще два раза. В десятом классе за прекрасный ответ, а вернее, за
любовно оформленную тетрадь по астрономии и последний раз за годовую
контрольную по английскому языку.
Не подумайте, что я блестяще знаю английский – ни
боже мой. Хотя случалось зарабатывать на переводах и с этого языка. Зато в чем
я разбиралась блестяще, так это в невообразимо сложной английской грамматике.
Экзамена на аттестат зрелости по английскому у нас не было, но в конце года
десятиклассников заставили писать трёхчасовую контрольную по разделу
грамматики. Не знаю, кто придумал это изуверство – половина наших ребят
(последние два года мы учились совместно с мальчиками) не смогла дотянуть даже
до самой жалкой троечки. Ничего удивительного: Indefinite, Continuous, Perfect, Perfect Continuous –
и каждый из них во всех временах: Present, Past, Future, Future in the Past (She said that by the next week her sister would have been studying…) – и вдобавок к этому действительный залог,
страдательный залог и прочая немыслимая морока головы, потребная разве что
профессиональному лингвисту.
Как ни странно, я не сделала во всей этой убийственной контрольной ни
единой ошибочки. Одноклассники смотрели на меня, как на инопланетянина.
Маму мой успех нисколько не впечатлил и не порадовал. Английский почему-то
ассоциировался у неё с большевиками. Сама она получила хорошее классическое
образование и знала семь языков, но английский не входил в их число.
При царе английского не было.