Из мемуаров
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 53, 2016
Фрагменты из книги мемуаров «От зарубки
к зарубке»
…Память не
беспредельна. Как вода в песок, уходит в небытие бесконечная череда
однообразных дней. Только события, нарушающие заведенный
распорядок, оставляют в памяти зарубки такой глубины, что даже сейчас, по
прошествии десятков лет, память сохранила массу подробностей самого интересного
и таинственного периода моей жизни, периода становления личности, осознания
своего я и места, которое мы занимаем в этом мире.
…Взрослые вдруг
надумали научить меня пить чай с сахаром. Да, мне надо многому учиться, но
почему учеба должна начаться именно с приобретения навыка пить чай вприкуску? Темное
пятно стола, сгрудившиеся вокруг взрослые, желтый свет керосиновой лампы. Их
собралось много: дядя Яков, тетя Михля, мама и кто-то
еще. Я восседаю за столом на высоком стульчике, который при необходимости
раскладывается в коляску с маленькими деревянными колесиками. Взрослые
наперебой рассказывают, как надо взять в рот крошечный кусочек сахара, который
тут же откалывают маленькими щипчиками от белоснежного куска рафинада. Сахар
надо взять в рот, разместить перед зубами, прикрыть языком и цедить сквозь него
маленькими глотками теплый ароматный напиток. Все наперебой показывают, как они
откусывают кусочки, кладут их в рот и пьют чай. К моему удивлению, сахар у них
во рту при этом остается цел, а чай в чашке убывает. Я добросовестно стараюсь
следовать мудрым советам всемогущих взрослых. Кладу в рот очередной
кусочек, поднимаю двумя ручонками чашку, делаю один маленький глоток – и сахара
нет. Взрослые хохочут, негодуют, возмущаются и вновь добросовестно показывают.
Конечно, сладостей было мало, единственные конфеты моего детства – подушечки,
но вряд ли возникала практическая необходимость учить меня экономить сахар.
Просто я еще был очень мал, а взрослые развлекались.
…Жаркий летний
день. Копаюсь во дворе, играю со своими немудреными игрушками, между делом
наливаю в старый тазик из оцинкованной жести немного воды. Через некоторое
время с удивлением обнаруживаю: воды в тазике нет.
–
Мама, куда вода делась?
– Солнышко выпило, –
отвечает мать.
Долго и упорно
размышляю об этом удивительном свойстве солнца.
…Со всеми вопросами
к маме. Дочь еврея-кузнеца из белорусского села Крынка под Старыми Дорогами,
она окончила четыре класса церковноприходской школы. Училась хорошо, на уроках
первая вскидывала руку, а учитель кричал на нее: «Садись, выскочка!» Много
читала, дружила с соседями, поповскими дочерьми, они любили русскую литературу,
поэзию. Детство ее прошло на речке с романтическим названием Птичь, у нее была
своя лодка, она умела плавать. Перед замужеством заведовала на родине
гидрометеорологическим пунктом. Записывала в специальный журнал температуру
воды и воздуха, силу и направление ветра.
Время ее детства
классифицировалось как годы проклятого прошлого. Она особо не распространялась
о той, дореволюционной жизни. Только недавно я узнал, что из Крынки её старик-отец
и младшие братья бежали, опасаясь раскулачивания. Это было уже без мамы. В 1928
году ее сосватали за моего будущего отца, который в двадцать пятом отправился в
Крым, в новый степной поселок. Мама приезжала в Крынку к родителям рожать.
Родился я первого января 1929 года, а в декабре двадцать восьмого умерла ее
мать, моя бабушка Сима. В честь бабушки меня назвали еврейским именем Сымен. Дома, да и в нашем маленьком поселке до войны звали Симик, пока я не вывел в метриках неудобоваримое «ы» и не стал
называться обычным именем Семен.
Маме было очень
трудно: хозяйство, две коровы, свинья, птица, двое маленьких детей и бедный, не
обустроенный быт. Какое-то тепло сохранялось на кухне, где топилась плита.
После ужина она шла в спальню, ложилась в кровать, согревала своим телом
постель, затем переносила в холодную комнату меня с братом.
…Чтобы выжить в
этой дикой степи, пришлось осваивать немудреную технологию степного быта. У
большинства жителей страны слово «Крым» связывалось с образом отдыхающей
праздной публики, солнцем и морем. Здесь морем не пахло. Голая гладкая степь,
ни холмика, ни кустика, оживала только на короткий срок, ранней весной. К концу
мая выгорала зеленая трава, исчезали яркие степные цветы, и оставалось солнце с
раннего утра, жара, переходящая в послеобеденный зной и ветер. Ветер круглый
год, западный, восточный, реже северный. Осенью и зимой к ветру следует
добавить дожди. В стужу холод мгновенно проникал в дома. До сих пор помню себя
лежащим калачиком на кровати у окна и слушающим бесконечный вой ветра: «У-у-у-у».
Зато в тихую погоду даже в январе можно было выйти на улицу в одной рубашке, а
в марте уже начинали сеять.
Единственным
признаком цивилизации в этой степи был дом. Ступил за порог в ненастье, и мгновенно
ноги начинают вязнуть в черной раскисшей почве, каждый шаг дается с трудом.
Непреодолимое царство ветра и грязи простиралось на многие километры.
Перезимовав первый год в землянках, поселенцы приступили к строительству
собственных домов. Стены строились из блоков. Возле будущего дома копали яму
диаметром в пятнадцать-двадцать метров. Верхний слой чернозема отбрасывали в
сторону, затем вскапывали открывшийся пласт глины. Гоняя по кругу лошадей,
перемешивали глину с водой, добавляли мякину и солому. Из полученной массы
формовали блоки, расстилали их тут же по полю, периодически поворачивали. Под
жарким крымским солнцем через два-три месяца они высыхали и шли на кладку стен.
Дома строились на кредиты «Агроджойнта» по типовому
проекту. Большая жилая комната, перегороженная на спальню и «зал». Кухня и
коридор. Из коридора дверь вела прямо на улицу, в царство жары и солнца летом,
ветра и грязи зимой.
Так как дома
проектировались для крестьянского хозяйства, вторая часть представляла собой
амбар – большое помещение с глинобитным полом, под общей черепичной крышей
с жилой половиной. Полы в жилых комнатах были из струганых сосновых досок, из
таких же досок подшивали потолки. Я и братишка тщательно изучали причудливые
рисунки, образуемые на потолке сучками. Лежа в кровати, мы разглядывали эти
кольца, разводы, переплетения и находили в них образы людей, животных, кустов и
деревьев.
На кухне была
плита. Туда же выходила вторая топочная дверца, для специальной печи, которая служила
для обогрева жилых комнат, топилась с кухни и делила жилую половину на спальню
и зал. Груба имела увеличенную топочную камеру, в
которой могли поместиться металлические салазки. На них размещали четыре формы
для выпечки хлеба. Топили в те предвоенные годы соломой, хворостом, оставшимся
после обрезки винограда, стеблями кукурузы, подсолнечника, кураем.
Сухой курай считался высококалорийным топливом, но
затолкать в печь его колючие жесткие стебли было не очень просто. Маме,
выросшей в Белоруссии на русской печке, изобилии дров, пришлось учиться печь
хлеб на соломе. Выпечка хлеба – это целое искусство. Для начала нужны
дрожжи или немного кислого теста для опары. Мама разводила в кастрюле муку,
дрожжи или закваску, ставила в теплое место. Когда опара была готова, на ее
основе в деревянном корытце замешивала тесто. Укрывала, ждала, когда подойдет.
Удачное тесто заполняло собой все корытце, грозилось перелиться через край.
Мама делила его на четыре части, каждую тщательно перемешивала и укладывала в
жестяные формы.
Второй задачей было
правильно протопить печь. Четыре буханки хлеба – в каждой уместилось бы
четыре кирпичика современного. Это полпуда самой лучшей белой муки, сеянки. Следовало
так протопить печь, чтобы за час с четвертью хлеб не подгорел и в то же время
не остался сырым. Иначе пропадали труд и продукты.
У татар была
приобретена корзина для соломы. Она так и называлась татарской. Полторы корзины
соломы надо было сжечь в топке, затем задвигались салазки, и на них
укладывались четыре жестяных формы с тестом. Через час с четвертью из печки
извлекали четыре пышущих жаром формы с готовым хлебом. Мама укладывала горячие буханки
на столе, накрывала чистым полотенцем. Хлеба этого хватало на неделю. На третий
день он начинал черстветь. Но тут уж ничего не попишешь. Перед посадкой хлеба в
печь она укладывала посередине каждой булки длинную колбаску из остатков теста –
китку. Вот эта китка, еще
горячая, отодранная от вынутой из печи буханки, была одним из наших лакомств. В
этой же печи пеклись коржики, булки и прочая сдоба. Пекли сдобу к праздникам
или же зимой, когда было больше свободного времени. Особенно любил я сухарики
из сдобных булочек. Желтенький, теплый, слегка подслащенный сухарик опускался в
стакан парного молока – что может быть вкуснее?
Топить соломой –
это искусство. Ее надо подкладывать равномерно, небольшими пучками. Частенько
приходилось мне сидеть в уголке перед топочной дверцей и, заготовив очередной жгутик
соломы, открывать на мгновение дверцу и бросать его в огнедышащее жерло.
Мясорубки в
хозяйстве не было. Мама приучила меня готовить мясной фарш для котлет. Делали
его в основном из куриного филе. Как сейчас помню немудреный инструмент:
деревянную дощечку и топорик. Я старательно тюкал
топориком по розовым кусочкам мяса, под ударами оно расползалось по всей
дощечке. Лезвием топорика собирал все на середину, и процесс повторялся снова.
Затем в измельченное мясо добавлялся вымоченный хлебный мякиш, лук, чеснок,
яйцо, соль, перец. От долгой работы топориком ломило руку, но зато в награду я
мог лизнуть капельку сырого фарша, и первую жареную котлету мама отдавала мне.
Когда чуть подрос,
частенько приходилось крутить ручку маслобойки. После изнуряющего монотонного
вращения вдруг резко менялся звук. Открыв крышку, я убеждался, что белая
скользкая масса, еще полчаса назад бывшая сметаной,
превращалась в глянцевые желтые комки масла и белую водянистую жидкость,
которую называли масленкой. Стакан кисловатой масленки и ломоть хлеба, обильно
намазанный маслом, были наградой за добросовестный труд.
По мере того как я
рос, ширилось мое представление об окружающем мире. Вот я трех-четырех лет от
роду сижу на корточках возле сарая и чувствую себя неловко, когда мимо пробегает
стройное высокое создание в короткой юбке. Знаю, что это Хана, дочь соседей. А
вот и я сам путешествую от нашего дома к тете Михле и
дяде Якову, которые жили через два дома от нас. Узкая тропинка извивается рядом
с огромными ямами, в которых когда-то делали “калыб”.
Я храбро шагаю по тропе, с тревогой поглядывая по сторонам, ведь путь так
далек, а дорога полна неожиданностей. А вот мы с братьями собираемся в поле за
ранними майскими цветами. Напутствовала нас мама, одевала
потеплей, чтобы не простудились, и здесь впервые запомнилось словосочетание «Северный
полюс». «Северный полюс» витал в воздухе после челюскинской эпопеи.
Вот я с мамой и
отцом на «бидарке» (легкий двухколесный экипаж на
рессорах) еду в соседнюю деревню. Помню внезапное похолодание, хмурящееся небо,
порывы ветра, затем холодные капли дождя, тревогу матери и суету вокруг себя.
Выехали налегке, и, чтоб спастись от холода и дождя, мама завернула меня в
нижнюю сорочку. Ехали родители в соседнюю немецкую деревню Адрагин
к папиному другу. Меня удивил вход в подвал и на чердак, обшитый крашеными
досками, широкие деревянные ступени. У нас дома не было даже лесенки. Когда
отцу надо было влезть на чердак, он пользовался подручными средствами, ступал
на табурет, затем на шкафчик, подтягивался на руках и исчезал в таинственном
чердачном окне.
Самым большим
счастьем было, когда отец соглашался поднять нас на чердак. Все здесь было
интересно: переплетение стропил, балок, реек, на которых покоились красные
ленты марсельской черепицы. Осенью на чердаке хранили зерно, кукурузные початки
и арбузы. Еще долго находили мы там же фантики, квадратики бумажки с
отпечатанной ласточкой, оставшиеся с тех времен, когда папа с дядей Фаликом собирались стать производителями сладкой продукции,
как сказали бы теперь. Хотели, да случилась беда. На первую партию товара
свинья опрокинула бидон с керосином, новоявленные нэпманы прогорели и больше
производство не возобновляли.
От конфетного
производства осталась мраморная плита, которую положили на крыльцо, да
бронзовые вальцы. Насколько я теперь понимаю, дело было не столько в свинье,
сколько в том, что шел к концу НЭП. Заниматься частным производством
становилось опасно.
…Мы в
Симферополе, изнурительная очередь, после которой радостная мама рассматривала
коричневые туфли – за ними она выстояла полдня. Она же со мной на приеме у
какого-то профессора, по его совету купили градусник, запрятанный в деревянный
брусок, для измерения температуры воды в ванной. Ванны у нас не было, градусник
еще долго использовали как игрушку в своих детских играх. Там же на городском
базаре я страшно испугался нищего калеки, бросился в сторону, разбил яйца в
сумке какой-то тетки, словом, доставил маме несколько неприятных минут. В
Симферополе мама остановилась у брата тети Розы. Его жена – женщина
городская. Завозились мы с ее сыном Яшей, и, по-видимому, шлепнул я его. «Колхозницкэ клэп», – в
сердцах сказанула городская дама, защищая своего сына. Эти «колхозницкие
удары» мама долго не могла ей простить.
…Из тайников
сознания всплывают все новые и новые детали из жизни маленького человека, от
двух до пяти. Вот мы на мельнице, которая еще находилась во дворе бывшего
хозяина Аврасина. Ее впоследствии конфисковали, перенесли на колхозный двор. В
памяти навсегда осталось: белые от мучной пыли люди, грохочущая площадка и я,
испуганно прижимающийся к ногам отца.
Со страхом
заглядывали мы в кузницу, где замусоленные люди орудовали у горна, били тяжелым
молотом по наковальне. Если долго смотреть на движения этих людей, можно было
увидеть, как под хаотическими ударами молота, манипуляциями кузнеца, орудующего
длинными клещами, рождалась постепенно такая знакомая вещь, как тяпка для
прополки сорняков, дверная ручка или обыкновенный болт.
Иногда удавалось
проникнуть в столярную мастерскую. Столяры в белых фартуках делали на наших
глазах удивительные вещи. Теперь уже, пожалуй, нигде не увидишь столярных
верстаков с широкими сходящимися лапами деревянных тисков
и огромное количество пил, рубанков, стамесок самых разных размеров и форм. Нам
доставались широкие и длиннющие ленты стружки, которые мы подбирали прямо
из-под шелестящего фуганка и тотчас же опоясывались ими, как самые настоящие
командиры. Здесь же на свалке возле кузницы валялись самые разнообразные
обломки деталей, которые шли у нас под общим названием «железяки».
Они и были нашими игрушками.
…Борис – сын
дяди Фалика, родного брата отца. Они в 1925 году
вместе начали осваивать целину и строить дом. Затем дядя женился, жил в
Симферополе, вместе с женой работали на канатной фабрике, были ударниками, о
чем свидетельствовали две серебрёные медали на цепочках в деревянной шкатулке с
фотографиями.
На одной – они
купаются в море, дядя в трусах, тетя в открытом купальном костюме. Голод
тридцать второго выгнал их из города. Семья вернулась в поселок. Ту часть дома,
где был амбар, переоборудовали под жилую комнату: пристроили кухню, коридор,
сарай для скота и стали жить. На своей половине они так и не осилили деревянных
полов. Тетя Роза промазывала каждые две недели земляные полы легким глиняным раствором с добавлением лошадиного помета,
своеобразный аромат которого держался в комнатах целую неделю.
…Объявили, что
скоро заработает электростанция. Узнав, что электромонтеры уже работают у
соседей, я и Борька тотчас отправились в соседский дом. Высоко на лестнице
какой-то мужчина. «Вот и помощники пришли», – обрадовано воскликнул он и
тотчас дал поручение – принести какую-нибудь банку. Меня удивило, что это
за электричество с консервной банкой? Потом увидал, что в банке разводят
алебастровый раствор, с его помощью крепят в стене шурупы для роликов. За пару
летних месяцев я изучил весь процесс прокладки проводов в домах, установки
столбов, навешивания проводов. Только став взрослым, понял, что работали они с
соблюдением всех правил безопасности. В жилых комнатах прокладывали шнур,
провод в тканевой оболочке, сплетенный из двух жил, на кухне и в коридоре гупер, одножильный провод на раздельных роликах. Строго
соблюдали расстояние лампочки от пола. Абажуров не знали, одинокая лампочка
висела высоко под потолком. Через пару лет к нам приехал в гости мамин брат
Иосиф, и мама увидала, что багаж у него увязан электрическим шнуром. По ее
просьбе он и опустил лампочку на кухне.
…Наконец,
сиротливо висящая под потолком лампочка вдруг ожила. Тонкие нити в ней стали
медленно накаляться. Все ярче и ярче разгорается стеклянный шар, мы визжим от
радости, и вдруг так же медленно свет начал тускнеть, виден только зигзаг
раскаленных волосков. «Цып-цып-цып!» – закричали
мы в один голос. Как бы призадумавшись, лампочка вновь начинает разгораться.
Едва мы стихли, опять начинает тускнеть, и только наше дружное и яростное «цып-цып-цып!» не давало ей погаснуть окончательно. Электростанция
была слабенькая, крутил генератор нефтяной двигатель мощностью двадцать пять
лошадиных сил. Восторженное и яростное «цып-цып-цып!»
каждый вечер сопровождало колеблющийся свет.
Через пару лет
построили водопровод. Правда, в дом трубу не провели, но вода во дворе – это
тоже революция. Ведь раньше было как? В коридоре у входа стояла кадушка,
накрытая листом фанеры. Когда в ней кончалась вода, отец шел на колхозный двор,
брал коня, запрягал его в водовозку. Мы, ребятня, считали своей обязанностью
присутствовать при том, как водовозка подъезжала к крыльцу, открывали настежь
дверь в дом. Самое интересное наступало тогда, когда
отец выдергивал из бочки шпунт (деревянную затычку). Серебристая струя
вырывалась на волю и, описывая дугу, падала в подставленное ведро. Каждый раз,
когда вставляли и вынимали шпунт, брызги разлетались в стороны, холодным
дождиком окропляли наши сияющие мордочки. Мы весело смеялись и отбегали в
стороны затем, чтобы через секунду вновь приблизиться к струе. Постепенно напор
ослабевал, кадушка в коридоре наполнялась до самого верха, ее вновь прикрывали
листом фанеры, водовозка отъезжала от крыльца, праздник кончился. Привезенную
воду использовали для собственных нужд, хватало ее примерно на неделю. Коров
поили у водокачки. Для этого надо было один раз в день вывести их на улицу,
отвести на водопой и пригнать обратно. Трудно себе представить, каким благом
явился для нас водопровод.
Поселки строились
по типовым проектам, стандартные дома, школа и водокачка. Новоселов наделяли
землей, и они начинали новую жизнь. Рядом были немецкие, русские и татарские
селения. Воду качали двигателем из единственной артезианской скважины. Если на
скважине случалась поломка, приходилось гонять скот на водопой за три
километра, к соседям. Наш поселок шел в проекте под номером четыре. Так и
осталось за ним название – «четвертый участок». Всего проектировалось
около ста участков. Четвертый представлял собой две параллельные улицы,
расположенные на расстоянии триста – триста пятьдесят метров одна от
другой. Наш дом был в центре, рядом школа, магазин, сельсовет. Поскольку улицы
названия не имели, в обиходе говорили «та улица» или «на той улице». Живущие «на той улице», по-видимому, так же обозначали нашу.
Первый раз в жизни
услыхал я слово «именины». Помню, как встревожилась мама, когда меня с братом
пригласили на именины в соседний дом, где снимала квартиру учительская семья.
Без подарка идти неудобно, а дарить нечего. В конце концов
дело решила местная валюта. Мать отвела меня на именины и отнесла два десятка яиц.
Недалеко от нас
жили Эйдлины. Очень завидовал я, когда их сыновья
выкатывали свою тележку. Это была настоящая телега уменьшенного размера.
Деревянные колеса окованы, как настоящие, маленький кузовок, оглобли. На этой
телеге везли в поле ведра с водой, пионеры в борьбе за сохранение урожая
боролись с сусликами по всей стране. В газетах мелькало имя победителя,
назывались цифры сбереженного им зерна.
У дяди Якова в
сарае пылился настоящий тарантас. В колхоз он его не сдал, пожалел. Огромным
счастьем было для нас пробраться в сарай и посидеть на мягких кожаных сиденьях.
…Мама с восторгом
рассказала, что для детей будет устроена настоящая елка. Как я понял, до этого
елку устраивать не разрешали. В предновогодний вечер нас привели в клуб. Я
тотчас пробрался на сцену, где стояло небольшое зеленое деревце с редкими
иголками на ветках. Впоследствии, уже дома, мама сетовала, что это была не
ёлка, а сосна. Больше всего изумила висевшая на дереве обыкновенная лампочка,
окрашенная в красный цвет. К ней тянулся белый витой провод. Я уже знал, электрические
провода опасны, может ударить током, трогать их нельзя, но желание было столь
велико, что, пренебрегая всеми запретами, тихонько пробрался к дереву и, затаив
дыхание, тронул кончиком пальца белую оболочку электрического шнура. Ничего не
случилось. Тускло светила одинокая лампочка, кругом суетились люди, моего
подвига никто не заметил.
Много воспоминаний
раннего детства связано с клубом – длинным, приземистым, барачного типа
строением через дорогу от нашего дома. Зрительный зал, в котором стояло с
десяток деревянных скамеек, сцена и даже оркестровая яма. Перед сценой
вывешивали полотняный экран. У противоположной стены на столе устанавливался
проектор. Рядом на столике крепился генератор с ручным приводом. Председатель
или бригадир нашего маленького колхоза громким голосом называл фамилию
очередного парня или молодого мужчины, который должен был вращать рукоятку генератора следующую часть фильма.
Иногда приезжали
артисты с концертами, фокусники, лилипуты, а раза два в год – настоящий
еврейский театр. Мама всегда брала с собой детей. Изумляло меня все: нарядные
костюмы актеров, кинжалы. Особый восторг вызвали настоящие
искры, вылетающие при ударе молота о наковальню, когда по ходу действия
древние воины ковали свои мечи. На следующее утро после постановки «Бар-Кохба» я выстрогал деревянный меч и с воинственным кличем
носился по двору, срубая головы многочисленным лопухам.
На одном из
выступлений самодеятельности протянули отца, вроде бы за опоздание на работу.
Мама очень страстно реагировала на эту шутку, выговаривала отцу, гневалась на
затейников.
…Детей не пускали
в клуб, когда там шел суд над группой спекулянтов. Из обрывков разговоров понял,
что судили трех односельчан. Подсудимым дали по десять лет. Ни до, ни после
войны в поселок они не вернулись. Это были энергичные мужики, во цвете лет.
Виноваты же они были в том, что нарушили ограничения на количество имеющихся в
хозяйстве свиней и приторговывали мясом.
Когда дядя Яков
резал свинью, которая могла властям показаться лишней, то делал это тайком,
ночью. Снимать шкуру позвали маму, лучшего специалиста у себя не нашли, а звать
профессионала побоялись. Когда в сороковом наша корова отелилась двойней,
одного теленка тайком зарезали и мясо поделили между своими.
Второго законтрактовали, то есть обязались сдать в колхоз за бесценок в
шестимесячном возрасте.
…О детстве отца я
почти ничего не знаю. Когда мама жаловалась, что мы плохо едим, он неизменно
повторял: «Я в ваши годы ел хлеб с луком, а вы…» Мы – мы тоже не ели
разносолов, но слова папины я часто вспоминал в голодные военные и послевоенные
годы, когда корочка хлеба с луковицей казалась невиданным деликатесом. Теперь
мне кажется, что, рассказывая о трудном детстве, и мать, и отец чуточку
лукавили, недоговаривали. Отец ел хлеб с луком, но, как я понял из разговоров,
когда его брат Шолом долго и тяжело болел, лечить его
возили к известным врачам. Родители старались рассказывать о своей жизни как
можно меньше. Чтобы жить более-менее спокойно, требовалась пролетарская
биография.
Отец учился в
хедере, знал древнееврейский. Дети говорили с родителями на русском. Родители
между собой на идише. Иногда, когда они не хотели, чтобы их разговор достигал
детских ушей, некоторые понятия обозначали древнееврейскими словами. Правда, я
скоро научился разгадывать эти ребусы, и секретов для меня в родительских
разговорах почти не было. Так, например, когда речь шла о брате Фалике, отец именовал его дер охи. Ах на древнееврейском – брат. Изредка я
приставал к отцу с расспросами. Спрашиваю, служил ли он в Гражданскую
в армии. Да, служил, отвечал отец. Но вместо откровений о героических сражениях
я слышал невнятный рассказ о лекциях, на которые слушателей привлекали лишним
куском сахара…
…Сохранились
следы первого колодца, однако вода в нем, по рассказам, для питья не годилась.
Немцы из соседней деревни Мишень относились к новым поселенцам
недоброжелательно, не давали даже набрать воды из своих водоемов. Зимой отец с
друзьями ездили в Симферополь, где занимались извозом. Доходов от земледелия на
жизнь не хватало. В колхоз пошли без особых эксцессов. Повинуясь неодолимой
силе, всем поселком в тридцатом сдали лошадей, телеги, упряжь. Обошлось без
раскулачиваний. Кроме выращивания зерна и кукурузы, занялись животноводством:
коровы, овцы, свиньи. Построили птичник, начали выращивать овощи, разбили
виноградник.
Хозяйство было
небольшим, среди первых колхозников было немало деловых людей. Устроили вторую
скважину с ветряным двигателем. На трудодни выдавали кукурузу, овощи, виноград
и в конце расчетного года – деньги. Бывало, кукурузой заваливали
всю кухню Отец приносил от соседей машинку, и долгими зимними вечерами
мы обдирали початки, отделяли зерно от кочерыжек.
Подходила уборка
хлеба, и крестьяне садились на лобогрейки, которые стрекотали, оставляя за
собой корешки скошенной пшеницы. Они же выезжали в поле на мажарах – пароконных
телегах с решетчатым кузовом для перевозки сена и соломы – и длинными
отполированными вилами грузили скошенные стебли пшеницы, ячменя и везли
огромные возы к молотилке. От технологии ребристых каменных катков на конной
тяге перешли к молотилкам. Под пристальными взглядами восторженных ребячьих
глаз рыли яму, которая служила топкой для локомобиля. Затем на сцепке из десяти
лошадей привозили сам локомобиль. Лоснящееся от масла черное пятнадцатисильное механическое чудо. Устанавливали
агрегаты, натягивали приводной ремень. Разводили в топке огонь. Топили соломой.
Ярким пламенем
пылает топка локомобиля, фыркающий поршень вращает большой черный маховик. За
легким деревянным ограждением весело бежит приводной ремень. Быстро вращаются
многочисленные колесики, и прыгают шатуны на вибрирующем корпусе молотилки. Орудуя
короткими вилами, двое мужчин беспрерывно подают в ненасытный зев очередную
порцию скошенных стеблей. Дальше начинается самое интересное. С одной стороны
молотилки женщины подвешивают к специальным крючкам пустые мешки, дергают
рычаги и следят, как они наполняются зерном. Полные мешки оттягивают в сторону
и грузят на специальную пароконную телегу с удлиненным кузовом, зерновозку. С
другой стороны молотилки с соломотряса непрерывным потоком стекала желтая
блестящая лента соломы. В сторону от грохочущей утробы отходил трубопровод, по
которому вентилятор гнал отделившуюся от колосьев шелуху (мякину). Из потока
мякины формировалась небольшая скирда ценного корма для лошадей. Местное
название мякины – полова. Зимой ее засыпали в корыто, добавляли несколько
горстей дерти – ячменной муки грубого помола, перемешивали деревянным
веслом, добавляя воду. Лошади с удовольствием поедали эту смесь, беззвучно
шевеля мягкими губами.
Но самое интересное начиналось там, где молотилка извергала
поток соломы. Она падала не на землю, а на сетку, склепанную из стальных полос
размером с четверть волейбольной площадки. Принимавшие солому парни вилами
разгребали ее, формируя небольшой прямоугольный стожок. Когда стожок достигал
определенных размеров, его обволакивали свободным концом сетки и запирали на
особый замок. От сетки вдаль тянулся стальной трос, связанный из металлических
полос. Блестящая от постоянного трения о землю стальная полоса вползала на
скирду, казавшуюся огромной горой.
Со стороны
молотилки скирда начиналась пологим подъемом, затем превращалась в
прямоугольную, слегка округленную гору, круто обрывавшуюся с противоположной стороны.
Стальной трос был прикреплен к одноосному ходу, в который впрягалась лошади.
Вот сетка наполнена, подается сигнал, на противоположном конце скирды возчик
трогает шестерку лошадей. Натягивается и начинает ползти трос. Тронулся с места
стожок, запеленатый в металлическую сетку. В нужном месте старший скирдоправ
резким ударом вилами по рычагу замка освобождает запор, и стожок соломы как бы
выворачивается из сетки. Опять сигнал, шестерка лошадей торопливо поворачивает
назад. Верховой на лошади, впряженной в противоположный конец, тянет свободную
сетку с тросом опять под молотилку.
Мы, малыши, часами
наблюдали слаженную работу взрослых. Приятно было сознавать, что в этом ладном
конвейере на одном из ведущих звеньев работает наш отец. До войны колхозникам на
трудодни перепадало и немного зерна. Государству на элеватор возили на
автомашинах, а колхозникам – на специальных удлиненных телегах. Узкую
площадку телеги с двух сторон молодые здоровые ребята мгновенно уставляли
огромными мешками с пшеницей. В каждом мешке умещалось до восьмидесяти
килограммов. Мешки заносили в дом и высыпали на пол. Затем поднимали зерно на
чердак. Отец с чердака опускал на веревке ведро, мама насыпала, отец тянул его
вверх, а нам, малышам, праздник.
В 1936–37 годах
появились первые комбайны «Коммунар», перед войной пошли «Сталинцы».
По новой технологии значительно сокращались людские затраты, но без конца варьировалась
тема потерь. Потери зерна, потери соломы, стопроцентные потери мякины.
Часто в разговорах
мама вспоминала голод тридцать третьего года. Голодные заполонили Крым. Не
выдержал дядя Фалик и бежал из Симферополя от
красивой городской жизни, после того как четырехлетнего его сына Борю пытались
украсть. К счастью, соседи заметили и чудом вырвали малыша из рук цыганки. Мне
это казалось невероятным, но взрослые утверждали, что ребенка могли попросту
съесть.
Брился отец опасной
бритвой «Золлинген». Тщательно правил ее на ремне.
Перед бритьем долго мылил подбородок и щеки. Затаив дыхание, следил я за
отцовскими руками и радовался, когда бритва, крепко зажатая в твердой ладони,
беззвучно скользила по щеке, открывая порозовевшие участки отцовского лица.
Скопившуюся на лезвии мыльную пену собирал на клочке газеты. В голодные военные
годы мама долго не решалась продать отцовскую бритву, хотела передать ее мне,
однако и бритва пошла вслед за небогатым нашим скарбом на рынок.
Отец стал
селькором, так это тогда называлось. Не помню, что он писал в районную газету,
писал ли вообще, но память сохранила брошюры в мягкой обложке, отпечатанные на
простой бумаге. Эти пособия отец получил на совещании в редакции районной
газеты. Книг в доме почти не было, и я с удивлением рассматривал эти брошюры.
Пытался отец брать уроки у соседа, учителя Моисея Львовича. В качестве гонорара
отнес мешочек муки. Его избрали председателем ревизионной комиссии.
По-видимому, это участие в общественной жизни было не совсем безобидным. Когда
в конце тридцать седьмого пришла в колхоз известная разнарядка, отец оказался
первым в очереди на заклание. Восемь долгих месяцев отсидел в тюрьме.
Параллельно
деревенской улице, на расстоянии ста метров от нее протянулся колхозный
виноградник. Приусадебные участки в нашем поселке в то время не обрабатывались.
Только у трех домов росло несколько фруктовых деревьев. Объяснялось это
отсутствием воды для полива, а также недостаточными навыками новоявленных
земледельцев. Только один хозяин, бывший первым бригадиром на винограднике
старик Кабаков, посадил свой личный виноградник.
Посадил он его не рядом с домом, а на своей усадьбе, но в отдалении, вплотную к
колхозному.
В тридцать седьмом
с большим шумом и помпой проходила всесоюзная кампания по переучету приусадебных
участков. В газетах приводились леденящие душу подробности о враждебных
элементах, прихвативших к своим участкам огромное количество общественной
земли. Жителей нашего села это абсолютно не касалось. Однако и тут нашли
нарушителей. После того как провели воображаемую линию, отделявшую приусадебные
участки от колхозной земли, оказалось, что она разрезала пополам виноградник
старика Кабакова. Часть виноградника, примыкавшая к колхозному, была отчуждена. Старик перестал обрабатывать и
свою половину. По сей день стоит перед глазами крошечный зарастающий бурьяном клочок
земли…