Глава из книги
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 52, 2015
В нынешний мой приезд в Москву Феля
Снегур обратился с вопросом, как бы я хотел провести
свой свободный день, единственный день отдыха от встреч с коллегами и
бесконечных лекций.
– Картины Агашины поглядеть, написанные за последнее
время, картины твоей жены.
С утра мы отправились к окрестностям ВДНХ, в какое-то
общежитие, на страшную верхотуру, последний этаж, где
помещалась Агашина мастерская в невероятно загаженном коридоре.
Несколько часов она выносила молча свои работы, прислоняя
холсты один к другому. Подмосковные пейзажи: деревенские избы, лесные опушки,
берега озер и речушек. Они мне нравились, я картины хвалил, радуясь, что она
давно созрела как живописец – вполне тянет на персональную выставку. И Феля тоже на этом настаивал: пора, мол, таланту явить себя
людям.
На все наши возгласы и похвальбы Агаша
не отвечала ни звуком, уйдя глубоко в себя. Затем, желая мне понравиться
больше, принялась выносить холсты с видами иерусалимских улочек, тель-авивских
пляжей, уголков старого Яффо. Несколько лет назад они побывали в Израиле, где Агаша исступленно рисовала. В жуткий хамсин, а Феля держал над ней зонтик размером с парашют, не отходя от
мольберта… Что им было в Израиле делать? С Агашиных
слов, в ее крови блуждает далекий еврейский след. Прадед ее был кантонистом,
женившимся на бурятской язычнице.
Вскоре я окончательно отрубился,
думая лишь об одном – глотке свежего воздуха. Речь моя сделалась путаной и
невнятной, я чувствовал приближение обморока. Окна кругом были по-зимнему
законопачены, открыть их не было никакой возможности. Вдобавок все было
пропитано кошачьей мочой. Жил в ателье громадный котяра, угревшийся сейчас на
коленях у Фели. Вот-вот я мог свалиться со стула и
потерять сознание.
Одна из последних картин мне показалась небрежно
исполненной, плохо прописанной, И я про это Агаше
сказал. Деликатно, чтоб не обидеть.
Она с удивлением вскинулась:
– А ты ведь прав, неужели заметно? Придется про все
рассказать – история жуткая, неприятная!
И закурила. Плюхнувшись в кресло напротив.
– Выбралась я летом на чудную пастораль: лесное
дикое озеро. Тишь кругом, благодать. Чайки носятся в небе. Утки и гуси на
волнах качаются, лебеди белоснежные – непуганный
человеком край. Сижу, пишу эту картину, и вдруг приезжают на джипах новые
русские. Три семьи, с детьми, с женами. Ко мне тут же сунулись: чего, мол, девка малюет? Ну, я их вежливо от себя отослала, чтоб не
мешали…
Разбили они палатки, принялись шашлыки свои жарить, жрать и пить. А после к воде пошли. Но не купаться, а
корочки в воду кидать, хлебные мякиши. Чтоб птиц приманивать, поближе подплыли.
Чтоб чайки на воду сели.
Дети кидают, а их папаши к джипам пошли. Выносят три «калаша» и сумку с патронами. И стали по птицам палить,
буквально в упор… В жизни этого не забуду, этого побоища: перья кровавые в
воздухе, на воде. Тушки в клочья разорванные. Вся вода мигом окрасилось в бурое. А они гогочут, и скачут, и палят, и палят. Но самое
страшное – это детишки в полном восторге. И тоже пляшут, и тоже вопят. Кричат отцам, чтобы еще и еще, всех до последней… Ужас какой-то! Это варварство, эта бойня будет
стоять у меня в глазах до гроба: русские наши забавы… Просто так, не щадя
слабых и беззащитных. Без капельки милосердия.
Я плохо Агашу слушал,
соображал. Однако побоище видел, преступное и бессмысленное. Но не было сил
возмущаться и сострадать, я сам погибал от отсутствия кислорода.
Мысли мои зацепились за ее слова – «милосердие»,
«русские наши забавы», и слабая улыбка изобразилась на моем лице.
Агаша искренне возмутилась:
– Чего ты лыбишься, что здесь смешного?
Едва ворочая языком, попросил прощения: она не так меня
поняла. Мне вспомнилась другая история, сказал я, такое же ателье, неприбранное
и неуютное, такие же груды холстов – в старинном доме в Иерусалиме, на
перекрестке улиц Яффо и Первых Пророков, мастерская художника Венички Клецеля. Огромный, сентиментальный, он тоже оказался
птичьим убийцей.
– Сидели мы как-то с Веничкой,
выпивали, умные вели толковища. Про святость и про
грехи, награды и наказания. О чем можно вести разговоры в Иерусалиме,
набравшись, ну, посудите сами? И вдруг он говорит: «Эли, а я ведь убийца! И
этот грех не дает мне покоя всю мою жизнь, мучает, часто вижу его во сне: грех
далекого детства – зашиб на дереве воробья из рогатки… Упал
воробышек, трепещет крылышками. Увидел я это – сердце во мне содрогнулось.
Взял его в руки, плачу над ним: Господи, что я наделал, что я наделал?! И к
матери прибежал – лет десять мне было: «Мамочка, мама, смотри, смотри!»
Стала она ругать: «Я говорила тебе – не делай рогатки, беда с тобой будет.
Выбрось ее и больше такого не делай!»
Сказал я, поднявшись:
– Так-то, Агаша, не те у
евреев страсти, не тот размах, вот я и улыбался.
*
* *
Весь вчерашний день провозились с Нафтали за доработкой
«Бойца кулачного», бронзовой копии античного скульптора Поликлета,
а может, и Фидия, точно не помню: заказ Израильской федерации бокса в качестве
переходящего приза.
Трудились мы с ним на той же отливочной фабрике, где
вкалывал Нафтали первые месяцы жизни в Израиле, вкалывал за гроши, как буратино, –
простым работягой. Он, скульптор высокого класса, и
это горько ему вспоминать. Обидно и горько. Хотя давно уволился, много лет уже
частник – давно на вольных хлебах. Худо-бедно идут заказы: от фирм и
государственных учреждений, просто людей богатых. Вдобавок к этому открыли
студию, набрали способных учеников, преподают им – Нафтали и Злата, его
жена.
Милостив Бог – поднялись на ноги помаленьку, купили
дом, пикап стоит во дворе. А славы нет! Той, что была в Москве. Слава,
зажиточность, всеобщее уважение. Все, что положено гению, великому человеку с
талантом. И в этой части я с ним согласен – мой друг Нафтали достоин
славы! Согласен и солидарен, но…
Дискуссия наша перерастает в спор, чуть ли не в драчку:
во всех своих бедах и неудачах он обвиняет религиозных.
– Не ходит по субботам общественный транспорт –
где это в мире видано! Давать указания, как нам жить, чем питаться. Как нам
детей воспитывать, жениться и выходить замуж – людям простым, обычным! Ну
а запрет заниматься искусством, изобразительным и пластическим? Из-за них, пейсатых, я в Израиле не смог состояться. Попросту оказался
не нужен, концы с концами едва свожу. А помнишь мой дом, усадьбу мою? На целый
этаж личную мастерскую?
Это я помнил. Село подмосковное, поместье чуть ли не
барское, дом его трехэтажный за высоким забором, сказочный кругом лес. И Раду,
жену его первую. Я привозил в ту пору в Москву свои первые рассказы, предлагая
журналам, издательствам. Повсюду текстами восхищались, хвалили, но не печатали.
Нигде не печатали, и я их читал в салоне у Гроссов – Рады и Анатолия, на
богемных тусовках. Толик – так Нафтали тогда
назвался.
Из-под Полтавы чернобровая хохлушечка
Рада приехала в Москву поступать, и с первого взгляда Нафтали втрескался по
уши.
Он был тогда на четвертом курсе, жил в общежитии Строгановки. Общие предметы Рада сдала, а вот по лепке
могла завалить – по основной дисциплине. И что же Нафтали придумал?
Аудитория, где шли приемные испытания, была во дворе, и запиралась,
естественно, на замок. Нафтали ночами туда пролазил. Сквозь фортку, что-то
проделав с фрамугой и шпингалетом. И при свечах, чтоб сторож его не засек,
работал с ее скульптурой – доводил неудачные линии, совершенствовал
инфантильные формы. Рада в училище поступила, стала его женой.
– Мало ли кто не состоялся в Израиле! – пытаюсь
я возразить Нафтали. – Вот я, к примеру, тоже считаю, не состоялся.
Хотелось бы славы заслужить мировой, разбогатеть, жить исключительно
литературой. Но никого не виню, Израиль здесь ни при чем. Проблема только во мне:
пишу по-русски, не на иврите – для узкого круга людей. Приехал в зрелом
возрасте, все начинал с нуля. Писателю, чтоб он состоялся, надо родиться в
нужном месте и в нужное время – с детства родину иметь под ногами. Да, мы
не такие, как все. Характер нашей религии не поощряет изображений пластических,
живописных. «Не сотвори кумира себе…» Поэтому ты мардан, «бунтовщик» на иврите.
Хотел бы все изменить, тебе религия наша мешает. А ортодоксов, людей, как я, –
презираешь, разве не так? Довольствуйся тем, что есть, и будь благодарен за
это. За то, что здесь, наконец. После всех пережитых страданий…
Лет двадцать они прожили с Радой, как голубь с голубкой, –
в любви и согласии. Родили сына, назвав Макаром. Не зная ни в чем нужды,
купаясь в деньгах и достатке, исполняя важные государственные заказы. И вдруг
государство это, как карточный домик, стало рассыпаться на их глазах,
превращаться в развалины – система, образ мышления, мораль и философия
бытовых отношений. Страна, где им жилось комфортно, привычно, вдруг перестала
существовать. Возникла угроза голода, нищеты. И – беспредел,
что всего страшней!
Нафтали стал поговаривать об Израиле, настаивая на
«родине предков». Но Рада пошла на курсы английского, предполагая свалить на
запад.
Трудно сказать, кто впервые назвал его в собственном доме
«жидовскою мордой» – жена или сын? А может,
родители Рады, два ее брата, сестра? Значения не имеет: кормились с его стола.
Развод запросила Рада, сославшись на то, что ему
изменяет. Причем давно – с учителем английского языка, кудлатым, дурно
пахнущим дылдой. Который
берет ее замуж. Странно, что он не знает, всей Москве об этом известно.
Нафтали попробовал вякнуть про
адвокатов, суды, раздел имущества.
Хлопцы плечистые и крутые, братки ее, строго осведомились
открытым текстом: «Хочешь, жиденок, жить?»
И он из дома бежал, найдя пристанище в Химках,
заброшенной халабуде. Там, на соломенном ложе, где
читал Библию и ничего больше, его посещали великие озарения:
«С женою обручишься, но будет другой с нею спать,
выстроишь дом, но жить в нем не будешь… Сыны и дочери твои будут отданы другому
народу… И нету силы в руке твоей: весь труд твой поест
народ, который не твой, и будешь ты притеснен и разбит во все свои дни –
сойдешь с ума от зрелища перед твоими глазами!» – читал он слова,
записанные три тысячи лет назад.
Злата нашла его в химкинской халабуде – его студентка, тайно его любившая. И
наконец, в этом призналась. А также – и это было важнее всего –
согласная ехать за ним хоть на край света. И очень скоро они оказались в
Израиле. Это случилось лет десять назад.
Они родили двоих чудненьких
малышей, девчушку и мальчика – в Иерусалиме, конечно… Дети
росли-подрастали.
Приехал на постоянное место жительства его старший сын
Макар – уже со своим семейством. Тот самый, что вместо «папа» обращался к
Нафтали «послухай, жид». Но
он сыну все простил. Ибо мать его, Рада, скончалась от скоротечного рака, так и
не уехав на запад, не выйдя замуж за патлатого дылду.
«Бог, видать, наказал!» И память Нафтали мало-помалу окуталась в дымку
забвения.
Все чаще вспоминалась теперь Москва, былая его
зажиточность, всероссийская популярность. Во всем обвиняя Израиль, поливал
помоями ортодоксов. Доводя меня этим до бешенства, до белого каления.
Мы едем с Нафтали домой. С кулачным его бойцом, очередным
шедевром, достойным лучших музеев мира. Диво из бронзы, не догадаться, что
копия: нежнейшая патина. Отполировано, приварено на подставку. И я испытываю
огромное наслаждение.
А тут вдобавок он выдает историю, после которой я ему все
простил. Все его заскоки и выкрутасы. И на Израиль поклепы. Все!
– Является недавно заказчик. Солидный,
в обычной одежде, средних приблизительно лет. Борода лопатой, по-русски
изъясняется не хуже тебя и меня. И заявляет с порога, что речь идет о работах
на крупную сумму. На полмиллиона! Долларов, разумеется. Ибо наслышан
об Анатолии Гроссе: «Рекомендовали, очень в России хвалили». Речь идет об одной
церквушке в Иерусалиме. Стоит в долине, в самом начале пути Святого семейства в
Египет. Надо бы подновить лепку на потолках, росписи. Ну и иконы, понятно, с
окладами, распятия всевозможные. Словом, полная реставрация – дело
привычное… Я опупел поначалу, крыша слегка качнулась – тут же решил
поехать, все поглядеть, точную цену озвучить. Но сила какая-то удержала:
«Знаете, батюшка, дайте-ка мне подумать денечек-другой…»
Сказал я ему:
– А что вдруг сановники православные? Ты же
рассказывал про еврейские памятники. Показывал фотографии циклопических
монументов под Станиславом, Дрогобычем, где акции проводились. Могилы братские.
– Это со Златой, перед
отъездом. Заказы от Джойнта. А при советской власти за что угодно брался, ничем не брезговал.
Христианские храмы Рада-покойница нам находила.
Сказал я ему:
– Да, искушение – пол-лимона зелененьких! Шутка
ли, разбогатеть в одночасье?! И что же ты ответил: согласился, конечно?
– Погоди, не торопи. Случай хочу рассказать. В
прямом отношении к теме. Во Львове произошло… Мы
нанялись с Радой на летний сезон отреставрировать часть собора. Неподалеку от
оперного театра. Вдвоем не управиться было, взяли троих помощников. Студентов.
И был среди них еврейский парнишка. Наивный и простоватый, однако
в работе сноровистый, подходящий. И был приставлен к бригаде нашей священник,
вроде как надзиратель: пухленький, благообразный. Наш студентик
из любопытства его спросил: какой у тебя оклад, батюшка, сколько ты получаешь?
Попик похвалился: прилично, мол, очень даже прилично, Побольше
врача, инженера. И ты, мол, священником можешь стать, с мое
зарабатывать. И соблазнился парнишка: попик стал приносить ему соответствующее чтиво. Беседовал, агитировал. Когда показалось попику, что
наш паренек готов, спекся, как говорится, назначил ему день крещения. Тот
удивился: как это так – креститься, ведь я же еврей!? Нет-нет, ни за что,
про это забудьте, батюшка! А вот зарплату вашу иметь, это
пожалуйста, согласен быть и священником.
Сказал я ему:
– Как анекдот – жутко смешная история. В ешиве расскажу, раву понравится. Н-да, соблазны и искушения, от Бога, от дьявола, – из этого соткана жизнь. Так что же заказ? Ты
от него отказался?
– Представь себе – да! Хотя долги за квартиру,
за ссуду. Машину пора поменять, совсем в драндулет
превратилась. Макару с семьей помочь: он и жена его моют подъезды, все не
найдут работу. А мы со Златой? Стыдно
признаться – ни разу не были за границей: Италия, Лондон, Париж, Мадрид. Увидеть
классику, походить по музеям. В Америку, наконец, смотаться!
Сказал я ему:
– Злата отговорила?
– Последнее слово было за мной. Все-таки старше,
опытней. Злата – она молчала. Ночами не спала, и я не спал: вспоминал.
Про деда особенно. В живых его не застал, отец мне
рассказывал. Дед погиб, когда отец еще был мальчишкой. Он ребе был в
приднепровском местечке. А в двадцатые годы банды гуляли по Украине. И вот за
день до налета евреи в панике стали прятаться. Хотя понимали: мало кто уцелеет. Но цадика надо спасти. За любые деньги:
светоч Израиля. И сговорились с одним хуторянином. За туго набитый кисет с
золотыми червонцами – в его амбаре. В сене, вместе с двумя хасидами.
Когда ворвалась банда и в местечке шла резня
с жуткими воплями, вошел в амбар хуторянин – проведать их, успокоить.
Сидите, мол, тихо, никто не сунется, не посмеет. Я, мол, для пущей правды намалевал крест на воротах. Когда это дед услышал, вылез из
сена, пошел в местечко: «Чтобы я душу свою за их крестами спасал!» И к дому
пошел – поцеловать мезузу. Но не дошел, во дворе
зарубили.
Сказал я ему:
– Не знал я, что дед твой раввином был. Столько лет
знакомы, а ты мне не говорил. Бочки катил на религию. Сам же прекрасно знаешь,
что говорится в Торе: не сотвори кумира себе, не делай изображений, идола. А
как в семье смотрели на то, что ты занялся скульптурой?
Нафтали заулыбался, огладил бородку, коротко, «под
сапожок», стриженную.
– Скульптором, можно сказать, из милосердия
стал – в эвакуации, в Казахстане. Лет восемь мне было. Жила во дворе у нас
девочка младше меня и плакала вечно. С утра до ночи ревела: кукла ее пропала,
любимая кукла. В дороге, когда от немцев бежали. Покоя не было во дворе. Взял я
тогда полено и вырезал куклу. Как папа Карло – раскрасил, тряпками
обернул. И тихо сделалось во дворе, слезы ее просохли. Потом заказы пошли на
игрушки: с соседних улиц, дворов. И здорово у меня
получалось, все лучше и лучше. Мама их помаленьку стала носить на базар, шли
нарасхват. А жили-то бедно, на хлеб не хватало. Можно сказать, семью от голода
спас.
*
* *
Сказал рав:
– С рождением каждого человека в мире возникает
нечто новое, неповторимое. Долг каждого это понять: ничто подобное еще не
являлось! Ибо будь оно хоть однажды, не было бы необходимости в нем самом.
Каждый человек – это новое абсолютно создание, долг
наш довести свою личность до совершенства.