О стихах Ирины Рувинской
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 49, 2014
Когда б вы знали, из
какой житейской прозы рождаются еврейские стихи, записанные автором по-русски… Вот книжка[1],
в которую Ирина Рувинская собрала свои стихи
последних лет. A вот я, пожилой литератор мужеска пола, читаю и
перечитываю эти полувольные переменностопные
стихи. Ну что поэт женского пола может мне рассказать про женщин? Ведь я всё знаю про женщин!
Нет, – говорят женщины из книжки, – всё, да не всё. Всё про нас не
знает и Басё. Ему / самому доброму из своих мужчин // сказав со смехом что
другого нашла // врала / и
родила от него полсотни строк…
Щель между прозой
жизни и поэзией жизни была неуловима и в старые времена. Вот романтически
настроенный юноша Вильгельм Мейстер путешествует с
театральной труппой по германским городам и весям и вместе с собратьями
актерами то погружается в закулисную прозу, то выступает на сцене, преобразуя
эту прозу в поэзию. А вот петербургский мещанин и мечтатель, проживающий в
утлой квартирке под присмотром кухарки Матрёны, встречает свою любовь в
магическом полусвете петербургских белых ночей, романтически её теряет и
возвращается в свою каморку пить скверный утренний Матрёнин кофей. С
романтически разбитым сердцем.
В
поэзии эта дистанция держалась довольно долго, хотя отдельные смы́чки
и имели место. Трехстопная рифмованная социология Некрасова на Руси и всё, что
за ней последовало. Честная перепись верлибром жителей городка Спун Ривер, предпринятая американцем Эдгаром Ли Мастерсом… Но всё-таки подавляющее большинство поэтов
не покидало Парнас вплоть до катастрофы 1914 года. Однако, выпроставшись из
военно-революционных руин, европейско-американская поэзия не стала реставрировать заветы Буало и Сэмюэля Джонсона, а пустилась по разбитым послевоенным
дорогам пешком вослед за прозой. Следующая, ещё более ужасающая мировая война
окончательно упразднила классические рецептуры.
В России естественное
развитие изящной словесности было прервано неотвязным партийно-советским
руководством. Несогласных с генеральной линией извели,
уцелевшие ушли в подполье, прихватив с собой наследие Серебряного века, а
казённый соцреализм продолжал пользоваться разрешенной к употреблению
силлабо-тонической метрикой, перекладывая социальный заказ на ученические
размеры. Было ли всё это поэзией, рождённой из прозы, – пусть судит
«Краткая литературная энциклопедия», выходившая в пристойно-застойные
60-е – 70-е.
Ирина Рувинская всерьёз взялась за стило в новые времена, когда
застоявшийся дух соцреалистической поэтики был уже несколько проветрен
чужеземным, главным образом, англо-американским влиянием. Огден Нэш, активно переводившийся на русский, научил нас вмещать
свои лирические интенции в длинные строки с переменным числом слогов и
мерцающими парными рифмами. Подпольные смогисты,
полузапрещённый Соснора, разрешённый Мартынов… А там и Бродский подоспел, вернее, подоспели его тамиздатовские томики, передававшиеся из рук в руки в
крупных городах. А Харьков, откуда Ирина прибыла в Израиль, безусловно, к
таковым принадлежал.
«Может,
поможет» – четвертый сборник Рувинской и второй изданный в Израиле… Её стихи определенно выделаны из
прозы жизни, а не расшиты по серебряной канве старых мастеров. Первый раздел
соткан из воспоминаний об оставшейся за горами-долами-морями неисторической
родине. Вначале «всё как в жизни»: её Алик
учился у нашей мамы в шестнадцатой школе // он на мотоцикле разбился потом // а
муж её татарин играл на баяне… В
следующем стихотворении: в восемьдесят
девятом году прошлого века //
это были деньги // на них раза три поесть можно было в столовой…
Это все о жалких реалиях той жизни, кое-что о тогдашних харьковчанах. Но
предпоследнее стихотворение раздела с зачином какая звезда // гляжу
на нее из окна / и не знаю названия… кончается вот как: и горит горит / будто сплошную тьму // нáсквозь прожгло в этой точке // вселенское
пламя. Прожгло? Меня – прожгло. Да и последнее замирает на
пронзительно-ностальгической ноте: …всё стоят и стоят в июньской пыли //
те которые / нами были.
Следующие шестнадцать
страниц – не про любовь. Они так и озаглавлены: и никакая не любовь. И
действительно не про любовь. А про стёжки-дорожки из старинного романса, по
которым когда-то гуляли милого ножки. Стёжки, как водится, позарастали, зато
память о них не потускнела, несмотря на увеличивающуюся толщу лет и напластования
быта. Я встану в без десьти встану в без десьти // мне в школу не будить и в садик не вести // … но ты доснись,
доснись // я встану / в без пяти.
Как заклинал длинноволосый путаник и балабол Бальмонт, поэзия есть волшебство,
и вот отчетливые бытовые подробности воспоминаний претворяются в
безупречно-романсовые строки: знаю в горьком настое живом есть и смертельные
травы // но всё равно моя моя
это чаша / не отведу // лишь бы звучал и звучал твой
голос глухой и картавый // как тогда на мосту / в
тёмном саду.
Далее следует галерея мгновенных фоток знакомых всем персонажей –
пациентов больниц, стариков, доживающих свой век в слишком просторных для их
усыхающей плоти жилищах, записи мимолетных уличных разговоров, жанровых сценок.
Но фотографии сделаны не холодным объективом, птичка, вылетающая из аппарата,
несёт в клювике оливковую веточку сострадания и понимания. На одной из этих
фотографий я с некоторой оторопью вижу самого себя через некоторое количество
лет: свое имя помнит // имена сыновей не помнит //
как застегнуть брюки знает // как попадает ток в розетку не знает //… лицо его вдруг улыбку припоминает //
которая была тонкой и чудесной // когда он беседовал с дамами // в кулуарах симпозиумов //
по ядерной физике. А вот добрались мы и до строчек, давших название
всему сборнику: я тебя включаю в свои
молитвы // Борька-сапожник
балагур выпивоха // …я тебя в молитвы свои включаю //
может поможет. Женское сострадание и женское милосердие –
это выше и стихов, и прозы.
Лейтмотивы сборника – ускользающее прошлое во всех его прекрасных,
печальных, но главное, неповторимых подробностях, и приближающееся неумолимое
будущее, где все эти подробности, которыми только и жива поэзия, постепенно
лишаются смысла. Пройдемся по нему еще раз. Нет какая душа идиотка // ей кого-то опять подавай // уж
не девица / тощая тетка // хочет снова играть в
«каравай»… Тело и душа движутся по дороге жизни с разной
скоростью, это рассогласование переживается и мужчинами, и женщинами, но
женщинами – особенно остро, ибо их потери отчетливее отражаются в
зеркалах. И женщина, оборачиваясь назад и заглядывая вперед, видит себя
одновременно во всех своих возрастах: молодое худое тело /
с загорелыми руками и ногами //…и я еду к другу…
потом молодое худое тело / с загорелыми ногами и руками //…
и я еду к мужу // да нет вообще-то я пожилая тетка //
глаза у меня цвета пыли //… а еду я в больницу к
старичку-соседу // у него никого больше нету. А вот как надо утешать старуху с
невесомыми руками, которая спрашивает шёпотом: «Что со мной будет?»: Ты просто на миг окажешься в Бессарабии // четырнадцатилетняя /
с черными косами // снова немцу плюнешь в лицо // и крикнешь «ну
стреляй / стреляй» // и на этот раз он
выстрелит. Стихотворцу тоже положено заглядывать смерти в лицо.
Множество прозо-поэтических, иронико-трагических
кратких историй длинных жизней – и
только мы с тобой Ленка //
всё худеем и молодеем.
А вот и старый знакомый – вышеупомянутый Огден Нэш.
Не будем спрашивать у Ирины, помнит ли она старика Нэша,
но нэшевские интонации и его фирменную систему
рифмовки мы в этом стихотворении легко узнаём. Надо же / так любить
и цветы и деревья ну любое растение // и вот нá
тебе / аллергия на цветение // а что это значит вы
знаете и сами // люди ходят с опухшими глазами // шмыгают
носами / говорят охрипшими голосами… Впрочем, концовка стиха –
это уже не типичный О. Н., а доподлинная И. Р.: …жаль нам что не Голландия у нас и не Дания // но вы цветите цветите милые растения // и ради бога на
нас / не обращайте внимания!
У Нэша наряду с многострочными стихами встречаются и кратчайшие: God in his wisdom made the fly // And then forgot to tell us why. А вот из Рувинской: Пруста читать не
просто // просто читать не Пруста // а Д. Д. к
примеру или Д. Б. // но там ведь и мыслей не густо.
Возможно, эту перекличку можно объяснить избирательным сродством. А может,
Ирина Рувинская и есть женская аватара
ехидного нью-йоркера, Божьим
попустительством занесенная в Иерусалим, во всех отношениях Нью-Йорку
противоположный? Ведь если бы нашелся простак,
подошедший к Нэшу с вопросом, можно ли сотворять стихи из прозы, то О.Н., скорее всего, удивился
бы: а из чего же ещё их сотворять?