К годовщине со дня смерти Асара Эппеля
Публикацию подготовила Мария Фаликман
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 44, 2012
ЧЕЛОВЕК-ПРАЗДНИК *
* * *
Е. К.: Что такое, по-вашему, творческий человек?[1]
А. Э.: Всякое художническое тщание предполагает компонент самомнения, иначе просто не бывает. Творческий человек стремится не только выразить себя, но и заявить о себе, причем непрерывно терзается и от неуверенности в себе буквально чахнет. Так что в «человеке творящем» безусловен и обязателен коктейль из мании величия и комплекса неполноценности.
Е. К.: А чего должно быть больше?
А. Э.: Зависит от конкретной ситуации. Мания величия понуждает выходить на люди и предлагать себя; комплекс же неполноценности непрерывно навязывает дотошный самоконтроль.
ВСПОМИНАЯ АСАРА ЭППЕЛЯ
Что бы мне хотелось сказать об Асаре Эппеле сейчас, в октябре 2012 года, когда уже восемь месяцев его нет? Когда понемногу привыкаешь к тому, что уже не встретишь его на каком-нибудь литературном вечере, не услышишь в трубке знакомое: «Ксана, это я…» (О том, что его можно не узнать, и речи не шло.) В последние годы мы не так уж и часто виделись, да и по телефону говорили не много. Дел почему-то ото дня ко дню становится всё больше, а времени всё меньше: то ли оно куда-то без спросу девается, то ли растрачивается неразумно, как его ни экономишь, и слишком редко напоминаешь себе, что ничего нельзя откладывать – ни встреч, ни разговоров. Всегда найдется причина не позвонить, не подумать, не вспомнить. И наоборот, нет-нет да и вспомнятся какие-то мелкие обиды, размолвки. Но когда уходит человек, с которым был дружен и связан общим делом больше четырех десятилетий, думаешь о нем всё чаще. По каким-то своим, личным причинам – а еще и потому, что тебя то и дело подталкивают внешние обстоятельства, порой совершенно неожиданные. Вот буквально на днях, 19 октября, канал «Культура» показал премьеру телеспектакля по пьесе «Контракт» Славомира Мрожека в постановке Владимира Мирзоева. Переводчик – Асар Эппель. (Сколько лет назад он эту пьесу перевел – а показали на всю страну только сейчас. Поздно.) А в сентябре в Дрогобыче торжественно отмечали 120 лет со дня рождения и 70 лет со дня смерти великого писателя и художника Бруно Шульца, которого «привел» в Россию, где его почти никто не знал, Асар Эппель. А чуть раньше, нынешним летом, вышла по-русски книга главного польского «шульцеведа» Ежи Фицовского – поэта, прозаика, знатока цыганского и еврейского фольклора. Открываю прекрасно изданный том[2] – перед титульным листом, на белой пустой странице три слова: «Посвящается Асару Эппелю». Эппель высоко ценил Фицовского – и поэта, и человека, и эту его книгу; Фицовский вполне мог бы посвятить ее Эппелю, но не случилось (скончался еще в 2006-м; за него это в 2012-м сделало издательство). И еще одна книга, ставшая атрибутом памяти, с недавних пор у меня под рукой. Асар Эппель, «Моя полониана»: четыреста с лишним страниц переводов из польской поэзии разных эпох – от ренессанса и барокко до XXI века – в строгой и одновременно невероятно изысканной обложке (представляю, как Асар следил за каждым шагом в процессе ее создания, «не давая спуску» прекрасному художнику Андрею Бондаренко). В коротком предисловии к своей полониане автор сообщил, что пытался передать «свое читательское ошеломление» поэтами, которых на протяжении полувека переводил. Он очень давно задумал эту книгу. Очень тщательно (как, впрочем, и каждую свою) ее готовил. Очень ею гордился. Он совсем чуть-чуть не дожил до ее выхода. Горько.
Но, вспоминая Асара, я о другом хотела рассказать. И только сейчас, процитировав его слова, обращенные к читателям ставшей последней книги, поняла, что это «другое» имеет название: «человеческое ошеломление». Меня Асар Эппель ошеломил буквально с первых минут знакомства и продолжал ошеломлять, поражать, восхищать последующие сорок с лишним лет. Как ошеломлял и восхищал многих, не сомневаюсь.
Середина шестидесятых. Я делаю первые робкие шаги на «польском» поприще. В Москву приезжает одна из первых моих польских знакомых – Ханка Лебецкая, редактор детского издательства «Наша ксенгарня». Я прихожу к ней в гостиницу «Варшава» и застаю там неизвестного мне тогда Асара Эппеля. Он зашел за Ханкой, чтобы показать ей город. Они берут меня с собой. Асар ведет нас на Крутицкое подворье; я никогда там не была, кажется, даже не слышала про такое место (этот красивейший уголок Москвы тогда был в страшном запустении). Перейдя мост через Москва-реку, сворачиваем в переулок и… ошеломление – слишком слабое слово для того, что я испытала. На вросших в землю домишках – непривычные вывески, иные с буквой «ять», прохожие все странного вида: какие-то мастеровые в косоворотках, бабы в платках и длинных юбках, промелькнул поп в рясе… Впереди, на площадке рядом с полуразвалившейся церковью – карусель; и тут народ в не сегодняшних нарядах. Что это? Какой волшебник преобразил пространство? Привел меня в сказку? Вот этот забавный бородатый человек, с которым мы болтаем на смеси двух языков (оба еще плохо говорили по-польски)? Ответ был весьма прозаичен: на Крутицком подворье (изображавшем Симбирск) снимал фильм про мать Ленина режиссер Марк Донской… Это было ошеломление номер один; оно так и осталось связанным с Эппелем, а он, словно подтверждая свое «авторство», не уставал меня поражать. Хотя бывал мрачен, хандрил, жаловался на невзгоды и несправедливости, бывал на что-то или кого-то сердит, даже гневен – но в моей памяти это не вытесняет (а возможно, высвечивает) яркий образ: человек-сюрприз, человек-праздник.
Ну кто бы еще смог стремительно разоружить и покорить начинающую переводчицу, взявшуюся за превосходный, но очень сложный (вдобавок написанный поэтом) роман и пришедшую к назначенному (навязанному?!) ей редактору в боевой готовности? Он прочитал перевод и теперь возвращает его переводчице со своими поправками; она намерена оспаривать едва ли не каждую, биться до последнего. А тут ей вручают рукопись, где на полях… рисуночки (например, фигурка, которая, согнувшись в три погибели, доит козу – это я усадила доильщицу вместо скамеечки на табурет), кое-где иронические, но «не в бровь, а в глаз» и совсем не обидные (!) замечания, а вообще, довольно много замечаний только в начале – дальше, не сомневается редактор, переводчица справится сама, прислушиваясь к звуку его камертона. При этом гостью (коллегу?) угощают чаем с пирожками с морковкой, которые испекла теща… И потом ты уходишь, естественно, пристыженная (ну как могла сама не заметить, не додумать!), но и окрыленная, счастливо ошеломленная.
Или очередное изумление-восхищение спустя годы, когда мы вместе с Асаром впервые поехали в Польшу на конференцию. Вечером, как это водится на подобных мероприятиях, международная компания пила пиво в подвальчике пансионата, где нас поселили, в курортном городке Сопот. Засиделись допоздна, смех не утихал… Есть красивое польское выражение rejwodzić – по-нашему «верховодить, задавать тон», так вот: весь вечер в обществе незнакомых людей разного возраста из разных стран rejwodził Асар – легко, непринужденно, остроумно, блестяще, ошеломительно.
А вот еще одно открытие, впечатление от которого было таким сильным, что двухчасовое, наверно, действо, на котором я присутствовала, накрепко врезалось в память, а его мелодия до сих пор звучит в ушах. Асар Эппель с композитором Александром Журбиным написали мюзикл по «Закату» и «Одесским рассказам» Бабеля. Еще до театральных постановок в разных городах Советского Союза, до фильма «Биндюжник и король» этот превосходный мюзикл показали студенты отделения музыкального театра ГИТИСа. Асар позвал меня на первую встречу с будущими участниками спектакля. В маленьком зале – десятка полтора студентов со своим руководителем, на сцене – двое: автор либретто и текстов и композитор. Они и сыграли от начала до конца весь спектакль. В темноватый зал ворвалась яркая, шумная, бесшабашная, теплая и опасная Одесса. Ожили бабелевские герои – такие разные, такие достоверные. Заговорили, запели единственно возможными, кажется, словами. Своими словами – просто кто-то их подслушал, а сейчас произнес или спел. А как тонко и точно были спеты все партии поэтом и переводчиком (тогда мы еще не знали, что он блистательный прозаик) Эппелем. С каким чувством, каким юмором! Автору стихов чудесно вторил, играя и подпевая, композитор. Потом я видела еще несколько постановок мюзикла и фильм – тот «спектакль» был лучшим. На сидящих в зале обрушился ослепительный фейерверк. Это был праздник.
И еще много подобного было. И это хочется вспоминать. И перечитывать прозу, стихи, переводы Асара Эппеля, потому что чтение им написанного – тоже праздник.
Ксения Старосельская
* * *
Е. К.: Почему вы стали переводчиком?
А. Э.: Во-первых, это замечательный всепоглощающий труд, нет-нет да и позволяющий почувствовать себя победителем, хотя, возможно, и напрасно. Тут чаще, чем в других литературных радениях, можно воскликнуть: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!» Во-вторых, это изысканное, изощренное и красивое «монашеское» занятие. Кроме того, моя литературная деятельность началась в глухое советское время, когда только переводчики и привносили в наш герметический советский мир культуру и образный мир неоткрытых или малоизвестных авторов. К тому же мое поколение стало работать по-новому. Каждый занимался своей страной, ее языком и культурой. До нас подобное особо не практиковалось. Каким-то образом мы оказались вне штампов широко тогда бытовавших романтических приемов перевода. Если в барочном тексте написано «в майский день», мы не вставляли для ритма «в веселый майский день» – это риторика другой стилистики.
Между прочим, никто как переводчик не знает столько о произведении, даже сам автор. Вам говорили уже такое, да? Перевод – это многообразное свидание с непредсказуемыми роскошествами.
ВЕСЕЛОЕ ИМЯ ЭППЕЛЬ
В подтверждение заглавия расскажу несколько историй. Послевоенное время, ровно середина минувшего века, средняя школа для мальчиков (период раздельного обучения) на окраине Москвы в районе Останкино. Май месяц, на травяных улицах расцвела сирень, в актовом зале на покрытом зеленым сукном столе тоже много сирени в стеклянных вазах − идет экзамен по русской литературе у девятиклассников. Экзаменуемый тянет билет, отвечает на два вопроса, после чего должен рассказать на память отрывок из «Мертвых душ», «Кавказского пленника» или «Капитанской дочки», по своему выбору. Школьник, о котором речь, классические эти произведения, конечно, читал и к экзамену был готов, но вот учить наизусть прозу − она же не стихи − ему не хотелось. И он решил, что как-нибудь обойдется, что-нибудь он придумает, только нужно отвечать не в начале экзамена, а ближе к концу, когда комиссия устанет.
Надо сказать, это был весьма изобретательный подросток. Отправляясь в кинотеатр на фильм о войне, Гражданской либо Великой Отечественной, а большинство фильмов тогда было о войне, он набивал карманы желудями и садился в первый ряд. Как только на экране начиналась стрельба, желуди летели в зрителей и падали с сухим стуком, примерно как пустые гильзы из Анкиного пулемета системы «Максим». Стрельба прекращалась – прекращались и желуди, стрельба возобновлялась – желуди снова летели, и так весь фильм. Откуда они брались, в темноте не разобрать. Это были, возможно, первые в мировом кинематографе спецэффекты.
Так вот, экзамен. Ответив на вопросы билета, экзаменуемый сказал, что учил на память отрывок из Толстого, но не из «Кавказского пленника», а из романа «Война и мир». Дело в том, что роман входил в программу «летнего чтения», и «проходят» его в десятом классе, но мальчик только что книгу прочел, и все сюжетные линии были в памяти свежи. Глава экзаменационной комиссии, женщина из районо (районный отдел народного образования), с «халой» на голове, слегка удивилась и говорит: «Ну, давай, излагай». Экзамен шел к концу, все дети уже рассказали рекомендованный им для заучивания набор: начало «Капитанской дочки» о том, как метель настигла Петрушу Гринева и Савельича в пути, окончание «Мертвых душ» о тройке и быстрой езде и середину из «Кавказского пленника» о том, как Жилин сидел в яме и лепил игрушки для Дины. К пяти часам члены комиссии устали, тем более что это был экзамен для нескольких девятых классов. От повторения учителей даже слегка клонило в сон. Возможно, женщина из районо захотела взбодриться и послушать что-то новое.
И действительно, подросток начинает рассказывать новое – какой-то свежий эпизод из «Войны и мира». Он рассказывает о том, что кавалерийский офицер Денисов, сослуживец Николая Ростова, приехал в отпуск из заграничного похода и привез Ростовым письмо от старшего сына. Пока все сидели в гостиной, Петя Ростов, «толстый мальчик с широким румяным лицом и быстрыми глазами», пробрался в сени, где висела шашка Денисова, и положил ладонь на холодный эфес. Затем Петя осторожно до половины выдвинул тяжелую шашку из ножен, она с металлическим звуком поддалась, Петя смотрел на лезвие, зазубренное в одном месте, думал о том, что еще недавно по этому клинку текла кровь неприятеля, и воображал себя в бою, на коне и с шашкой в руке. С такими мыслями он стоит в сенях, держит боевое оружие «и как еще неделю назад Петя хотел, подобно брату, быть адъютантом командующего и с его срочной депешей под неприятельским огнем спешить от одной батареи к другой, с левого фланга на правый, точно так же теперь он страстно желал быть гусаром, как Денисов, и, сжимая рукоять шашки, участвовать в “деле”, в кавалерийской атаке на французов».
Рассказывая, подросток – как-то само собой получается − имитирует толстовский слог, его легкое косноязычие, нанизывает периоды, одно придаточное предложение к другому, выходит очень убедительно, учителя оживились и кивают. Внимают с интересом, роман-то большой, всего не упомнишь, и никто не признаётся коллегам, что слышит эпизод впервые. Заканчивается тем, что, заслышав чьи-то приближающиеся шаги, Петя, стараясь не звякнуть, вдвигает шашку обратно в ножны и убегает.
Женщине из районо интуиция подсказала, что имеет место какой-то подвох. Она решила свое впечатление проверить: «Ну хорошо, а Гоголя ты учил?»
Подросток: «Да, учил. Куда несешься, Русь? Дай ответ. Не дает ответа!»
И захохотал. Демонически. Потому что нервное напряжение, весь извелся, пока дождался конца экзамена, и непонятно, как с Толстым получилось, прокатило или нет, а теперь еще и Гоголя подавай! Стоит, хохочет, не может успокоиться.
Глава комиссии поняла его взвинченное состояние, по-матерински коснулась руки выше локтя и говорит: «Ну ладно, иди. Но к выпускному экзамену чтобы Гоголя выучил так же хорошо, как и Толстого!»
Следующая история произошла в конце 1961 года, и тоже в Москве, но не на окраине, а в центре города. Недавно был открыт памятник Марксу на Театральной площади. Тот же герой, теперь молодой переводчик с польского, едет по Тверской в троллейбусе в компании с приятелем, тоже молодым литератором. Перед Театральной они идут к выходу, и тут переводчик с польского нарочито громко, на весь салон, спрашивает приятеля: «Вы у памятника Энгельсу выходите?» Стоявший рядом с ними гражданин возмущается такой идеологической безграмотностью и говорит: «Стыдитесь, молодой человек, Маркса от Энгельса не отличаете!»
Обе истории я слышал от Асара Эппеля и решил записать их потому, что они ярко его характеризуют. Он обладал даром создавать парадоксальные ситуации, часто шутил, искрил веселыми стихами, лимериками и эпиграммами. Помню его таким. Вот например: Абрам Петрович Ганнибал / любил плясать, придя на бал, / пускался он вприсядку прямо, / и было не унять Абрама. Когда один литератор сообщил, что ближайший отпуск проведет в Испании, Эппель мгновенно отреагировал. «В таком случае ты должен услышать известные испанские стихи: Сидит Гомес на суку, / сук скрипит и гнётся, / жаль, Родригес не увидит, / как он ушибнётся»
Веселость на людях, возможно, была защитой от сложностей существования, которые у каждого свои. Впервые я увидел его по телевизору в начале девяностых, еще не зная имени, и запомнил только по устным историям, которые рассказывал этот человек лет пятидесяти (выглядел значительно моложе своих лет), со шкиперской бородой и в очках в тонкой оправе, похожий на Салмана Рушди.
Одна из историй в телепередаче была о том, как давний знакомый рассказчика собирался по делам в Польшу и хотел привезти жене хороший подарок. С этим знакомым они были дружны еще мальчишками, постоянно подкалывали и разыгрывали друг друга. В те баснословные года приятель мог, например, в переполненном автобусе спросить: «Ну, ты бумажник хорошо заныкал? Много там было? Вечером приду за своей долей». И неожиданно выходил, оставив друга наедине с насторожившимися пассажирами. Прошло время, рассказчик стал ведущим переводчиком польской литературы, и знакомый на правах старой дружбы, которая, как известно, не ржавеет, обратился к нему за советом. Проделав нешуточную филологическую подготовку, переводчик дал совет: «Приди в косметический магазин и попроси пýдер до лýжка. Пýдер − пудра, а лýжко – это лужок. Когда загорают на природе, используют такую пудру, чтобы лицо не обгорело и нос не облупился на солнце. Модное косметическое средство». И написал по-польски эти слова. На самом деле «лужко» по-польски – кровать или постель, от общеславянского «ложе». «Пудра для постели» у поляка вызывает эротические ассоциации. Словосочетание было выбрано так, чтобы знакомый ничего не заподозрил. В Варшаве он пришел в косметический магазин, сказал, что хочет купить своей жене пудер до лужка и для верности подал записку от переводчика. Произошло замешательство. За таким неслыханным товаром никто еще не обращался. Все продавщицы, а магазин был большой, пришли посмотреть на покупателя из Москвы, долго выясняли, что же ему нужно и, самое главное – для каких целей?! Вернувшись в Москву, он позвонил переводчику и с восхищением сказал: «Ну ты разыгра-а-ал!»
Прозу Эппеля я впервые прочел в «Иерусалимском журнале» в 2002-м, рассказ назывался «Чернила неслучившегося детства», и ничего веселого в нем не было, а были условия незащищенного человеческого существования, «неслучившееся детство» в мрачном месте в мрачный период века, года и дня: «военные декабрьские сумерки».
С Асаром Исаевичем Эппелем я познакомился в декабре 2003-го, когда стал посещать литературный семинар, который он вел. Как мудрецу, ему свойственно было изъясняться веселыми притчами. Послушав его истории, я соотнес руководителя семинара с рассказчиком, которого видел по телевизору. К тому времени Асар Эппель был известным прозаиком, а также автором сценария к мюзиклу «Биндюжник и Король» (по одесским рассказам и пьесе Бабеля), поставленному во многих театрах Советского Союза, благополучно пережившему СССР и идущему до сих пор. Мюзикл, кстати, получился смешным и грустным одновременно (смешным благодаря зонгам, в сюжете пьесы веселого мало), эдакое «эсек флейш», кисло-сладкое мясо. В середине девяностых, задолго до личного знакомства, я видел спектакль «Закат» в вахтанговском театре, но не знал тогда, что автор зонгов, которые пели Александр Филиппенко и Юлия Рутберг, – Эппель; хотя адаптацию пьесы для театра сделал он. По-видимому, так и должно быть с выдающимся писателем: им написанное всегда ему предшествует, сначала знакомишься с его текстами, и потом уже узнаешь что-то о нем самом.
Его требовательность к тексту, своему или чужому, поражала, однажды он рассказал, что делает до тридцати черновых вариантов рассказа, пока не добивается нужного результата, и работает над новой вещью от месяца до полугода. В другой раз он принес на семинар роман Бунина «Жизнь Арсеньева», прочитал отрывок и стал говорить о том, как бы он прочтенное отредактировал. Дал, таким образом, наглядный пример работы над прозой.
Один из последних им написанных текстов – очерк «И вдоволь не мог надышаться», для альманаха «Дерибасовская – Ришельевская» (№ 48) о поездке в Одессу на литературный фестиваль, посвященный Бабелю и открытию в городе памятника автору «Конармии». В очерке содержится большой отрывок из рассказа «История одной лошади», который Асар Эпелль счел нужным для своего очерка слегка отредактировать: отговорившись тем, что это «…была откуда-то взявшаяся полуизорванная страничка», он убрал одну бабелевскую фразу и поставил на её месте отточие. Может быть, он сделал это для ускорения темпа повествования.
На собраниях семинара он иной раз акцентировал внимание на ударении: «Внимание, правильное ударение: симметри́я!» Однажды участник семинара поспорил с ним на символическую сумму в 50 рублей о том, как правильно произносить слово «молох», и, разумеется, проспорил, а на следующее собрание принес деньги, от которых Эппель отказался. «Внимание, правильное ударение, − говорил он, − мастерски́!» Всё, что он делал, было мастерски́, с акцентом на этом последнем слоге.
Асар Эппель обладал абсолютным литературным слухом. Когда молодой литератор читал перевод, оригинальные стихи или рассказ, руководитель семинара с голоса улавливал неточность и давал комментарии, не заглядывая в рукопись. Его наблюдательность, память и умение концентрировать внимание были удивительны, а литературные оценки – безупречны. То, что заслужило одобрение, он охотно рекомендовал редакторам журналов, а рекомендация его в литературном мире значила много. Многие стихи и рассказы появились в печати ему благодаря, ряд дебютов состоялся при его участии, он был щедр в этом отношении. Участвуя в работе жюри по присуждению литературных премий, он старался выдвинуть обещающую прозу молодых авторов, чем способствовал появлению новых имен, созданию репутаций. Тот, кто много имеет, много и отдает. Сам он за время моего с ним знакомства получил две премии: в 2005 году «Гринцане Кавур в России», вручаемую авторам, чьи книги переведены на итальянский, или переводчикам итальянской литературы (подходил по обеим кондициям), и в 2006 году от Федерации еврейских общин России «Человек года», в номинации «Издательская деятельность», за идею и организацию книжной серии «Проза еврейской жизни».
Название серии придумал он, и относится оно, прежде всего, к его собственным книгам повестей, которые почему-то называют рассказами, а можно бы назвать «повести Эппеля». Успех его прозы, в отличие, скажем, от прозы современников: Аксенова, Войновича или Солженицына − чисто литературный успех без самомалейшей примеси политики и какой-либо конъюнктуры, основанный только лишь на достоинствах авторского стиля. «Злобы дня» нет, он писал об уже прошедшем, но «мировая скорбь», неожиданная в этих окраинных барачных декорациях, присутствует.
Считаю, что всем, кому удалось лично познакомится с Асаром Эппелем, невероятно повезло: общение с мастером, его безошибочные оценки и проницательные суждения расширяли картину мира.
Алекс Рапопорт
* * *
Е. К.: Приступая к новой работе, вы ощущаете страх или в этой сфере он вам незнаком?
А.Э.: Какой такой страх? Работа есть работа. Страшно, когда она непосредственно связана с опасностью для жизни, нервов, потомства… А тут чего бояться? Разве что – если не укладываешься в срок. Или перед тобой сложный роман, а ты как раз переживаешь роман житейский, браться за работу неохота, но и отказываться нельзя – предложение хорошее. Вот и бывает страшно, что из-за таковых обстоятельств не успеешь…
Е. К.: А не страшно состязаться с оригиналом?
А. Э.: Перевод не состязание, а скорей – творческое клонирование. Тут не страх, тут трезвая печальная мысль: не получится потому-то и потому-то. Изначально ясно: сделать как у автора нельзя. Желательно не слишком «лучше» или не слишком «хуже», зазор должен быть минимален.
БЕЗ НАЧАЛА И КОНЦА
Самое первое воспоминание о нём – весёлое. Год, наверное, 1976-й, ЦДЛ, какая-то гостиная – Большая? Зелёная? При Союзе писателей открываются студии для начинающих переводчиков поэзии. Прозы, наверное, тоже, просто я не помню. Перевод – последний portofranco советской литературы, и народу набежало довольно много (безо всякого, прошу заметить, интернета). Рослая симпатичная шатенка (это, скорее всего, секретарь переводческой секции Таня Луковникова) громко разъясняет:
– Кто с английским, немецким, французским языком – подходите к Левику, к Вильгельму Вениаминовичу. Кто с испанским…
Подробностей не помню, но были там, кажется, и Лев Гинзбург, и Морис Ваксмахер – прямо город мастеров.
И вдруг из угла, из мягкого кресла какой-то бородатый дядька:
– А кто с языком племени Балумба – давай ко мне!
И все засмеялись, и стало ясно (если кто ещё не понял), что поэтический перевод, кроме всего прочего, – дело весёлое и азартное.
Это, конечно, был Асар Эппель. Он на самом-то деле набирал ребят с английским и польским, и я, хоть и записалась к Левику, к нему тоже иногда приходила на занятия. Идея «племени Балумба» его занимала ещё какое-то время. Племя это он произвёл от медведя Балу, и даже гимн сочинил его животворной силе – полнокровный такой гимн, с упоминанием детородного органа. «О дай нам, могучий Балу…» и так далее.
Когда в 80-м году в «Детской литературе» вышла в пересказе Эппеля совершенно волшебная книжка Витезслава Незвала «Анечка-Невеличка и Соломенный Губерт» – достать её было невозможно. Ни в книжной лавке писателей (даже если б нас туда пустили), ни у спекулянтов, нигде и никак. А спустя тридцать лет на летнем книжном фестивале в ЦДХ я увидела у букиниста один-единственный прилично сохранившийся экземпляр. И тут же его купила и счастливая помчалась домой – листать, разглядывать, искать знакомую (он часто читал её вслух) песенку без начала и конца:
В королевском замке
Взяли муху в мамки…
Вечером позвонила Асару Исаевичу (это был, наверное, наш последний разговор, потом ещё виделись, но мельком). Поделилась радостью: вот, мол, купила у букинистов вашего Незвала, того самого, с рисунками Пивоварова. Рублей аж за семьсот или даже восемьсот…
Эппель выдержал мхатовскую паузу и важно, с расстановкой сказал:
– Вы совершенно правильно поступили. И вам очень повезло. Это прекрасная и редкая книга.
Всё верно. Сейчас вот сняла её с полки – шероховатый коленкоровый переплёт, сзади выдавлено «2р.50к.» – и заглянула в выходные данные. Тираж – всего-то сто тысяч экземпляров.
Хотела в конце написать что-то вроде: «Да, вымирает наше племя…» И передумала – вот ещё! Отдадим лучше должное почтенному жанру, песенке без конца.
Эй, кто там с языком племени Балумба? Давайте к нам!
Марина Бородицкая
* * *
Е. К.: Что такое перевод?
А.Э.: Печальная необходимость.
Е. К.: Когда вы начинали, наверное, так не думали?
А.Э.: Почему не думал? Ведь это же видно, когда чего-то недобираешь. А так – удачный репортаж из произведения. Можно показать, что делать не надо, этому научаются быстро. А что нужно – вопрос дарования, умения совершенствоваться, обладания чувством меры, вкусом, артистизмом.
Е. К.: По каким формальным признакам вы понимаете, что стихотворение переведено плохо?
А.Э.: В поэзии это определить сложно – складно написанное стихотворение удобочитаемо. Плохой же перевод, как правило, неудобочитаем.
Женщина не всегда справится с книгой, написанной мужчиной, и, пожалуй, наоборот. Хотя мужская жизнь – общечеловечна, она тем не менее наполнена деятельностью и сведениями, которые обходят женщину стороной. Предметный мир мужчины ей неизвестен. Переводчица запросто может написать: «Он проткнул его саблей». А сабля – непротыкательное оружие! Мечом – пожалуйста. Недавно я встретил у коллеги-переводчицы фразу: «Она соскребала пальцем штукатурку». Штукатурка же – приставший к стене, хотя и хрупкий камень, по норме ее кладут довольно толстым двухсантиметровым слоем. Ее скорей отколупывают, отваливают пальцем, ибо штукатурку, которая соскребается, смоет первый же дождь.
Кроме подобных несообразностей, в плохих переводах обычно напряженный язык. Пиджак можно повесить на стул, а можно свернуть и бросить. Также и в переводе – в плохом прозаическом всегда чувствуется неприбранность, хотя в поэтическом это ощущаешь меньше. Про какое-то стихотворение говорят «замечательное», но по переводу это не чувствуется. Складное, темпераментное, но не замечательное.
БОЯН И НЕМНОЖЕЧКО МАНУАЛЬНЫЙ ТЕРАПЕВТ
В начале марта 2002 года у меня зазвонил телефон. Звонил Асар Эппель. Только что появился номер «Известий», с моими заметками о вышедших в издательстве «Симпозиум» книгах «Травяная улица» и «Шампиньон моей жизни». Эппелю очень понравилось, что я назвала его Бояном останкинской старины, хотя, на мой вкус, название было не бог весть какой находкой, просто лежало на поверхности.
К этому моменту я уже хорошо знала: Асар Эппель может обидеться и на положительную рецензию, если похвалили не за то, за что следовало. Но может, как выяснилось, и обрадоваться пустяку. Тем не менее этот пустяк положил начало нашим с ним, весьма своеобразным, отношениям. Всякий раз, когда мы где-то встречались, Асар церемонно прикладывался к ручке, представлял меня тем, кто был в эту минуту с ним рядом, шутейно ревновал, если я подходила к кому-то другому прежде, чем к нему…
Последний разговор вышел и вовсе странным. Ну, действительно, не говорить же человеку в глаза всякий раз, какой он тонкий стилист и отличный рассказчик (хотя, может, именно этого Эппель и ждал – от тех, кто к этому времени не успел обидеть его и на кого не успел обидеться он сам). Поэтому я сказала Асару, что извлекла из его книги «Латунная луна» практическую пользу. Героиня одного из рассказов, вошедших в этот сборник, ходила «мыски врозь. Так велели в училище. Еще сказали опускать до самого низу плечи и вытягивать шею, хотя спина при этом пусть остается как фанерка». Вот и я, с детства сутуловатая сколиозница, решила попробовать взять эти рекомендации на вооружение. И теперь каждый раз, когда все это проделываю, с нежностью вспоминаю Асара Исаевича.
А книги его рассказов… Вот они на моей полке (те две, о которых писала, плюс «Дробленый сатана», «Латунной луны» почему-то нет). Снимаю, перечитываю – на этот раз, к примеру, рассказ «Летела пуля», один из самых любимых. И знаю точно: книги Асара Эппеля уверенно стоят на золотой полке современной русской прозы. Снимайте, читайте, получайте удовольствие!
Юлия Рахаева
КРУТЫЕ ЯЙЦА НА ФЕВРАЛЬСКОМ ВЗМОРЬЕ
В Дубултах, в Доме творчества, я повстречала Асара Исаевича Эппеля. Иногда я заходила к нему под вечер, на журнальном столе – стаканчики Russian vodka и два треснутых яйца. Асар ночами работал, на завтрак не выходил, поэтому запасался яйцами, чтобы дотянуть до обеда.
На зеркале еловая ветка с шаром, наступил 1986 год. А на дверном стекле – фотография девушки в чулках на резинках, неглиже, вырезанная из какой-то иностранной газеты.
– Не думайте, что она здесь висит просто так, – серьезно объяснил Асар. – Это моя знакомая из Томска. Она теперь там… фигуристка.
Асар читал мне свои рассказы, я слушала, безжалостно поедая заготовленные им себе на утро вареные яйца. Иногда из коридора доносился тихий шелест.
– Это, – объяснял Асар Исаевич, оторвавшись от рукописи, – Толе Приставкину направление на анализы под дверь подсунули.
– Я много ездил в Переделкино и хорошо там работал, – говорил Асар. – Но там ведь все было по-другому, и все были другими. Например, на лавочке у входа сидел Шкловский. Под лампой в шахматы играл Арсений Тарковский. По коридору, как в столовую идти, слева, лежал-болел Бахтин. О нем хлопотал Завадский – в столовой он, жестикулируя, рассказывал театральные истории. После спектакля приезжал Аркадий Райкин. Там была челядь. Когда пылесосили, задергивали шторы. Все не так, как теперь. Больше это не повторится. Как у Бродского: «Мы, оглядываясь, видим лишь руины…»
Уезжая в Москву, на завтраке в хлебнице я обнаружила письмо Асара Эппеля.
С эпиграфом «Ovo…» из Г. Кружкова.
О Вы, не съевшая яйца вкрутую,
Которое Вы есть привычны были!
Неужто же варилося впустую
Оно? Или, быть может, разлюбили
Вы это блюдо? Иль сварилось худо
Овальное питательное яство,
Скакавшее в лифляндском кипятке?
Вы ж от него в былые дни приятство
Испытывали, сидя в закутке…
Увы мне! Несъедение яйца
Есть отношений признаком конца!
13. II.
Ни в коем случае, дорогой Асар, и тому вернейшее свидетельство – 25 лет нашей дружбы и взаимной любви.
Все помню, связанное с Вами, благодарю –
Марина Москвина
* * *
Е. К.: Вам, наверное, многое дал опыт общения с переводчиками ваших собственных произведений?
А.Э.: Да уж! С моими творениями работали хорошие издатели, талантливые – даже ведущие – переводчики, но, ознакомившись с переводами своих произведений на другие языки, я окончательно понял, что перевод дело сомнительное. «Травяную улицу» перевели на шесть языков. Скажем, итальянский или французский переводчики часто не постигали само событие или предмет описания. Я изнемогал: наговаривал переводчикам кассеты, объяснял, почему здесь такое, а не другое слово, зачем изменен синтаксис, исправлял ошибки («чулки в резинку», например, превратились у переводчика в «резиновые чулки»), объяснял отличие глагола «прибегла» от «прибежала»… Это скорее относится к текстоведению, но за этим – стиль писателя. Помню, я месяц просидел в Италии под роскошной пинией – на голову валились здоровенные шишки – и письменно растолковывал разные вещи польскому переводчику. Правда, тип, состав, структура моей прозы (я говорю не о качестве) – смесь просторечия, диалектизмов и псевдоофициальной лексики – представляет для переводчика значительную трудность. Русский язык богат не только синонимами, о чем мы говорили вначале, но и флексиями. В других языках ничего похожего. Мы чувствуем разницу между «Петюлей» и «Петюней», а иностранец нет. Американцы перевели бабелевского Бенчика «little Benya» – о чем дальше говорить?! Но ничего больше у них не наскребешь. Как передать «Беня, войдите в помещение»?! У Бабеля нас смешит напыщенность, провинциальность и литературное качество этой фразы…
Так что прочитав переводы своих произведений и поняв, сколько претензий можно предъявить и мне как переводчику, я повинился, поник главою и сокрушился духом.
В ЕГО ОСТАНКИНЕ
…Когда в памяти нашей пробуждаются очерки личностей, с которыми мы на веку своем встречались, живали и бывали в отношениях более или менее близких, мы всегда чувствуем желание – более того: потребность – уловить эти мелькающие призраки, эти в нас еще живые предания минувшего: мы хотим прикрепить их к бумаге. Успеваем ли мы в попытках своих, этот вопрос решать не нам…
Из записных книжек кн. П. А. Вяземского
Речь пойдет не о минувшем, а как будто бы даже о настоящем: герой этого рассказа ворвался в мою жизнь не более десяти лет назад – да так там и остался. С того времени и начну. В 2003 году мне впервые довелось выступать на вечере «Иерусалимского журнала» в Москве. Волновалась, пришла заранее, когда в зале почти никого не было. Одним из первых появился он. Заметил, кивнул, добавил полувопросительно-полуутвердительно: «И вы здесь». Помню, удивилась: классик всё-таки, а встречались мы от силы несколько раз – как раз незадолго до описываемых событий кто-то из знакомых затащил меня к нему в студию, но не помню даже, успела ли я там хоть что-то прочитать. И вдруг – узнал. Видимо, всё же успела.
За эти десять лет он занял для меня совершенно особое место среди тех, кого я называю своими учителями. Потому что есть у меня (в стихах, не в переводах) несколько строчек, которые на самом деле – его. Такие, которых без него – без его языкового чутья – там не было бы, а стояли бы другие, теперь уже мне самой кажущиеся неловкими и неуместными. И про каждую я это помню. На самом деле удивительная была у него способность: слушать стихи, ничего не записывая, никуда не глядя, чуть прикрыв глаза, а потом вдруг выдать под конец – мол, что-то у вас там было не то… иногда – точная цитата, иногда – «А ну-ка, повторите третью строфу». И неизменно – в точку.
Про переводы разговор особый, я ему не то чтобы много их показывала, но показывала самые для меня важные – и тоже правила, и приносила снова на собрания смешной, пёстрой и очень неровной студии во Втором Вышеславцевом, куда тем не менее время от времени приходила – посмотреть на маэстро (почему-то про себя называла его так – чему недавно получила неожиданное подтверждение, узнав о его дружбе и тесном сотрудничестве с итальянцами). Неизменно нахохленного, чуть надменного и мудрого той особой, с хитринкой, мудростью, к которой полагаются кипа на макушке и талес вместо шарфа. Вот интересно, сколько еще человек говорили о мандельштамовской посадке головы? Рискну повториться, но каждый раз при взгляде на знаменитый силуэт работы Елизаветы Кругликовой узнаю – его.
Да, к вопросу о переводах. Как-то раз он потряс меня до глубины души, восстановив по моему не то чтобы слишком точному, но зато весьма романтичному переводу с английского настроение оригинала. Перевод я читала вслух, и мне самой он тогда откровенно нравился, оригинал был только на листочке, с которого я читала, и вдруг слышу комментарий: «Маша, вот смотрите, у вас там в первой строфе “бескрайнее море”, а у автора наверняка проще». И действительно, у автора было – «big sea». Абсолютный слух, который замечали многие? Но тогда надъязыковой, общепоэтический – впрочем, переводчику именно такой и нужен, а как иначе.
В последние годы (когда заглядывала в студию совсем уже редко, раз в год) он казался мне усталым. Но – приходил, приводил гостей и ловко провоцировал их на разговоры-поединки, разговоры-пикировки, ради которых туда тоже стоило приходить и которые раскрывали с неожиданной стороны не только гостей, но и его самого. Несколько раз я бралась расспрашивать его про Останкино, где он вырос и где я волею судеб обретаюсь последние полтора десятка лет. Первый раз он, как мне показалось, с горечью сказал: «Надо же, вы живёте в моём Останкине!» Помню, договаривались как-нибудь по Останкину погулять, да так и не сложилось. И еще много чего не сложилось. Сложилась публикация нескольких моих среднего достоинства стишков «на еврейскую тему» в журнале «Лехаим» (но, согласитесь, стоило их напечатать уже ради подзаголовка «Публикацию подготовил Асар Эппель»), сложилось несколько новых важных знакомств. И – множество открытий, которых без встречи с ним могло бы не произойти.
На самом деле с его переводами я впервые встретилась намного раньше – в эпохальном двухсоттомнике «Библиотека всемирной литературы», в томе, где была напечатана средневековая польская поэзия. До чего яркие были силлабические переводы из Миколая Рея – не помню, сколько лет назад последний раз держала в руках эту книгу, а некоторые строчки помню до сих пор (вот, к примеру, неизменно актуальное: Дали ей место в Думе, а Министр отныне / Утирать её должен, хоть и старше в чине). Впрочем, по поводу «впервые» могу и ошибаться: в детстве мне читали много Тувима, и уж изданный в 1970-х «Слон Хоботовский» в эппелевском переводе у меня точно был, только на переводчиков я тогда внимания не обращала. Зато потом был «Люблинский штукарь» Исаака Башевиса Зингера (одно словечко «штукарь» в названии дорогого стоит – и это первое, минутное восхищение всецело оправдывается дальнейшим повествованием). Потом уже стала искать специально, потом – слушала, как он читал. Помню, читал знаменитые стихи Галчинского «Zaczarowana dorożka» в своем переводе и чуть ревниво отвечал на вопросы о переводе Бродского – который, да, бесспорно, хорош. И терпеливо объяснял, почему его находки – лучше. И правда, теперь я первым делом вспоминаю его «возницу», а не «извозчика» и «заворожённый», а не «заговорённый» и немного жалею, что у А. И. – «фиакр», должно быть, следствие вечного его стремления избежать полонизмов, о чем он и в интервью говорил, а не «дрожки», которые в сочетании с «завороженными» были бы чудо как хороши, и всё-таки чуть больше симпатизирую переводу Бродского, позволившего себе не обращать внимания на такие тонкости, которые для профессионального переводчика-полониста могли стать поводом для сомнения. Нельзя не порадоваться за нас всех, что в «Новом литературном обозрении» вышла, наконец, «Моя полониана» Эппеля, которую он не успел подержать в руках, но успел составить и сочинить предисловие.
Пожалуй, я не буду говорить о переводах с других языков, не менее важных для А. И. – с немецкого, с идиша… Впрочем, нет, скажу. Единственный раз решилась попросить надписать мне свежевышедшую книгу – перевод с идиша детского стихотворения Зиновия Телесина «Как растят аистят», сделанный, как я понимаю, давным-давно, но изданный несколько лет назад. Получила скромное двустишие: Милой Маше // Прошлое наше, – и в придачу целую россыпь переводческих находок, щедрости неимоверной. Не знаю, как там на идише, но по-русски этот прорифмованный насквозь (обратили внимание на название, да? а ведь название переводится с идиша просто как «Сказка о белых аистятах») и пронизанный созвучиями текст впечатляет не меньше, чем более серьёзные «взрослые» переводы Эппеля.
А проза, а стихи… Рассказом из «Травяной улицы» как-то раз зачиталась в метро и проехала свою станцию. Пустяк, но со мной такого не бывает – потому и запомнилось. И ничего удивительного: эта плотная, вязкая (почему-то в связи с ней то и дело вспоминается опять же мандельштамовское «Золотистого мёда струя из бутылки текла…»), неотрывно удерживающая внимание проза обладает свойством напрочь уводить от происходящего вокруг. На уникальный вечер в Москве весной 2006 года, где он читал поэмы, стихи, поэтические миниатюры и лимерики собственного сочинения, отчего-то не попала – скорее всего, просто не узнала вовремя. Зато, увидев заметку о состоявшемся вечере в «НГ-Экслибрис», запомнила с одного прочтения и с тех пор цитирую: Мама курит папиросы / Папа дарит маме розы. / Папиросы – это яд, / А цветы три дня стоят. Еще одно, даже более лаконичное, подарил недавно Феликс Дектор: Баран, смертельно раненный, / становится бараниной.
В той давней рецензии обещали, что выйдет книга стихов. Будем ждать: может, и правда выйдет?
На мемориальном вечере в ЦДЛ главным словом было – недооцененность. Мне сложно судить: видимо, это издержки круга общения, где его любят и знают. Но здесь, в Останкине, я пару лет назад прямо на детской площадке около песочницы познакомилась с коренными, в отличие от меня, останкинцами, для которых он – знаковая фигура, «наш Асар» (не помню, как и почему разговор зашел о нём, но потрясение, кажется, было взаимным). Они и провожать его ездили. И рассказывали, что народу было немало. И пока такое происходит – вот прямо так, в песочнице, говорить о недооцененности я бы не взялась.
Последние полгода совсем не виделись, увы. От общих знакомых узнала, что он в больнице, но хотелось думать, что выкарабкается. А теперь остаётся только оглядываться и прикидывать время от времени: «А вот интересно, что бы тут сказал маэстро…» И даже примерно предполагать, что бы он сказал, хотя на самом деле он сказал бы что-то совершенно неожиданное. На то нам и учителя. С которыми мне вообще крупно повезло.
Мария Фаликман
Е. К.: Все переводы были для вас сложными?
А. Э.: Вы хотите сказать трудоемкими?..
Е.К.: Я говорю о профессиональной сложности.
А. Э.: Да нет… Кстати, последнее стихотворение Шимборской заканчивается словом «zawierucha» – мимо поэтессы проносятся обрывки этой самой экзистенциальной «заверухи». Русское слово «завируха» в смысле «вьюга», «метель» в данном случае не подходит. Других же для польского смысла и образа вроде бы нет. Вот вам и трудность, над которой можно ломать голову месяц. А как быть с каламбурами? Каламбур на каламбур не переводят, нужна корректная система замены-подмены. Над этим тоже можно сидеть год – и ничего не придумать. А строка, например, английского текста наполнена столькими образами и мыслями (английские слова короткие), что в русской строке английское содержание не умещается. По-польски «любовь» – хореическое слово, по-русски – ямбическое, что же, менять ритмику? А она в каком-то конкретном случае бывает важнее всего. И т. д. и т. п.
Е. К.: И как быть?
А. Э.: Ничего себе вопрос. Напоминает случай, рассказанный Игорем Кио. К нему как-то пришел человек и заявил: «Я придумал невероятный трюк». Кио говорит: «Интересно, какой?» – «Вы появляетесь в центре арены, взмахиваете палочкой и пропадаете». – «Действительно замечательный фокус. А как это сделать?» – «Ну, это уж вы, специалист, придумаете!»
АСАР ЭППЕЛЬ, ЯБЛОЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК
В каждой из стран рассеяния евреи живут как бы в своём мире, в своём мирке, отличном от соседнего. И все эти мирки, вместе взятые, крепко разнятся от еврейского Национального дома, возведённого между морем и рекой на земле, сочащейся мёдом, млеком и кровью. Когда-нибудь, в запредельные времена, мы все сойдёмся, может быть, в одной духовной общности, как и надлежит братьям и сёстрам.
Асар Эппель, мой товарищ, был, несомненно, человеком Галута – одним из восьми миллионов. Из этих восьми миллионов он был единственным Асаром Эппелем – замечательным литератором, сочинявшим на русском языке. Иными словами, русско-еврейским писателем.
Мы встречались время от времени – то у нас, то в Москве, то на каких-то литературных симпозиумах и фестивалях в Европе. Я видел в нём соотечественника, не «липового», а настоящего, живущего почему-то, в силу горьких каких-то обстоятельств, не в отчизне, а в Москве. Мне не хотелось думать о том, что связи Асара Эппеля с русской жизнью, русской культурой, русскими горестями и радостями практически нерасторжимы, что он никогда не переселится из Москвы в Национальный дом, не станет израильтянином.
Польская литература была ему столь же близка, как и русская. Его переводы из польской поэзии и прозы заслуживают наивысшей оценки. Польская культура была для него вторым домом. Первым – русская. А израильская? Не могу сказать – не знаю… Знаю, сколь невыносимо жить между двумя домами, меж двумя двоюродными культурами – в то время, когда берег родины лежит в трёх часах полёта.
Надо сказать, что Асар Эппель знал своё высокое место в русско-еврейской литературе. Его оценки литературных усилий коллег были решительны, профессиональны и безапелляционны. Ему казалось, что, высказываясь, он рычал, как лев – а он пел, как щегол. Таков он был.
Понятна любовь Эппеля к Бабелю, к его кряжистым, как буквы родного алфавита, могучим евреям с их интересными размышлениями «об выпить, об закусить и об дать кому-нибудь по морде». Этой чистой любовью объясняется замечательный успех Асара Эппеля в работе над фильмом-мюзиклом режиссёра Владимира Аленикова «Биндюжник и король» по мотивам «Одесских рассказов» Исаака Бабеля. Направление сюжета – Бабеля, но песни – песни Эппеля! Замечательные, дивные песенные тексты, музыку к которым написал Александр Журбин.
«Летела пуля, и чьё-то сердце повстречала…» В отличие от тысяч песен, порожних как пустышка, «Пуля» Эппеля, как, впрочем, и другие его «пули» этого мюзикла, отлиты мастером-профессионалом в неповторимом одесском жанре. «Шаланды, полные кефали» Владимира Агатова (Велвла Гуревича) относятся к этому волшебному жанру.
В последний раз мы увиделись с Эппелем в Одессе на Бабелевских чтениях. Асар, как и я, был в числе приглашённых. Он неважно себя чувствовал – дыханье, ноги – но виду не подавал. Мы с ним провели много часов, гуляя по городским улицам, по Привозу, по Фонтану, сидя над пивом в «Гамбринусе». Весь город был словно мемориальный сборник писательских биографий, но это вовсе не превращало его ни в музей, ни в кладбище. Неповторимый этот город вливал жизнь в наши жилы, и мы не думали о смерти.
Фамилия Асара на идише означает «яблоко». То самое яблоко, без которого в начале времён не произошло бы разделения пресной жизни на добро и зло. Яблоко литературы.
Давид Маркиш
* * *
Е .К.: В юности вас восхищали чьи-то переводы, например, Маршака?
А. Э.: Нет. И не потому, что они меня не устраивали. Просто потому, что перевод – он и есть перевод. Хотя до сих пор восторгаюсь «Жизнью Бенвенуто Челлини», переведенной, по-моему, Лозинским.
Е. К.: Да, Лозинским. А какие-нибудь переводы перечитываете?
А. Э.: Сказанного Челлини, пятитомник Вазари. Красиво сделан «Парфюмер»… Искусно работают многие коллеги, но я ведь знаю, как сделаны даже самые замечательные переводы, и это знание мешает увлечься. А вот как сделана проза Платонова – не знаю. А если и попытаюсь распознать, то это особый труд постижения.
СВЕТЯСЬ И ГРЕЯ ДУШУ
…Асар Эппель идет у меня отдельной строкой. Есть звезды, есть мастера. И есть – особенные мастера. Вот он – особенный. Он у меня на одной полке с Владимовым, Казаковым, Платоновым. Он произрос из XX века и, безусловно, переживет и XXI и XXII.
Композитор Гринблат как-то говорил мне: «А в конце оркестр нарастает, нарастает, и вот гремит кластер – общий аккорд всех инструментов, фортиссимо! И постепенно тает эхо от него. А в остатке – эти три ноты, ре-минор, тоненько так и до-олго, до-о-олго…»
Вот я и думаю: погаснут звезды, кометы, ракеты, а эта свечечка – проза Асара – до-олго еще не померкнет, светясь и грея душу изысканным мастерством и глубочайшей человечностью.
Юлий Ким
*Публикацию подготовила Мария Фаликман.
[1] Здесь и далее – фрагменты из интервью Елены Калашниковой с Асаром Эппелем («Русский журнал», 2003).
[2] Ежи Фицовский. Регионы великой ереси и окрестности. Бруно Шульц и его мифология. Перевод с польского Е. Барзовой и Г. Мурадян, М., Иерусалим: Мосты культуры / Гешарим, 2012.