Рассказ
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 43, 2012
Давид Маркиш
По
Старой английской дороге
Никто
сегодня уже и не упомнит, почему это утонувшее в песке и серой глинистой пыли
направление пути назвали Старой английской дорогой. Кому это пришло в голову?
Когда? Не отмеченная ни верстовыми столбами, ни насыпью, ни колеёй, Старая
английская дорога брала своё начало в посёлке Кара-Такыр и ползла на
северо-восток, к горизонту, похожему на выбритую под корень макушку. Некоторые
словоохотливые поселенцы (а таких, надо сказать, было немного) уверяли тех, кто
желал их послушать (и этих тоже можно было по пальцам перечесть), что воображаемая
эта дорога никакая не дорога, а узкоколейная чугунка, проложенная англичанами,
потом заброшенная и с течением времени засыпанная песком пустыни. Совершенно
никто – ни чеченцы, ни корейцы с греками,
ни тем более местные аборигены-казахи – не
подвергал эту увлекательную версию критическому анализу, и главная загадка,
таким образом, оставалась без ответа: какими ветрами занесло великобританцев в
кишлак Кара-Такыр? Какого, иными словами, чёрта-дьявола? Ответа никто не знал,
а ведь в присутствие, пусть бы и мимолётное, подданных британской короны в этих
гиблых местах хотелось верить всей душой: дескать, раз иностранцы здесь
уцелели, то и нас кирдык не возьмёт. И какая разница, что после изобретения
паровоза ни единого англичанина здесь не было видно, не говоря уже о том, что и
до появления паровой машины, изменившей лицо нашего мира, англосаксы в кишлаке
отнюдь не показывались. Так или иначе, заграничное название дороги возникло
неведомым образом и, в отличие от самого объекта, благополучно сохранилось до
наших времён.
А
времена стояли на дворе довольно угрюмые: катился к осени 1953 год,
единственной трепетной отрадой, подобно золотой искорке на фоне чёрного
занавеса, стало загадочное дыханье Чейн-Стокса, шестью месяцами раньше, в
начале марта, прямиком отправившее на тот свет рябого Джугашвили с его Ближней
дачи. В Кара-Такыре новость о кончине вождя приняли с опаской: околел всё же
кремлёвский бог, как бы ещё хуже не стало. Тысячи ссыльных поселенцев и
спецпереселенцев, свезённых в кишлак посреди пустыни, затаились по своим
саманным мазанкам и кибиткам и, оберегаясь, наружу носа не казали; многие
плакали, как то заведено в траурные дни. Но были и такие, кто, вопреки здравому
смыслу, надеялся на лучшее.
Что
делали посреди пустыни семь тысяч мужчин, женщин и детей, видно и без подзорной
трубы: отбывали ссылку, кто –
вечную (если только есть в нашей жизни что-либо вечное помимо смерти), а кто – срочную: от десяти лет и выше. Давать кому-нибудь «детский
срок», три года или, допустим, пятёрку, и тащить в Кара-Такыр – где это слыхано?! Такая глупость чекистам и в голову
не приходила, под их синие фуражки. Отправлять какую-то дешёвку, краткосрочника
на край земли, в Кара-Такыр, куда, говорят, кроме путешественника Пржевальского
никто и не заглядывал! Нет, дорогие граждане, эти гиблые места не для шелупони,
а для избранных, с солидными сроками
от червонца и выше. И какая разница, кто они такие есть: раскулаченные,
чеченцы, одесские греки или члены семей изменников родины –
ЧСИРы? Кому от этого знания здесь, в песках,
холодно или жарко? Но никто во всём Кара-Такыре, кроме щепотки казахов в
горьком ссыльном море, не причислял себя к людям песчаного племени.
Итак,
откуда кого привезли, на сколько, по какой статье и кто таков
оперуполномоченный комендатуры майор Ерикеев, да и Пржевальский с его лошадью
кто таков – все эти подробности нашей
кишлачной жизни мало кого могут заинтересовать. Куда интересней, да и – не побоимся этого слова –
поучительней история, напрямую связанная со Старой английской дорогой, которую
какой-то большой начальник со звёздами на плечах, и не с бухты-барахты,
постановил выкопать и вырыть из просоленной засохшей глины, очистить от песка,
проложить по её следу новую чугунку и пустить паровоз с вагонами. «Постой, паровоз, не
стучите, колёса, кондуктор, нажми на тормоза…»
Никто в Кара-Такыре знать не знал, куда поедет паровоз, до какого места земли.
Угадать тут никто бы не смог, ни ссыльные, ни оперуполномоченный Ерикеев,
потому что это был строгий секрет и ещё потому что земля, говорят, похожа по
форме на арбуз, который нигде не начинается и нигде не кончается, и, таким
образом, секретные рельсы для пущей секретности тоже не имеют ни начала, ни
конца.
Но
и набитый тайнами железный сундук по ходу времени может проржаветь и дать течь;
вода дырочку найдёт. И, после приезда из самой
Москвы бригады железнодорожных планировщиков, слухи поползли по Кара-Такыру,
как знаменитые гоголевские раки из мешка. Получалось, что дорогу потянут через
пески к заброшенному месту под названием Сарытам, и военные будут там строить
секретный объект всесоюзного значения. Из туманных намёков прибывших
специалистов можно было составить мнение, что «на самом верху» решено пустить
из Сарытама ракету и лететь на ней на Луну. Эта новость взбудоражила
разноплемённых обитателей ссыльного кишлака, хотя, казалось бы, какая им
разница – полетит кто-нибудь на Луну или же
останется жить здесь, внизу. Но подневольные жители Кара-Такыра, сидевшие в
песке по соседству с саксауловыми деревьями, почувствовали причастность к
большому секретному делу всесоюзного значения –
полёту в небеса. Это ж надо! Десятки миллионов вольных советских людей не причастны,
а кучка ссыльных причастна, да ещё как: путь на Луну проходит через их кишлак
Кара-Такыр. Вот тебе и Старая английская дорога.
К
Симону Ривкину, ссыльному подростку, увлекательные новости пришли от главного
железнодорожного планировщика по имени Сан Саныч Трояновский. Сан Саныча, как
часто бывает в дальних командировках с евреями средних лет, в Кара-Такыре
потянуло к соплеменникам, а семья Симона – старая
бабушка, мама и шибко беременная племянница –
были едва ли не единственными потомками Авраама, Ицхака и Яакова посреди
казахской пустыни. Жила здесь ещё одна еврейская семья, Лотта и Луи Раутенберг,
по зову сердца и Коминтерна приехавшие в начале тридцатых годов из Берлина в
Москву строить светлое будущее человечества, арестованные как немецкие шпионы и
после десятилетней отсидки сосланные, уже как природные немцы, в кишлак
Кара-Такыр на вечное поселение. Доказать, что они вовсе не немцы, а немецкие
евреи, было никак невозможно, да и некому было доказывать: никто не слушал. В
метриках злополучных Лотты и Луи значилось, что они оба относятся к Моисеевой
религии, но эта крючкотворная ссылка никого и ни в чём не могла убедить в
стране победившего атеизма: немцы – они
немцы и есть! А если кто еврей, то так и надо говорить и обязательно записать
чёрным по белому; тут нечего валять дурака. Но Лотта и Луи после лагерной
отсидки, где им помогла выжить их врачебная профессия, не склонны были к общению
с советскими людьми, включая сюда и евреев. Вернувшись с работы, эти
недоказанные евреи запирались в своей глинобитной хибаре на засов, занавешивали
окна и вполголоса мечтали о возвращении в родные германские края, в город
Лейпциг. А работали они в местной больничке на пятнадцать коек, с отличным
составом ссыльных врачей: там был хирург-грузин, грек-глазник и чуваш – опытный специалист по трипперам и мозолям, севший за
антисоветский анекдот подполковник медицинской службы. Чуваш, впрочем, трудился
в больничке по специализации «ухо-горло-нос», а вот к грузину приезжало
оперироваться начальство среднего звена из областного центра: он был мастером
своего дела, настоящим виртуозом ножа и пилы. И тот предательский факт, что в
годы войны он работал в германском госпитале, за что и сел, только лишь
укреплял его медицинский авторитет: раз немцы допустили до операционной,
значит, смело можно ложиться под его нож.
Жизнь
упрямо цвела на песке Кара-Такыра, как лишайник на камне. Люди радовались и
огорчались, пили водку, играли свадьбы, рождались, болели и умирали. Залегшие
на вечное хранение в землю местного кладбища не уступали по численности
населению кишлака. Смерть мирно соседствовала с жизнью, и переход из одного
света в другой, из этого в тот, имел в Кара-Такыре вид формальности.
Кладбище,
похожее на покинутый город, раскинулось на окраине посёлка, зыбкая грунтовая
дорога вела мимо него в пустынную степь, замкнутую смутным горизонтом. В степи
жили на свободе сайгаки и джейраны. Плотные стада этих дивных антилоп,
обгоняющих ветер, легко, как облако в небе, перемещались с места на место в
пространстве своей безводной раскалённой родины, поросшей инвалидным карликовым
кустарником и верблюжьей колючкой. Статные и стремительные, они безупречно
вписывались в пейзаж. В конце концов, и белые медведи, весьма вероятно,
счастливы средь ледяных торосов, не говоря уже о чукчах. Всякая божья тварь, за
редким исключением, привязана к месту своего рождения, как бы ужасно оно ни
выглядело в чужих глазах.
Сан
Санычу Трояновскому ссыльный кишлак казался местечком унылым, но пригодным для
жизни; он ещё и не такое повидал. Соседний Устюрт, к примеру, был куда жутче и
мертвей, не говоря уже о колымских краях, где среди бела дня птица превращалась
в ледышку и мёрзлая тушка брякалась с зимнего неба наземь с неприятным стуком.
Сам Трояновский собственными глазами такого не видал, но слышал от бывалых
людей, заслуживавших доверия. Слушая, в свою очередь, с разинутым ртом байки
Сан Саныча, подросток Симон верил ему безоговорочно. Возможно, Симон был прав:
всякое может случиться на белом свете.
Если
б не жизнь впроголодь, Кара-Такыр был бы вполне сносным местом. С кормёжкой
здесь действительно выходило нехорошо: хлебушек продавался, да, и без лимита,
иногда обнаруживались на полке магазина макароны и манка. Овощи там не
появлялись. Картошкой, капустой и луком, если деньги шуршали в кармане,
разживались у корейцев – настоящих
волшебников огородного дела. Но не было и денег. Мяса тоже не было. Рыба-сом водилась
в речных протоках, в полутора часах пешего хода от кишлака – но ссыльным туда запрещали ходить: далеко, как бы не
сбежали. А вольные казахи сома не ели и на продажу не ловили: поганая рыба,
переносит проказу.
И
всё же, к превеликому удивлению, люди выживали и здесь –
и спецпереселенцы, и обычные ссыльные, такие, как ЧСИРы Ривкины. Родственники
присылали кара-такырцам продуктовые посылки в обшитых белой бязью фанерных
ящичках, а то и копеечные денежные переводы, всегда поспевавшие в самый нужный
момент. А у кого не было родственников, те крутились, как белка в колесе:
заводили ишака с бочкой, ездили по воду и торговали по дворам поведёрно или
подрабатывали на кладбище, на похоронах. Женщины вязали по домам из шерстяных
ниток шапки и шарфы и сдавали оптом грекам для реализации в ближайшем областном
центре, до которого пассажирский поезд тащился аж девять часов. На торговые
путешествия греков самовластный оперуполномоченный Ерикеев смотрел сквозь
пальцы – как видно, имел в деле свой
интерес. Греки никогда не подводили оперуполномоченного, добровольно
возвращались к месту ссылки с купеческим барышом и дефицитными харчами:
топлёным маслом, конфетами-подушечками и ящиком-другим пива. Эти успешные
коммерсанты были удовлетворены своей жизнью, и свобода была им ни к чему, как
козлу подковки: если б они решили сбежать из областного центра на родину, в
Одессу, их бы там мигом переловили. Нынче и свобода переменилась, и Одесса
переменилась: по рыбам, по звёздам три грека на шаланде никакую контрабанду
больше не везут, всё это давно растворилось в тумане моря голубом. На исходе
четвёртого десятилетия советской власти Кара-Такыр существовал то ли по
феодальному, то ли по капиталистическому закону. Узнай об этом покойный Ульянов,
он, к ужасу всего мирового пролетариата, перевернулся бы в своём хрустальном
сундуке на Красной площади.
Итак,
люди жили здесь каждый в своём углу, все вместе в ссыльном кишлаке, посреди
пустыни. Первой, самой насущной их заботой являлось, как в добрые древние
времена, пропитание тела. В доме Фрумкиных коронным блюдом было «фальшивое жаркое» – картошка,
приправленная жаренным на хлопковом масле луком. Подгоревший лук придавал
картошке коричневатый оттенок, напоминавший едокам канувшее в Лету прежней
жизни домашнее мясное жаркое. Всё, совершенно всё, как это видно на примере
одесских греков-контрабандистов, переменилось в поле нашего зрения, и «фальшивое
жаркое» Мирры Фрумкиной, мамы, являлось, таким образом, столь же бараньим или
хоть конским, сколько тесная съёмная комнатёнка в доме бывшего кубанского
кулака Евсюкова могла именоваться «Дом Ривкиных» или даже «Дом Романовых».
Трояновский
явился в гости к Ривкиным вечером, накануне того дня, о котором пойдёт речь.
Пришёл москвич не порожняком, а с гостинцами: двумя жестяными банками тушёнки,
смазанными тавотом для предохранения от ржавчины, и двумя бутылками портвейна «777» столичного
разлива, предохраняющего от уныния души. Надо сказать, что, собираясь в гости,
Сан Саныч оприходовал чекушку, справедливо полагая, что идти с поллитровкой
неудобно: Мирра пить водку не станет, Симон, может, и выпил бы, но не в
присутствии же матери, на беременную сестру надежды было мало, а бабушка – та если и примет рюмку, то сладенького. Молниеносно
взвесив все эти обстоятельства, Сан Саныч Трояновский, ради оживления вечера,
проглотил в одиночестве свою бодрящую чекушку, сунул портвейн и тушёнку в сумку
и отправился. Идти было недалеко: приезжие проектировщики размещались в
купейном вагоне, отцепленном от состава и загнанном в тупик на железнодорожной
станции в полутора километрах от Кара-Такыра.
Этот
тупик не впервые использовался для нужд государства. Вскоре после благополучной
кончины Корифея всех наук грянула всесоюзная амнистия, по которой на сильных
ногах из лагерей и тюрем выбежали на волю десятки тысяч отпетых,
социально-близких властям уголовников – бандитов,
ворья, блатарей и опасной шпаны. Эти весёлые ребята, навёрстывая упущенное за
решёткой время, с порога взялись за старое. Смирные обыватели боялись выходить
на улицы своих проживалищ – бандитский
беспредел выплеснулся за все разумные границы, граждане молили бога, чтоб
амнистированные, оплакав усатого вождя, поскорей вернулись под замок.
А
власти, справедливо опасаясь массового наплыва ушкуйников на столицу и крупные
города, взялись рассовывать их по глухим и тёмным углам империи. Привезли два
вагона жаждущих деятельности уголовников и в Кара-Такыр и загнали те вагоны в
тупик. От нечего делать жаждущие деятельности приезжие совершали набеги на
кишлак, где разжиться было нечем, и задирали там безответных прохожих. Одному
греку, торговцу газировкой, отказавшемуся отдать налётчикам горсть медяков,
воткнули перо под ребро. С головы чеченского старика, мирно беседовавшего, сидя
на корточках в кругу приятелей у саманной стены парикмахерской, содрали,
проходя мимо, папаху сурого каракуля. Надо бы знать, что папаха для чеченца не
просто головной убор, а отличительный знак и предмет гордости, как для узбека – борода. А папаха сурого каракуля без слов говорит разбирающемуся
в жизни человеку, что чеченец с такой шапкой на голове пользуется особым
уважением и доверием соплеменников.
Публично
лишившийся своей сурой шапки старик не изменился в лице, только длинно сплюнул
сквозь зубы вслед весело переговаривавшимся грабителям; один из них напялил
папаху на свою голову и так шёл. А ночью наступила расплата: чеченцы ворвались
в вагон и зарезали одиннадцать амнистированных. Наутро кишлак впал в
оцепенение, все с тревогою в сердце ожидали развития событий, и события не заставили
себя ждать. В тупик загнали паровоз, прицепили к нему два вагона с уголовниками
и увезли в неизвестном направлении. Больше амнистированных в Кара-Такыр не
привозили. Инцидент, как сказал бы поэт Маяковский, был исперчен: зарезанных
зарыли под насыпью в общей яме, а сурая папаха вернулась на голову уважаемого
старика.
На
вечер к Фрумкиным были приглашены и Раутенберги. На дощатом столе, поверх
клеёнки покрытом клетчатой скатёркой, дымилось в зелёной эмалированной кастрюле
фальшивое жаркое, источавшее волнующий запах. С ароматом тушёной картошки
смешивался смрад махорки – Луи
палил её с утра до ночи, не вынимая самокрутку изо рта. Ядрёная моршанская
махра, как ни странно, полностью заменила ему кубинские сигары, которые он
курил в далёком родном Лейпциге. И это ещё одно наглядное доказательство того,
что человек не собака и привыкает совершенно ко всему.
За
столом ни шатко, ни валко разместились все: и хозяева, и гости; кто сидел на
табуретке, кто на стуле, трое без обиды теснились на лавке, а Симон устроился
на придвинутом к столу порожнем ящике, который в иное время использовался в
домашнем хозяйстве как тумбочка. Сан Саныча, московского почётного гостя,
посадили во главе стола, где, согласно традиции, должен был бы сидеть изменник
родины Ривкин.
Беременная
племянница поместилась против зеркала в раме, висевшего на неровной стене,
из-под побелки которой проступала глинобитная основа. Зеркало это,
приобретённое у корейца в обмен на связанную Миррой шапку с шарфиком, не
отличалось серебряной чистотой и хрустальной прозрачностью. Из масляно
коричневой, возможно, ещё и корейского дерева овальной рамы таинственно
выглядывал Космос с его галактиками, туманностью Конская голова и нехоженым
Млечным путём. Прильнувшая к внутренней стороне стекла бездонная перспектива
дышала зорким мраком и диким холодом, несовместимым с нашей тёплой жизнью. В
прихотливо разбросанных по поверхности стекла точечных прорехах амальгамы
угадывались чёрные дыры, наполненные смертью… Сидя против зеркального стекла, племянница
глядела в него неотрывно, и, казалось, ничто на свете не могло отвлечь её от этого
занятия.
Особые
отношения связывали беременную племянницу с зеркалом и его глубинами.
Вглядываясь, она видела там, меж звёздными скопленьями, своего растущего в ней
ребёнка, и её плодородное тёмное нутро представлялось ей космической бездной.
Эта тяга к зеркальному омуту не вчера проявилась: племянница, сколько себя
помнила, при виде зеркал испытывала беспокойство души. Для Ривкиных наважденье
молодой женщины было внове, Мирру эта странная напасть раздражала. Она относила
её к временному помутнению рассудка, а бабушка –
та объясняла заскок трудной беременностью
племянницы, тем более что она растила своё семечко в одиночестве: муж-часовщик
получил восемь лет по статье «террор
через намерение» – при помощи часового
механизма задумал взорвать Большой каменный мост, ведущий к Кремлю. Ривкины до
ареста знали племянницу довольно-таки поверхностно, она приехала в Москву из
Житомира и жила с часовщиком на съёмной квартире, а по месту жительства
изменника родины была только прописана. Членов семьи и домочадцев изменника
арестовали по домовой книге, а племянница, на свою беду, была туда занесена
наряду с другими жильцами – Миррой, Симоном
и бабушкой – и вот получила десять лет. Как
тут временно не помутиться, а то и вовсе не съехать с катка.
К
светским разговорам, колыхавшимся над столом вместе с запахом фальшивого
жаркого, племянница не прислушивалась: сквозной Космос служил ей собеседником.
По-своему она была права.
– Вчера я получил письмо, –
хриплым от махорки голосом сказал Луи
Раутенберг, – от
одного моего старинного друга по Коминтерну. Он пишет, что в Москве подготовили
новый закон: всех советских людей, включая сюда ссыльных поселенцев и
переселенцев, обяжут решать ежедневно по одному кроссворду. Кто не решит, того
оштрафуют. Кто решит два – тому дадут
грамоту. А саботажников посадят на год.
– Не может быть! – не
вполне уверенно произнёс Сан Саныч Трояновский.
Действительно,
если на просторах родины чудесной птица на лету превращается в лёд, почему бы
не заставить людей решать кроссворды? Не всё ли, в сущности, равно, за что
сажать человека в лагерь – за анекдот, за
кроссворд или за подрыв Большого каменного моста? Главное, чтоб государственный
баланс не нарушался по линии ГУЛАГа; это уже совершенно лишнее.
– Может! – поддержала
мужа Лотта Раутенберг. – Ещё как может!
Оба
говорили по-русски правильно, но с сильным немецким акцентом.
– Но почему именно кроссворды, –
спросила Мирра, – а
не какие-нибудь, например, загадки? – она,
похоже, ничуть не усомнилась в достоверности коминтерновского источника.
– Это не простые кроссворды, –
дал разъяснение Луи Раутенберг. – Мой друг пишет, что это спецкроссворды
патриотического содержания. Чтобы укреплять любовь к партии.
– Да, интересно… – пробормотал Сан Саныч и собрал губы в щепоть.
В
Москве после смерти Сталина подул исподволь свежий ветерок, не долетевший ещё
до провинции. Жители столицы вряд ли приняли бы на веру слух о том, что всех их
поголовно ждёт ежедневное решение кроссвордов. Но и публично подвергать
сомнению такую возможность москвичи поостереглись бы: чем чёрт не шутит! Так
что лучше помолчать.
Неловкое
молчание, повисшее над столом, нарушил подросток Симон.
–
А за два кроссворда, кроме грамоты, дадут
что-нибудь? – спросил Симон. – Печенье, например?
– Хорошо бы давали печенье, –
размечталась бабушка. –
Тогда все стали бы решать.
– Печенье не дадут, – уверенно сказал Луи Раутенберг. –
Могут книгу дать – «Записки охотника» или Устав КПСС.
Лотта,
глядя на утонувшего в клубах махорочного дыма мужа, согласно кивала головой:
какое там печенье они дадут!
Услышав
название тургеневского сочинения, Трояновский оживился.
– А мы завтра в степь на охоту едем, –
сказал Трояновский, –
на сайгаков. К вечеру мясо привезём.
Кроссворды
с печеньем отодвинулись на задний план. Мясо! Вот это да!
– И почём будет это мясо? –
осторожно разведала бабушка.
– Да ни почём! – отмахнулся
Сан Саныч. – Я вам закину тушку, ешьте на
здоровье. Сайгачий нос как хобот, а по вкусу –
язык, да и только! Вы сайгачатину разве не едите?
Выяснилось,
что Ривкины никогда сайгачатину не пробовали и на охоту не ездили.
Мирре
не хотелось пускаться в разъяснения, раз Трояновский сам не догадывается, что
ссыльным под угрозой каторги запрещено выходить за границы посёлка и что для
них взять ружьё и добыть сайгу в степи столь же невыполнимо, как поймать сачком
жар-птицу в небесах.
Более
всего – и сливочного печенья, и финочки с
наборной рукояткой из разноцветных черенков зубных щёток, и даже немедленного
свободного возвращенья в Москву – Симон
желал сейчас ехать с Трояновским на сайгачью охоту. Он не знал, да это и
неважно было, на чём собирается Сан Саныч отправиться на охоту, куда и надолго
ли. Кара за самовольную отлучку из кишлака Кара-Такыр совершенно не тревожила
Симона; двадцать лет каторжных работ, полагавшихся за такую отлучку, брали своё
начало как бы не в комендатуре майора Ерикеева, а существовали сами по себе – в ином времени и ином
измерении. Охота на сайгаков! Может статься, Симону дадут подержать ружьё на
охоте. Да, ружьё, ну конечно – ведь не из
рогатки же собирается Сан Саныч стрелять сайгаков!
Тут
племянница, к удивлению Раутенбергов, отвлеклась от разглядывания космических
просторов в зеркальном окне и задала вопрос:
– Где можно найти коляску для младенца? Вы случайно не
знаете?
Вопрос
был адресован Луи и Лотте, но у них не было на него ответа. Поэтому они
сокрушённо пожали плечами и промолчали. Действительно, найти детскую коляску
посреди диких песков представлялось им невыполнимой задачей.
– А ползунки? – продолжала
допрос племянница.
Но
и здесь немцы моисеевой религии не могли предложить разумного решения.
Симон
досадовал на сестру: от её дурацких вопросов разговор об охоте на сайгаков
вильнул в сторону, и теперь неизвестно, когда он вернётся и вернётся ли вообще.
А
племянница и не думала возвращаться в Космос.
– Все говорят, – продолжала племянница, обращаясь уже к Трояновскому, – что вы будете строить
под Кара-Такыром секретную пушку и лететь на Луну. Да?
Сан
Саныч, со стаканом портвейна в руке, смотрел на беременную племянницу
дружелюбно.
– А вы как думаете? –
вкрадчиво спросил Сан Саныч.
– Я не верю, – жёстко сказала племянница, как будто сведения о
безнадёжности этого замысла получила из первых рук –
от самой Луны, которая была отчётливо видна на её космической картине.
– Я тоже, – сказал Трояновский, несколько озадаченный нерушимой позицией
племянницы. – Да я ведь и не знаю.
Терпению
Симона пришёл конец: ни Луна, ни секретная пушка не занимали сейчас его
воображения.
– Их из засады ловят? –
просительно глядя на Трояновского, спросил Симон. –
Сайгаков?
– Да их же сначала догнать надо! –
сказал Трояновский. – Хочешь поехать с нами? – И, взглянув на Мирру, добавил: –
Я с вашим майором договорюсь.
Сан
Саныч знал, почему Ривкины очутились в кишлаке Кара-Такыр, на Старой английской
дороге, и помнил об этом.
Дивные
разговоры вились вокруг стола с фальшивым жарким, в кибитке бывшего кубанского
кулака, посреди азиатской ночи густого чёрного цвета без пробелов.
Сны
снятся людям на воле и в тюрьме, на севере и на юге, на бульварной скамейке и в
кровати под балдахином. Сны снятся мужчинам и женщинам, длинноволосым и
плешивым, радостным и безутешным. Сны плывут по речке, отделяющей явь от
вымысла, тот свет от этого. Сны живут своей жизнью, необъяснимые, как и всё
остальное, и управляемые чужой волей; мы над ними не властны. Пробуждаясь ото
сна, человек либо заморочен, либо озабочен –
но никогда не беспечен, подобно рассветной птице на ветке: он сумрачно гадает,
к добру или не к добру увиденное им во сне с досадно оборванным сюжетом.
А
иногда встречаются люди, хотя и зрячие, но никогда не видящие снов. И это
вызывает настороженное недоумение.
Поэтому,
а может статься, и по иной какой-нибудь причине сны занимают значительное место
в русской литературе.
Гости
разошлись, и Ривкины отправились спать, каждый в свой угол.
Бабушке
снился кроссворд в виде шоколадного торта, рассечённого на квадраты порций. С
квадрата на квадрат юрко перебирались серые мышки и выедали дырки в креме.
Мирре
снился сосновый лес, с деревьев свешивались рогатые золотые шишки и новогодние
серебряные хлопушки с сюрпризом. Угадать, что за сюрприз укрывался в серебряном
теле хлопушки, было совершенно невозможно, и это мучило и огорчало Мирру.
Племяннице
снился Космос, чем-то потревоженный и пришедший в хлопотливое движение.
Инородное тело летело меж звёздами, направляясь к племяннице на её жидком
матрасике. На самом подлёте инородное тело оказалось спелой грушей, сочной, с
белым нежным нутром; племянница протянула руку, и груша легла ей в ладонь. И
тотчас племянница ощутила движение внутри себя, и груша в ладони тоже принялась
пульсировать как живая; сладкий сок сочился из неё и проступал на
зеленовато-розовой кожице. Потом груша напряглась и сжалась, и племянница
увидела, как младенец, с каждым мигом удаляясь, уплывает в глубь Космоса, и
туманные скопления звёзд глядят ему вслед.
А
подростку Симону снились сайгаки. Сайгаки –
и больше ничего.
Выехали
в шестом часу утра, на разъезженной, раздолбанной полуторке. Трояновский сидел
в кабинке рядом с шофёром, в кузове помещался Симон и два мужика из бригады
железнодорожных планировщиков – рабочий и
помощник бригадира. На пол кузова охотники набросали мешки – завёртывать убоину, в углу у кабинки была привязана
верёвками к борту железная бочка с водой: застрянь полуторка в степи, без воды
люди долго бы не протянули.
Минут
через пятнадцать тряской езды по степи, вдоль засыпанной песком Старой
английской дороги, кишлак Кара-Такыр слился с горизонтом, исчез без следа и
воспоминания, и Симон испытал летучее облегчение души. На бездорожье грузовик
подбрасывало неимоверно. Симону нравилась эта дикая борьба колёс с буграми и
ямами: приключение должно быть опасным, иначе какое же это приключение! Свобода
захлёстывала, каждый новый бросок грозил смертельным выкидыванием прочь за борт
кузова, и Симон, хохоча, цеплялся за крепёжные верёвки бочки: это было весело,
это было здорово! Вот, он не привязан к Кара-Такыру, как эта бочка к борту
машины.
Сейчас,
в сайгачьей степи, он совершенно свободен, не меньше Трояновского или этих
замечательных мужиков-охотников, один из которых, с похмельной рожей, кажется,
рабочий, поёт во весь рот интересную песню:
– Из-за лесу выбегает
Конная милиция.
Задирайте, девки, юбки,
Покажите кой-чаво!
Степь
разматывалась под колёсами полуторки. Мотор ревел с перебоями, машину
встряхивала немереная сила бега. Бочка опасно дёргалась и подпрыгивала в своих
верёвочных путах; лопни они – и бочка вмиг
превратится в смертоносный снаряд, гоняющийся за охотниками в тесноте кузова.
Но пока верёвки выдерживают и нет причины быть раздавленным –
не о чем и беспокоиться.
Охота
колесила по степи уже часа четыре; солнце пекло, за грузовиком, не отставая,
летел шлейф жёлтой пыли. Симон, сколько ни вертел головой и ни всматривался
из-под ладошки, не видел вокруг ничего, кроме низкорослых колючек и красноватых
песчаных проплешин на земле. Сайгаков не было, как будто их не было в этих
краях никогда. Подросток был близок к отчаянию: покатавшись по степи, вернуться
домой с пустыми руками – думать об этом
было непереносимо.
Всему
приходит конец, с этим приходится мириться. Пришёл конец и азартному, наудачу
блужданью по степи. Полуторка округло взяла влево и стала сердито набирать
скорость; мотор её выл и ревел. По ходу машины, метрах в трёхстах впереди,
Симон восторженно разглядел стадо антилоп, голов сорок. Сайгаки шли кучно, их
палевый окрас почти сливался с цветом степи. Теперь жизнь Симона в один миг
замкнулась как бы сама собою на одной-единственной цели: догнать стадо, убить
зверя. Догнать и убить.
Как
это сделать, Симон не имел представления. Но вначале необходимо было догнать, и
Симон, вцепившись руками в борт кузова, зачарованно следил за тем, как
понемногу сокращается расстояние между преследуемыми и преследователями.
Захваченный погоней, он и не заметил, как мужик за его спиной – тот, похмельный, вытянул из-под мешков на полу
тройку ружей и, легонько толкнув Симона прикладом, протянул ему одно из них.
– Держи крепче! – прокричал
мужик. – У него отдача сильная!
– В нашем деле главное, –
пробурчал, вроде бы ни к кому не обращаясь,
помощник бригадира, – не
забыть взвести курок.
А
похмельный мужик ничего Симону больше не сказал, не дал никаких распоряжений и
наставлений. Он доверил ему оружие – потрёпанную
«тулку»
двенадцатого калибра, со снаряжённым крупной дробью-нулёвкой патроном в стволе – и ссыльный подросток был ему благодарен за это
безмерно. Крепко и нежно сжимая оружие в руках, Симон решил не спускать глаз с
охотников и действовать точно как они. Как они –
так и он.
А
они, кое-как притулившись вдоль прыгающего борта, вжав пятки прикладов в плечи,
цепко следили за бегущим стадом, расстояние до которого медленно, но верно
сокращалось. Грузовик трясло и швыряло из стороны в сторону, а для людей в
машине, нацеленных на стрельбу, время текло медленно и ровно, без сучка без
задоринки.
То
и дело от стада, словно по команде, по одному или по двое откалывались сайгаки
и, не умеряя бега, прыжками уходили в сторону и исчезали вдалеке. Охотники
продолжали преследовать ядро стада, а на отколовшихся не обращали внимания:
пусть спасаются поодиночке. А стадо, уходя от погони, на полной скорости вдруг
меняло свой курс под прямым углом, вынуждая разогнавшуюся полуторку заворачивать
по широкой дуге. Короткое время грузовик и стадо, стелясь над степью, шли
параллельно, и тогда Симон удивлённо прикидывал, кто кого здесь преследует:
сайгаки машину или машина сайгаков.
Стадо
постепенно таяло, в ядре оставалось голов двадцать пять. Сайгаки начали
уставать, машина обогнула стадо слева и шла теперь близко к нему. Трояновский
выставил из окна кабины двустволку, прицелился и потянул спусковой крючок.
Треснул выстрел. Симон видел, как сайгак дёрнулся на скаку, упал и покатился по
земле. И тут же пальнул бригадир из обоих стволов, а следом за ним похмельный
мужик. Спеша, Симон взвёл курок и, ведя мушку прицела, выстрелил в стадо.
Отдача по-дружески толкнула его в плечо.
Обнаружить
туши на широком охотничьем поле не простое дело. Трояновский перебрался из
кабины в кузов, и все четверо охотников, медленно колеся, пристально
всматривались окрест с понятным усердием. Симону повезло: он прежде других
разглядел серый бугорок.
Подъехали,
радостно спрыгнули из кузова на землю. Веник дроби прошил антилопе спину вдоль
хребта, она ещё дышала. То была самка, её безрогая голова с хоботком была
испачкана кровью и пылью. Похмельный мужик вытащил ножик из-за голенища и,
нагнувшись, аккуратно и не спеша вскрыл антилопе горло.
– Обдери её, – закуривая, сказал
бригадир. – Мясо заберём, шкуру бросим. На
кой нам шкура?
Похмельный,
не разгибаясь, послушно потянулся ножом к паху сайги и с нажимом полоснул. Из
распоротого во всю длину живота в пыль выкатился телёнок. Он был вполне
оформлен для жизни, только копытца, не затянувшиеся ещё роговой плёнкой,
беззащитно белели. Симону казалось, что телёнок сейчас наберёт воздух в лёгкие,
подымется на ноги, стряхнёт со шкурки какие-то липкие белёсые ошмётки и
поскачет вслед за своим стадом или в другую сторону пути. Но телёнок не
поднимался.
– Здесь совершено преступление, –
глухо и внятно произнёс Трояновский и зашагал к
грузовику.
– Нам сюда ещё возвращаться, –
бросив окурок, объявил помощник бригадира. – Во-он она, Старая английская идёт!
В
тот день, ближе к вечеру, у племянницы случился выкидыш.
Симон
узнал об этом, вернувшись из степи. Известие вконец выбило его из колеи: он не
умел связать события в один узел и испытывал вязкую тревогу, от которой не мог
освободиться.
сентябрь
2012