Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 42, 2012
Стив ЛЕВИН. С еврейской
точки зрения… Иерусалим: «Филобиблон», 2010.
Сборник статей и
очерков Стива Левина – итог его многолетних исследований – включает
три раздела. Первый посвящен Бабелю.
Мои отрочество и
юность прошли под знаком этого выдающегося писателя: отец, литературовед Лев
Яковлевич Лившиц в 1958–1964 гг. собирал по крупицам все связанное с Бабелем.
Он публиковал неизданные произведения и письма писателя, а также материалы к
его творческой биографии. Однако скоропостижная кончина (отец умер, не дожив до
сорока пяти) помешала ему осуществить главный замысел – издать монографию
о любимом писателе. После папиной смерти моя связь с бабелевским миром ослабла.
Но разве возможно вырваться из плена этого гения? Я постоянно перечитывала прозу
Бабеля и старалась не упустить новые публикации, посвященные его творчеству. Поэтому с огромной радостью окунулась в очерки Левина.
Стив Левин вошел в
мир Бабеля более сорока лет назад, в своей кандидатской он анализировал соотношение
факта и вымысла в советской прозе первой половины 20-х годов, в основном на
примере бабелевской «Конармии». Размышления о еврейской составляющей в личности
героя этой книги Лютова и самого писателя (по материалам его автобиографической
прозы), «саратовская» глава в биографии юного Бабеля, воспоминания о
многолетней дружбе со вдовой писателя А. Н. Пирожковой и
исследователями творчества Бабеля И. Смириным,
У. Спектором, Е. Краснощековой, бабелевские издания в
конце XX и начале XXI века –
вот темы этого цикла очерков.
Задача, поставленная
автором, – «исследование писательской индивидуальности Бабеля,
парадоксально соединившего в себе пристрастие к российскому жизненному
материалу с еврейской идентичностью». Левин мастерски владеет инструментарием
филолога-исследователя: разрабатывая тему, он не пытается подчинить свои выводы
заранее выстроенным схемам; увлекательно излагает ход своих мыслей, подкрепляя
его анализом как известных, так и обнаруженных им самим источников, скорее
ставя вопросы, чем навязывая ответы.
Левин впервые вводит
в литературный оборот материалы о предтече Лютова – герое очерка замечательного
историка и публициста Семена Дубнова «История еврейского
солдата 1915 года. (Исповедь одного из многих)» Это
сопоставление кажется мне очень обоснованным и важным. Обоснованным – потому
что налицо и типологическое, и жанровое сходство: приключения
еврея-интеллигента, попадающего в гущу русской народной среды в экстремальной
ситуации на фронтах Первой мировой («История еврейского солдата») и Гражданской («Конармия») войн. Важным – так как
позволяет понять связь бабелевского творчества с литературной почвой, до сих
пор мало попадавшей в поле зрения исследователей, –
русско-еврейской литературой начала ХХ века.
Правда, между героями
этих произведений есть и важное отличие. Лютов выбрал свой путь по внутреннему
убеждению, а не в силу внешних обстоятельств – призыва на войну. Лютовская коллизия – коллизия интеллигента, завороженного
грандиозной народной схваткой. Он стремится понять ее движущие силы и пытается
принять в ней прямое участие, но народная масса инстинктивно отвергает его как
чужеродное тело. Лютова выталкивает не только
русская национальная среда. Он связан пуповиной с
миром еврейских чувств и ценностей, в то же время воспринимая этот мир как
ограниченный и обреченный на изменение. А для его соплеменников из маленьких
местечек Волыни и Галиции, готовых пожертвовать жизнью, но не расстаться с
национальными традициями, лютовская устремленность к нарождающейся новой
общности глубоко чужда и неприемлема.
В очерке «Бабель на
Волге» исследователь впервые раскрывает жизненные обстоятельства, важные для
творчества писателя. В 1915–16 гг. Бабель прожил несколько месяцев в
Саратове. А затем, в 1918 году, принял участие в экспедиции по Волге с «красным
купцом» Малышевым. Эту экспедицию
можно назвать «увертюрой» к участию писателя в конармейском походе. Ее события
положены в основу рассказа «Иван-да-Марья» (1932). Центральный эпизод рассказа –
безжалостный расстрел человека, душа которого была по-детски распахнута миру.
Авторское отношение, интонация, сюжетная коллизия объединяют этот рассказ с
конармейским циклом.
Если в советское
время принято было называть бабелевский гуманизм «абстрактным», то позже, в
работах Шимона Маркиша, главный акцент делался на еврейской системе ценностей,
в которой был воспитан Бабель. Значимость подхода к этой проблеме Левина –
в способности различать светотени. Этот стереоскопический взгляд выявляет динамику
отношений Бабеля с еврейским миром: с одной стороны – глубокой душевной
привязанности, а с другой – амбивалентности в отношении к еврейскому миру.
Уже в раннем рассказе-воспоминании «Детство. У бабушки» (1915), читаем: «Все
было необыкновенно в тот миг, и от всего хотелось бежать и навсегда хотелось
остаться». Левин отмечает: «…это двойственное ощущение еврейской жизни…
будет присутствовать в произведениях Бабеля и в дальнейшем».
Некоторые положения
исследователя хотелось бы «договорить». Например, Левин пишет: «Для Бабеля
“свое” (еврейское – Т. Л.), противопоставлено “чужому” –
конармейскому, советскому, в которое, тем не менее, он силился войти на правах
равного, но которое отвращало (курсив мой – Т. Л.) его
своей антиэстетичностью». Здесь мне представляется необходимым продолжить:
отвращало, но и притягивало, манило. И это роковое притяжение
определило и литературное бессмертие Лютова, и жестоко и насильственно
оборванную жизнь его создателя. Так же и с утверждением Левина о том, что «свой
путь в литературе он (Бабель – Т . Л.) начинал с
еврейской темы, которая и станет для него главной на всю жизнь». Хочется заметить:
не единственно главной.
В 20-е годы еврейский
мир, каким его видит и изображает Бабель, – это мир шаржированных типажей,
«лукавый и сказочный мир Молдаванки», мир мессианских ожиданий, непосильной
ношей ложащийся на плечи ребенка… Оставляя в стороне вопрос о «зазоре» между
личностью писателя и его героя Лютова (многократно обсуждавшийся, начиная с
работы Л. Лившица «К творческой биографии Исаака Бабеля», 1964), отметим: не
вызывает сомнения, что и сам Бабель, и его alter ego смотрят на еврейский мир с любовью, но как бы со стороны. В те годы для
Бабеля еврейство – сентиментальный талисман, привычный камертон, главной
же темой становится энергия вихря нового мира, утверждающегося через кровь и
насилие (пусть и не одобряемые писателем). Но веру-то в Россию он разделяет, и долгие годы она питает
его творческое воображение. Достаточно вспомнить его известнейшую цитату из
письма к друзьям: «Я отравлен Россией, скучаю по ней, о ней только и думаю…»
(Париж, 28.10.1927). Конечно, распространено мнение, что Бабель «вставлял»
такие фразы в свои письма, зная о том, что они подвергнуться перлюстрации. Но
есть ведь факты его биографии: он выбрал вернуться в Россию, а не остаться с
семьей во Франции.
Продолжал ли Бабель и в
последнее десятилетие своей жизни искать рецепт все той же таинственной амальгамы:
российской словесности, еврейских ценностей и советской мечты, «подчиняясь как
раб, как вьючный мул» лишь «демону или ангелу искусства»[1]? Чтобы судить определенно об эволюции бабелевского мироощущения в 30-е
годы, исследователям предстоит еще немало потрудиться над анализом его писем к
семье в эти годы: шансы найти его поздние тексты в архивах Лубянки, к
сожалению, ничтожны. Однако, анализируя незавершенную
повесть «Еврейка» (конец 20-х гг.), Левин показывает,
как в годы кризиса и молчания, когда рассеивались пыль и туман многих иллюзий, взгляд
художника на действительность становится более суровым и трезвым, как
возвращается к нему приоритет «вечных» ценностей. По-видимому, в этот период
взгляд «извне» сменяется выстраданным осознанием того, что для самого Бабеля
еврейство есть и основная система ценностей, и основной критерий для оценки
окружающего мира.
Однако с утверждением
Стива Левина о том, что «еврейский взгляд на мир спасал Бабеля от потери своего
писательского и человеческого “я”, от погружения в кровавую мешанину советской
действительности 30-х годов», могу согласиться лишь отчасти. Думаю, что этот «спасательный
круг» был у Бабеля не единственным. Спасательные круги – у каждого свои –
оказались у Пастернака и Платонова, Ахматовой и Булгакова… И вообще, средств, спасающих от «погружения в
кровавую мешанину», помимо «еврейского», человечество придумало ещё немало –
от Будды до Толстого…
Второй раздел книги Стива Левина включает очерки, посвященные диалогу
между русскими писателями и евреями. Очерки расположены в соответствии с
хронологическими датами творчества их авторов. Таким образом возникает
дополнительный аспект – историческое развитие еврейской темы в русской
литературе. Вопрос об отношениях к евреям великих русских писателей для
филолога еврейского происхождения не только литературный. Он задевает чувства,
говорить о которых еще нет достаточного навыка и умения. Левин ведет беседу на
эту тему с доверительным уважением, с чувством собственного достоинства и меры.
И его уравновешенная, выдержанная интонация придает словам особый вес.
Автор занимает позицию, с которой трудно не согласиться: отношение
русских писателей к евреям – это в основном «русский» вопрос, он лишь
косвенно отражает изменение социально-этнического положения евреев в России,
зато самым непосредственным образом связан с изменениями, происходившими в
российском духовном и общественном сознании. (От антисемитизма Достоевского – к меняющемуся на протяжении
жизни от отрицательного к сочувственному взгляду на евреев Лескова и Чехова, а
затем к открыто провозглашаемому филосемитизму Короленко, Горького и Цветаевой –
эта схема, как любая схема, отнюдь не исчерпывает богатый нюансами и
подробностями, живыми и часто противоречивыми деталями реальный исторический
диалог русских писателей с еврейством.)
Обратимся к примеру Н. Лескова. Итогом размышлений писателя над
«еврейским вопросом» стал его очерк «Еврей в России…», вышедший в 1884 году в пятидесяти
экземплярах, а затем забытый. Левин приводит отрицательное мнение об этом
очерке Семена Дубнова, вместе с тем убеждая читателя в его неверности: очерк
написан с явным сочувствием к евреям, обнаруживает глубокое знакомство и
обширные знания о быте и нравах евреев Российской империи, цепкую живую
наблюдательность и преодоление распространенных предрассудков того времени, а
также незаурядные способности проникновения в еврейскую душу. Положение евреев
волнует Лескова потому, что с ним связана судьба Российской империи. Вообще, в
отношении русских писателей к «еврейскому вопросу» у Левина не упрощенный
подход – был ли «за» или «против», а попытка понять позицию того или иного
писателя в контексте его творческой логики и развития.
Объективность исследователя, которая так дорога Левину, иногда заслоняет
выражение его личного отношения. По поводу популярности в современной России
очерка Лескова «Еврей в России» Левин замечает: «Автор оказался прав: его труд
оказался “неизлишним” для суждения не только о еврейском “деле”, но и о судьбе
России».
Но в чем конкретно видит сам исследователь актуальность лесковского произведения
в наше время? Достаточно ли здесь ограничиться только констатацией этого
явления и общими замечаниями о достоинствах текста? Почему очерк,
написанный более 150 лет назад, оказался востребован в сегодняшней России?
Ведь современное социальное положение евреев, их вписанность в доминирующую
культуру абсолютно очевидны и несравнимы с ситуацией лесковского времени…
И наконец, третий раздел посвящен истории еврейской общины Саратова,
«осознанию той почвы, на которой складывались мои жизненные и культурно-этнические
предпочтения», как пишет Стив Левин. Саратов – исконно русский город –
не входил в черту оседлости, еврейская община, сложившаяся здесь с XIX века из отслуживших солдат и ремесленников,
была немногочисленна.
Кропотливая работа с
архивами, устные рассказы и личные встречи легли в основу этого цикла.
Самый большой очерк
посвящен обстоятельному рассказу о трагически закончившемся «саратовском деле» 1853
года по ритуальному навету – предтече «дела Бейлиса». Материалы этого
дела, тянувшегося семь лет и закончившегося осуждением нескольких евреев на
каторгу по недоказанному обвинению, до сих пор мало известны. Основываясь на архивных
материалах, Левин сумел построить захватывающий, почти детективный рассказ. Еще
один очерк повествует о жизни общины в годы Первой мировой, когда она резко выросла
после выселения евреев из прифронтовых западных районов Российской империи. В
эти годы еврейская жизнь в Саратове расцветает: действуют две синагоги, детсад,
школа. Тогда же здесь довелось провести несколько месяцев и Бабелю. (Обе темы,
исследованию которых Левин посвятил так много времени, пересекаются!) Несмотря
на гонения, еврейская жизнь сохраняется в городе на протяжении всех лет Советской
власти. Закрыты синагоги, но открывается новый молельный дом, налаживается выпечка
мацы, строится миквэ, вырастает новое поколение моэлей. Затаившаяся, но живая,
а не убитая еврейская реальность встает перед читателем со страниц очерков о
саратовских праведниках и раввинах Рефоэле Бруке и Шломо Бокове, с риском для
собственной жизни помогавших немногочисленным смельчакам соблюдать обряды и
традиции.
…Интернетовский
каталог изданий на русском языке, вышедших в Израиле за два последних
десятилетия, насчитывает более семи тысяч книг. Исследователи (Майя Каганская,
Леонид Кацис, Зоя Копельман, Елена Толстая и др.) уже поставили вопрос: что
это? Явление русской литературы, русско-еврейской или еще один, новый «мутант» – русско-израильская
литература? Мне ближе последняя точка зрения.
Конечно же,
рассмотрение этой большой и серьезной проблемы –
кто составляет круг авторов русско-израильской
литературы, каковы ее основные мотивы, есть ли у нее собственная поэтика и
многие другие вопросы, неизбежно возникающие по ходу анализа, – не входит в задачи данного
отклика. Упоминаю же об этом вот почему. На мой взгляд, сборник статей Стива
Левина соотносится именно с русско-израильским литературным контекстом, хотя все
поднятые в нем темы связаны с материалом русским и русско-еврейским.
Израильский «акцент»
слышится в авторском подходе к исследованию литературных и жизненных явлений.
Последовательность в выявлении «еврейской составляющей» в творческой личности
Бабеля. Достоинство, терпимость и спокойное восприятие позиции великих русских
писателей, писавших о евреях. И, наконец, то, с каким подкупающим отсутствием
суетности, бережно и уважительно, Стив Левин воссоздает подробности скудной
еврейской жизни в родном Саратове. Эти обертона и эта интонация были бы невозможны,
на мой взгляд, без душевного опыта, в центре которого – тут я использую
формулировку Юлии Винер – Израиль как место
для жизни.
Татьяна
Азаз-Лившиц
ОГНИ СТОЛИЦЫ. [Альманах,
выпуск 5]. Иерусалим: «Скопус», 2012.
Начну, пожалуй, цитатой: нас было много на челне. Нас, то есть
авторов пятого выпуска «Огней столицы», в общей
сложности тридцать семь в четырёх разделах альманаха: «Поэзия», «Проза», «Эссе,
статьи, воспоминания, интервью» и «Пьесы». Пытаться сказать обо всех – всё
равно что объять необъятное. Выберу один ракурс, который хотелось бы обозначить –
в сторону любви. Многие тексты альманаха
к этому располагают.
Первый раздел – «Поэзия», а
лучшее, на мой взгляд, стихотворение в нём принадлежит Борису Камянову:
*
* *
Я чадолюбивый, потому
что я чудолюбивый –
Нет большего чуда, чем
новорождённый малыш.
Багровый, как пьяница,
лысый, сопливый, крикливый –
Ты сладок, мой
маленький, даже когда ты блажишь.
Глазёнки подёрнуты
лёгким молочным туманом.
Воспитанник ангелов,
горних посланец глубин,
Явился сюда ты
беспамятным и безымянным –
И сразу же всеми вокруг
безоглядно любим.
Откуда спустилась душа в
этом нежном обличье?
Куда воспарит она,
сбросив отмершую плоть?
Склонясь над тобой, эту
тайну пытаюсь постичь я –
Да вот затуманил глаза
твои скрытный Господь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Жестоко проказишь, но
всё же боишься огласки.
Завистлив, как все мы,
при этом не чужд куражу.
Гляжу я, как в зеркало,
в чистые, ясные глазки.
Себя нахожу в них, а
тайну – не нахожу.
И всё же однажды её
непременно раскрою.
Душа воспарит в
поднебесье – а ты, мой малыш,
Склонившись над телом,
навеки оставленным мною,
Прочтёшь, как положено,
первый свой в жизни кадиш.
Для автора нет сомнений в том,
«откуда спустилась душа» недавно явившегося на свет внука: к его рождению не
может не иметь отношения Тот, кто затуманил его «чистые, ясные глазки». Выше
всяких похвал разработка мотива и, главное, закономерное (для этого поэта), но и неожиданное – после
признания в неспособности найти божественную тайну в глазах внука – его,
мотива, завершение и разрешение.
У Камянова впечатляют и другие
стихотворения, но я прокомментирую только одно из них – «Чудо-юдо». В нём
также воплощены две любови: к Богу, который послал нам вымоленный ливень,
и к стране, которую щедро напоил этот дождь. Отмечу только, что
последние две строки: Бог послал нам чудо-юдо. / Чудо – Он, а юдо –
мы, – своей шутливой афористичностью
снижают пафос предыдущих четырнадцати строк.
И у Зинаиды Палвановой есть стихи,
посвящённые внучке, тоже напряжённо любовные:
Какое счастье – под
одну гребёнку
не стричь
безостановочные дни!
Замедлить время удалось
ребёнку.
Разнежить воздух удалось
любви.
А ещё в подборке Палвановой – стихотворение
смущающее, можно даже сказать, обескураживающее: «9 мая в Германии». Она называет
свою героиню бывшей фашисткой. Поэтесса видит какое-то поле (не поле брани!),
которое ранит её войной, безотцовщиной, детством. И всё же она желает
бывшей фашистке процветания (буквально, а не только метафорически; употреблён
глагол «цвести» в повелительном наклонении). Очень сильно сказано об этой –
какую она успела полюбить – Германии: страна, себя победившая, /
беду свою превозмогшая.
У открывающей раздел «Поэзия» Аси
Векслер запомнилось прекрасное стихотворение «Астрея». И хотя Астрея – греческая
богиня справедливости, но не только о справедливости хлопочет поэт. Идеального
времени нет на земле, – вздыхает Векслер, перекликаясь со своим учителем
Александром Кушнером (помните: Что ни век, то век железный?). А дальше
следует неотклонимое лирическое утверждение: Есть привязанность к жизни –
и место, / где настольная лампа горит на столе / и душе в оболочке не
тесно. Это ведь тоже о любви, не правда ли? И другое стихотворение – оно
называется «Почти монолог» – тоже о любви: увидеть Иерусалим – и жить.
Михаил Кравцов выступает с
любовно-эротическим стихотворением «Ни сойтись, ни расстаться с тобой не
могу…». Концовка этого текста совершенна: И сольются дыханья, и мы
полетим, / Словно белым кольцом завернувшийся дым… Этот прекрасный –
потому что совместный – полёт читается как апофеоз подлинной любви мужчины
к женщине.
Ну а Нина Локшина в который раз (но
всякий раз по-новому!) объясняется в любви к своей Праге, которую регулярно навещает и от которой не в силах
оторваться душой: Благодарю Тебя (вот так, с прописной буквы! – М. К.), что делишься со
мной / Хотя бы частью моего наследства.
Или вот это:
Нам всегда выходит боком
Недоверие к пророкам
И привязанность к
далёким,
Но уже чужим местам…
Да, всё-таки чужим, потому что есть –
Иерусалим: Я живу в Ерусалиме – завидуйте мне! –
этим ликующим возгласом завершается отнюдь не
дифирамбическое воспоминание о предках из Чехии. Локшина неизменно любовно
привязана к своим предкам, о чём, помимо процитированного текста «Жили предки в
старину в местечке Любешице…», свидетельствует и другой – «Старые
фотографии»:
Лица
предков стали мне в старости мерещиться –
Ничего
о прошлом знать не хотят юнцы… –
Бородатый
прадед Лейб из местечка Речица,
Бородатый
прадед Калмен в городке Клинцы…
Как всегда, наиболее сильные стихи
Ирины Рувинской отличаются редкой лапидарностью, что нисколько не препятствует
значительности разрабатываемого мотива:
* * *
просто
к
полке руку вдруг протянуть
взять
коснуться
обложки
по
корешку провести
не
с начала открыть
полистать
в конец заглянуть
и
на место поставить
это
с книгой так можно
прости
Не могу не отметить и цикл Григория
Трестмана «Перекличка». «Перекликается» же автор с Блоком, Пастернаком,
Цветаевой и Владимиром Соколовым. Особо выделю текст с эпиграфом из Цветаевой
(ибо в разделе публицистики наличествует эссе автора этих строк «Моя
Цветаева»). Меня сильно тронул второй секстет:
С
похоронных тех времён
стёрлись
все следы имён,
нет
на мраморе ни знака,
лишь
Марина в гулкой мгле
пела
реквием в петле
из
верёвки Пастернака.
Не соглашусь с принадлежностью
(пусть и иносказательной) проклятой верёвки Пастернаку. Но, с другой стороны,
он и сам, как известно, терзался чувством вины из-за цветаевского «реквиема в петле».
Прозаические сочинения занимают в
альманахе в три раза большую площадь, чем стихи, но в моей рецензии займут
более скромное место. Причина не в том, что проза качественно уступает поэзии, –
и в этом разделе немало интересного и даже
превосходного. Однако меня ограничивает выбранный угол зрения – в сторону любви.
Один из трёх рассказов Михаила
Гончарка – «Девятнадцатое декабря» – тоже о любви. История эта поведана с меланхолическим юмором,
присущим писателю. Однако «эпилог» написан в совсем иной, лирико-ностальгической
тональности. А последний абзац напоминает лирическое стихотворение в прозе.
Однако подлинной жемчужиной
прозаического раздела является новелла Леона Кержнера (имя для меня новое!)
«Внутренний мир». Эта вещь заслуживает особого разговора. Автору удались и
внятный, но ненавязчивый психологизм произведения, и динамика изменения
внутреннего мира героев, и великолепно прописанный антураж, и крупные планы,
которые по плечу только настоящему художнику. Я мог бы привести кучу цитат,
обнаруживающих у Кержнера и пристальное зрение, и безошибочное чувство меры, и
блестящее владение русским литературным языком.
Но ведь это всё не по заявленной
теме. А что по ней? Самое главное в психологической прозе – любовь автора к созданиям своего творческого
воображения. И мне, читателю, совершенно не важно, есть ли у персонажей
реальные прототипы. Важно то, что у них есть этот самый внутренний мир, и он
такого свойства, что позволяет глубоко сопереживать главной героине. Не стану
раскрывать сюжет «Внутреннего мира» – скажу
лишь, что, как в любой подлинно художественной прозе, он не просто совпадает с
фабулой (она здесь в хорошем смысле проста и бесхитростна), но связывает в
единое художественное целое все нити замысла и все его открытия как на микро-
(детальном), так и на макроуровне (судьбы скрещенья, как писал классик).
И ещё: концовка «Внутреннего мира» поражает своей отстранённостью от основного
сюжета, но при этом воспринимается как вполне органичная для данной вещи.
Мотив любви по-своему проявляет себя
и в ряде материалов публицистического раздела альманаха. Так, Татьяна
Азаз-Лифшиц не скрывает восторженной любви к поэтическому творчеству Михаила
Генделева («Миша Генделев из породы Пушкина и Моцарта»; лично мне эта
аттестация представляется завышенной, но это ведь мнение автора эссе), а
Валентин Кобяков в своих «Заметках верхогляда» – трепетной любви к жизни
во всех её проявлениях. По этому тексту, вследствие его поистине юношеской восторженности,
автору никак не дашь его семидесяти пяти. С каковым юбилеем – вместе со
всеми участниками объединения «Столица» и остальными авторами альманаха – и
поздравляю Валентина.
Не пишу о вошедших в альманах
пьесах: трагедии на историческую тему Александра Свищёва «Расплата» и
трагикомедии Владимира Ханана «Вздорный характер бытия», поскольку речь в них о
другом.
Пятый выпуск «Огней столицы» больше
предыдущих сместился в сторону любви. На мой взгляд, это бесспорное достижение
как непосредственных его участников, так и редколлегии альманаха.
Михаил
Копелиович