Стихи
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 42, 2012
Мария Фаликман
Длиною
в одно сомнение
* * *
Всю
осень хочется тянуть строку.
Тянуть
строку, пока хватает вдоха.
Выходит
плохо.
Затюканной
кукушкой на суку
взамен
буколики или эклоги
роняешь
слоги.
Роняешь слоги, словно клён листву, и думаешь себе: пока
живу,
за
слогом слог, по капле, по стежку однажды всё же вытяну строку,
часы нанизывая, дни листая, где пятая стопа – там и
шестая,
а
вдруг не рухнет, навесным мостом дотянется до рифмы, а потом
до
первых заморозков, до снегов, до отпечатанных в снегу шагов,
до
заметающей следы метели, до оттепели…
Да
и в самом деле,
кого
интересуют эти сроки?
Но
рвутся строки.
* * *
От
белого снега до чёрного снега не больше недели.
От
чёрного снега до черной земли дуновенье циклона.
А
дальше до зелени без промедления дни полетели,
а
дальше черемуха, дальше сирень, и в пол-улицы крона
у
старого клёна, а что нам до клёна, когда до каштана
от
силы неделя, но дни, словно дворники в полуподвале,
толкутся
на месте, бранятся, и голубь им вторит гортанно,
достанешь
печенья ему из кармана – заметит едва ли.
Среди
зацелованных этим циклоном в почёте беспечность,
в
ходу неприкаянная простота, беспардонное счастье.
А дальше, как в детстве, когда так мучительно рвутся
беречь нас,
чуть-чуть заиграешься, сразу – смотри, дотемна
возвращайся.
И
ты возвращаешься. Морось внезапная сыплется с неба.
Отвергнута
голубем, в недрах кармана крошится галета.
И
вновь мимо зелени до тополиного белого снега.
До
белого снега, до чёрной земли, до зелёного лета.
* * *
Mарине
Бородицкой
По
одуванчикам и тополям мой город лето отмерять привык.
Среди
канализационных ям хромает ямб, ломает свой язык
о
говор города, об имена его замкадовских колоний, где
дыханьем
автотрасс опалена трава и пух не плавает в воде.
В колониях нечасты тополя. Ликуй, аллергик. Выселенец,
плачь.
Но так же в одуванчиках земля, и так же к вечеру асфальт
горяч,
и
день упруг, и вместе веселей, вдыхая гарь и выдыхая гарь,
от одуванчиков до тополей по лету путь прокладывать, как
встарь.
Сдувать
пушинки с выцветших ресниц, искать качели в вымерших дворах.
Летящим
ввысь и падающим ниц один и тот же вдалбливали страх
перед
полётом. Помню как вчера. Мы шли во двор на голубом глазу,
и каждый вечер посреди двора качели пели. Мир летел
внизу.
В многоголосье их читался Бах, томился слух, захватывало
дух,
на
одуванчиковых головах раскачивался тополиный пух,
раскачивался город, плыл июнь, летело лето, где оно
теперь.
Теперь
ступай себе. И трижды плюнь через плечо, когда закроешь дверь.
ПЕТЕРБУРГСКИЙ НОКТЮРН
(без
Александровского сада)
К. К.
В
Таврическом саду под липой,
в
Измайловском – опять под липой.
А
вы ноктюрн сыграть смогли бы?
И
мы ноктюрн сыграть смогли бы.
Но
мы ноктюрн играть не станем,
теперь
не время для ноктюрна,
хоть
мы играем со стараньем
и,
говорят, весьма недурно,
но
нынче утро, нынче солнце,
и
в водостоках слишком сухо,
над
нами облако несётся,
свистит
себе, не застя слуха,
а
мы – к ступеням Эрмитажа,
а
вы – куда-нибудь поближе.
Мы
встретимся? Не знаю даже.
Мы
встретимся. Я вас увижу
в
Таврическом саду под дубом,
в
Измайловском и всяких прочих.
Кивнув
скульптурам большегубым,
стремительные,
словно почерк
излишне
рьяного юнкора,
дойдём
до самых до окраин.
Но
верю: мы вернёмся скоро,
и
мы ноктюрн ещё сыграем.
И
засверкает эта вера
как
новенькая фоторамка
вокруг
Румянцевского сквера,
вокруг
Михайловского замка,
и с набережной хлынет воздух,
и взмоет в небо зонтик чей-то.
А
вот и дождь. Зарница. Отзвук.
Пора,
пожалуй.
Где
там флейта?
* * *
Ночью
город раскачивается не потому, что ветер,
Не
потому, что его евреи молятся по ночам.
И
даже не потому, что кто-то кого-то приветил,
Вновь
задавая работы акушерам и прочим врачам.
Город
точат сомнения, точно вода из краника,
И
если мы невзначай заворочаемся во сне,
Он
начинает раскачиваться почище, чем ванька-встанька,
Особенно
в полнолуние, особенно по весне.
Городу
сносит крыши, крыши летят и качаются,
Стены
сносит правительство – чего им стоять без крыш?
Так
вот и получается, что города кончаются,
Стоит
лишь усомниться, засомневаться лишь.
Так
начинаются люди, со всем своим эрго и
когито,
Быть
им или не быть, ломать или не ломать.
И
начинают раскачиваться, и проелозят сколько-то,
Прежде
чем приспособятся подушку во сне обнимать.
Но,
отучившись ворочаться более или менее,
Всё
равно не минуешь, сколько себя ни мурыжь,
Пути
от рене до ваньки длиною в одно сомнение,
Через
разрушенный город, под стаей порхающих крыш.
* * *
Попав
под этот снегопад, припомню тот.
Небесный
свод над головой и тусклый свет
пятиэтажных
типовых московских сот,
пустыми
окнами глядевших нам вослед.
Залеплен
снегом от макушки и до пят,
шагал
под снегом запоздалый пешеход.
Быть
может, с небом он поспорить был и рад,
да
только с небом спорь, не спорь – один исход.
Один
итог, один и тот же липкий снег,
обрубок
тополя – и тот как будто сник.
А
с неба хлопьями валил двадцатый век
на
тех, кто мечен им. И ты – один из них.
И
ты, не сняв его шинели, вышел вон.
Его
метелью заметён, его не сдал.
А
снег валил, валил, валил со всех сторон,
и
век на лавочку бессильно оседал.
Но
даже в самых безысходных зимних снах
тебе
не виделась такою смена вех,
тебя
не сковывал такой дурацкий страх,
что
он, двадцатый, уходя, засыплет всех.
Засыплет
снегом, а не пеплом и песком,
в
ином столетии желая всяких благ,
а
дальше пользуй кипятком, ползи ползком,
над
снежной крепостью вздымай свой белый флаг.
А
снегопад стирал следы, глаза слепил.
И
спал мальчонка на четвертом этаже,
который
крепость эту снежную cлепил.
Да
только он про снегопад забыл уже.
* * *
Как
чайник, по вечерам гудит голова. С утра мельтешат
снежинки
в оконной раме. Поди ещё отыщи своего волхва,
который
к тебе решится прийти с дарами. Поди догадайся,
что
он имел в виду, даря тебе небо-чашу, луну-камею,
твердя
у дверей: куда ж я такой войду, вы лучше дары
возьмите,
а я не смею. И ты на него глядишь, распахнув
глаза,
и он на тебя, и как-то мрачнеет сразу. Сказал же
пастух:
над домом висит гроза. Так нет бы прислушаться,
что
ли, к его рассказу.
И вот он глядит и видит, что дело швах. Но он ведь не
скажет,
он
не за тем явился, и плащ его не за тем протёрся
на
швах, и дым в ночи не за тем над кострами вился.
Но
дело швах, это ясно, как ни крути. А он-то считал,
отметится
– и обратно. И вот безмятежные две недели пути
тускнеют
неотвратимо и безотрадно. А он всё стоит,
скрывая
в душе разлад, кукушка в часах прилежно печали
множит,
тоскуют жёны его, и пустеет сад, а он тут с тобой
застрял
и уйти не может.
Но
всё же уйдёт. И будет идти, пока твои всего ничего
и
его полвека не станут точкой, не видной издалека,
монеткою,
что зажмёт в кулаке калека. Он думает: ладно,
я
свой век доживу, но если и правда время наступит вскоре,
где
каждому полагается по волхву, то боже их упаси
от
таких историй.
* * *
В
городе евангелиста Марка,
в
соборе евангелиста Луки,
неожиданно
выросшем
средь
каналов и переулков,
было
пусто.
Воскресная
месса уже закончилась,
но
что органисту до окончания мессы,
он
играл себе и играл
во
славу Святого Луки,
и
Святого Марка,
и
того,
кто
восславлен обоими,
и
во славу
Духа,
который пронёсся над этими водами
в
первый из дней,
осеняя
место,
где
возведут собор во имя Луки,
где
поставят на сваях город
апостола
Марка,
куда
приплывут в корзине
святые
мощи,
как
близнецы из совсем другого сюжета.
Толкая
по трубам
затхлый
воздух кампо и калле
и
соседнего гетто,
где
такие же кампо и калле,
находя
на ощупь педали,
переключая
регистры,
он
исполнил финал,
и
ещё один,
и
ещё.
И
умолк.
И
снова коснулся клавиш.
Мол,
не споткнись, дружок, выходя к каналу.
* * *
Камень
с дырочкой, но не сквозной,
недоделанный
куриный бог,
не
морочь меня своей казной,
пёстрой
россыпью у самых ног.
Наклоняйся,
мол, ищи, смотри,
выбирай
любой, пока светло:
хочешь
– этот, с искоркой внутри,
хочешь
– тот, прозрачный, как стекло.
Выбирай,
покуда выбор есть,
солнце
сядет – сгинут без следа
искорка,
внезапная, как весть,
и
тростник, и камни, и вода.
Свет
янтарный, предзакатный свет.
Гул
морской, начало всех начал.
У
меня к тебе вопросов нет,
ты
мне ничего не обещал.
Ты
и сам пока что не насквозь,
значит,
и меня бы не сберёг.
Но
найдёшь тебя – попробуй брось,
бог
береговой, куриный бог.
Даже
и не бог ещё, а так,
чей-то
недосмотр и недочёт,
медный
грошик, ломаный пятак,
сквозь
который боль не утечёт.
Утекает
солнце в облака,
горизонты
снова не ясны,
но
не переводится пока
в
сумке мелочь из твоей казны.