Рассказ
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 41, 2012
Давид Маркиш
Другой
Мика Гольдштейн в Бога не верил. Верней сказать, верил, но только от
времени до времени, в исключительных случаях, когда приключались с ним
неприятности и ему необходимо было позарез сильное вмешательство для
исправления ситуации. А когда ситуация тем или иным образом выправлялась,
повеселевший Мика забывал и о невзгодах, неизвестно куда девшихся, и о Боге –
до следующего раза…
Но и колючим атеистом он не был, упаси Бог! Тем более после того как
большевиков прогнали и в Россию пришла свобода рука об руку с суверенной
демократией, безбожие сделалось признаком дурного тона, к тому ж отнюдь не
способствовавшего продвижению по службе. Население, от бандитов до первых лиц,
охотно навесило на шею кресты, нередко золотые, размеру которых и лепоте
позавидовал бы и сам креститель Руси князь Владимир Красное Солнышко, сидевший,
рассказывают, в своё время на берегу Днепра в одном исподнем и надзиравший за
очистительным погружением языческой киевской публики в проточную воду… Долго
ли, коротко, а новые толерантные времена всё же пришли, и христианская вера
вернулась в Россию столь же стремительно, как покинула её в семнадцатом году,
когда Ленин объявил, что Бога нет. Нет, и всё тут.
Семьдесят лет спустя, сразу после отмены атеизма, раскрепощённые русские
люди и прилепившиеся к ним евреи отвернулись от ступенчатой пирамиды мрачного
Мавзолея с залегшим в нём Ульяновым и прямиком направились в церковь. Там было
тепло, там было красиво. Бог, подобно египетскому фараону, не лежал в ящике, в
пугающей тишине мертвецкой, а глядел с расписных стен страдальческими глазами.
Вежливые девушки и попы в расшитых золотом пальто пели душевные песни, горящие
свечки приятно пахли, и публика проникалась надеждой: зарплату повысят, в отпуск
получится съездить на море, и страшная болезнь не закогтит. И какой праздник
восстановили замечательный – вместо обрыдлых юбилеев классиков
марксизма-ленинизма, взамен всех этих всесоюзных Дней углекопов, доярок и
ворошиловских стрелков – день рождения Иисуса Христа! Сразу за Новым годом
с его подарками, Снегурками и Дед-Морозами идёт мандариновое Рождество с
жареным гусём посреди праздничного стола; гудит гульба, отдых продолжается по
полной программе.
Не отставали от русских и татары: на свой великий мусульманский праздник
Курбан-байрам они взялись выводить баранов на улицы Белокаменной и резать их,
принося в жертву Аллаху, на глазах у напуганных горожан. Да и евреи не остались в стороне от религиозного возрождения:
чуткие к изменению общественного климата, они гуртом потянулись в церковь. Не
все, но многие.
Напрасно было бы искать среди них Мику Гольдштейна. Церковная музыка
наводила на него тоску, а бородатые мужики в разноцветных шёлковых балахонах
вызывали неловкость души. Но и синагога его не привлекала – там царила деловая
обстановка, там шёл бесконечный переговорный процесс между евреями и Главным
Начальником. Что уж тут говорить о магометанах в их мечетях! В час намаза они
организованно валились на пол, и тогда молельня напоминала площадь, сплошь
вымощенную разноцветными булыжниками спин.
Это зрелище тревожило и впечатляло, но Мика Гольдштейн не был расположен
к мусульманским штучкам: семейная ссора, в библейские времена вспыхнувшая в
шатре Авраама и приведшая к форменному разрыву отношений между разгневанным
праотцем, с одной стороны, и наложницей его египтянкой Агарью с их сыном
Измаилом – с другой, не выветривалась из родовой памяти Мики. Подросток
Измаил, отправленный родителем в безводную пустыню, как известно, счастливо
выжил и – возможно, не без помощи и поддержки совестливого отца – процвёл:
потомки его расплодились и размножились несметно и спустя отмеренное время
превратились сперва в арабов, а затем в магометан. Это всё общеизвестные факты,
только ленивый о них ничего знать не знает. Собственно, и потомки Авраама по чисто
еврейской линии тоже расплодились и размножились – но не до такой же
степени! И вот сегодня окончательно растерявшие чувство меры арабы, как это
сплошь и рядом случается среди родственников, со всех сторон наезжают на евреев
и, в отместку за изгнание Измаила из отчего шатра, даже грозят спихнуть их в
Средиземное море. А ведь не отправь тогда Авраам милую Агарь с Измаилом в
пустыню Фарран, не появились бы, может быть, никакие арабы на белом свете, и
мир нынче был бы совсем иным: либо ещё хуже, либо чуток получше… Но чтобы
поблагодарить евреев за такую судьбоносную услугу – вот это нет, это
никому из арабов в голову не приходит!
Одиноко проживавший в своей «однушке» в Храпуново, в блочном доме, Мика
Гольдштейн в истории человеческого племени разыскивал и запоминал разные
интересные случаи, способствовавшие расширению кругозора. «Однушка» досталась
ему после развода с женой и размена семейной «двушки», расположенной в другом
московском районе с куда более благозвучным названием Кукуево. Но Мика и в этом
Храпунове умудрялся жить легко и привольно, никакие названия его не смущали и
не вгоняли в уныние: он преподавал в школе географию и по своей профессии ещё и
не с такими словечками сталкивался. Развод с женой Беллой, русской женщиной с
деревенскими корнями, вышел у Мики по нелепой, казалось бы, причине: после трёх
лет совместной жизни Белла начала сперва тихонько, а затем всё шибче и шибче
подбивать мужа ехать в Израиль на ПМЖ. Жизнь супругов с младенцем Иваном, хотя
и в «двушке», была нелегка: нищенская учительская зарплата главы семьи плюс
копеечные доходы воспитательницы детского сада Беллы – этого не хватало на
самое необходимое, а коммерческой жилки, свойственной, как принято думать,
потомкам Авраама, Ицхака и Яакова, Мика Гольдштейн был, по его собственному
мнению, лишён начисто. На историческую родину, в финиковые края, сочащиеся
мёдом и млеком, Мика ехать даже и не собирался: к России он привык и искренне
считал её почти своей, а себя – почти русским. Эта размытая позиция
приводила трезвомыслящую и практичную Беллу в ярость. В спорах с мужем женщина
приводила крупнокалиберные аргументы, включая и будущее младенца Ивана, она
плакала, и кричала, и требовала, чтобы Мика перестал валять дурака и шёл
подавать документы на отъезд в страну далёких предков. В ответ на такие лобовые
атаки Мика отшучивался, и чем дальше, тем горше становились его шутки в адрес
ветхозаветных соплеменников, гонявших своих козлов и баранов по зелёным холмам
Иудеи и Самарии. Шутки становились всё горше, горечь оседала на дно души Мики Гольдштейна
и изрядно портила настроение: Белла не знала меры, это грозило осложнениями в
семейной жизни.
Так и случилось в один прекрасный день: осложнения вплотную подступили.
Белла ушла, унося младенца Ивана. Неимущим людям расторгнуть брак в Москве так
же просто, как его заключить, и это просто замечательно: женишься – входишь
в ЗАГС с парадного входа по ковровой дорожке, разводишься – с чёрного, по
выщербленным ступенькам. Спустя малое время после полюбовного развода, в
расцвете лета, цветущая расписной красотой Белла, большая и белая, вышла замуж
за музыкального критика по имени Ефим Карп и приняла его фамилию взамен
устаревшей – Гольдштейн. Она уже привыкла к евреям, легенда о еврейских
мужьях – они не пьют запойно, не колошматят своих жён по мордасам, а в
свободное время играют на скрипочке или в шахматы – оказалась близка к
истине. К концу года документы на выезд в Израиль на ПМЖ были собраны и поданы
куда следует. В холодном хмуром феврале семейство Карп, включая подросшего
младенца Ивана, устроило тёплые проводы, на которые Мика Гольдштейн был приглашён.
А ещё через несколько дней Карпы, неся спящего Ивана в походной люльке, сошли с
самолёта в аэропорту Бен-Гурион и ступили, наконец-то, на еврейскую землю,
сплошь залитую зимним лимонным солнцем. Слушай, Израиль! Мы приехали!..
Дальнейшие события развивались совершенно фантастическим образом. Русская Белла,
с её деревенскими корнями, предусмотрительно заботясь о завтрашнем дне для себя
и для растущего на глазах – на апельсинах да бананах – вчерашнего
младенца Ивана, перешла в еврейство со всеми вытекающими отсюда сложностями.
Дело не ограничилось зажиганием субботних свечей и преломлением вкусной
плетёной халы. Белла настойчиво продвигалась в глубь иудаизма и пеняла
музыкальному критику на то, что он плохой еврей: в синагогу не ходит,
бесплатный кружок по изучению Торы не посещает. В доме Карпов были введены
новообращённой суровые кошерные порядки: безработный критик мыл руки из
специальной двуручной кружки, а сама Белла с подъёмом принялась отделять мясное
от молочного и между пельменями и сметанной подливкой к ним обязательно
устраивала трёхчасовой перерыв.
Этот перерыв особенно потряс Мику Гольдштейна, когда до него долетели
слухи о новой фазе в жизни его бывшей жены. Белла, с её неукротимой пассионарной
энергией, могла скалы своротить, если понадобится. Таким образом, дальнейший
путь музыкального критика Карпа был, строго говоря, предначертан и определён, и
этот путь прямиком вёл в ешиву: там учат уму-разуму и стипендию дают. Что же касается неразумного
покамест Ивана, то и его тропинку в сочной траве надежды можно было уже
различить: хедер, свисающие с висков русые пейсы и кипелэ на макушке. В конце концов многоопытный
Александр Васильевич Кикин – а ведь он был не дурак! – в своё время
советовал царевичу Алексею подчиниться воле венценосного отца и укрыться в
монастыре от житейских забот: «Клобук к голове чай не гвоздями пришит!» Клобук
не кипа, и я не буду настаивать на том, что мысль об опальном сыне Великого
Петра и дальновидном наставнике Кикине сама собою пришла на ум не вполне
ориентировавшейся в закоулках отечественной истории Белле Карп. Но мы-то с
вами, включая любознательного Мику Гольдштейна, помним описанный интересный
случай – и этого достаточно.
Время текло, дни прыгали – скок-поскок! – с камушка на
камушек. Старых приятелей, правду сказать, становилось вокруг Мики всё меньше:
кто за обе щеки вкушал плоды новой цивилизации за океаном, иные в германских
краях с пеною у рта доказывали аборигенам кровное родство с немецкой культурой,
а большинство из покинувших имперские пределы осели на камнях и в песках Святой
земли. Ну а те, кто задержался на бывшей родине социализма, старались держаться
вместе, гуртом, и дума об отъезде хотя их и не грела, но тревожила и в покое не
оставляла. Разговоры на эту тему возникали без подсказок и сводились, всего
чаще, к неутешительным общим характеристикам типа «все уже уехали!» – хотя
уехали ещё далеко не все. Слыша такую расхожую отсебятину, Мика Гольдштейн
давал отпор: «А я не “все”. Я другой».
Но чем больше он хотел себя чувствовать другим, тем меньше это у него
получалось. «Другой», ему казалось, это не тот, который идёт против всех, а
тот, который сам по себе, вольно шагает параллельно со всеми. Шагает, никому не
мешает… Да он и не то чтобы мешал, но – настораживал: белая ворона. Все
едут, а этот, видите ли, географию преподаёт. А кто не едет, тот примеривается:
как там, на исторической родине, дело обстоит с жилищным вопросом, с работой, с
бесплатным лечением. Почём дом, почём зуб вставить. Как, не устраивая шума, на
всякий пожарный случай получить гражданство – этот пропуск на «запасной
аэродром». А то что нужда в таком аэродроме может всё-таки внезапно
обнаружиться, ни у кого не вызывало сомнений. Погром, гайки закрутят, сажать начнут – мало
ли что тут может случиться с евреями! И никто в жизни не поверил бы, что Мика
Гольдштейн об этом совершенно не задумывался – пусть он, на здоровье ему,
будет «другой», но не сумасшедший же!
Такие нормальные люди, как Абрамович, хотя он числится украинцем, и
Вексельберг с его драгоценными яйцами, наверняка позаботились о том, чтобы в
кармане у них лежал запасной паспорт. Чуть что – сел в самолёт и лети себе
в Тель-Авив! И если Мика Гольдштейн, у которого нет ничего, кроме зарплаты
географического учителя и сына Ивана с русыми пейсами – неужели же такой
Мика откажется от израильского паспорта, который он может получить по закону и
совершенно без затрат? Тут и дважды сумасшедший еврей, пусть даже он будет
почётным членом движения «Россия для русских», раздумывать не станет и побежит
на Большую Ордынку занимать очередь в израильское посольство.
До Мики Гольдштейна, открытого и общительного человека, все эти
справедливые, в сущности, рассуждения, беспрепятственно долетали и, ничуть не
затронув его души, пролетали мимо – ему нравилось быть другим. Под это
независимое положение многое можно было списать, например, загадочную историю с
малолетним Иваном, собирающимся поступать в ешиву. Да и не только это, хотя
такое случается далеко не с каждым: родственники за границей нынче совсем не
компромат, что правда, то правда, но чтобы сын Ванька пошёл зубрить Тору в
иерусалимскую ешиву! Какой-нибудь Рувим в Загорске, в духовной семинарии почти
никого уже не удивляет, это в духе времени. Другое дело Ванька, подавшийся в
раввины.
Сам Мика Гольдштейн, как было уже сказано, сомневался в существовании
Бога – а кто из нас никогда ни в чём не сомневается? – хотя и не
исключал такой возможности категорически. История древних евреев с её
сверкающими героями, жестоковыйными гордецами и милыми лукавцами, под
недреманным оком Бога совершавшими замечательные чудеса, импонировала Мике –
но не до такой степени, чтобы завлечь его на синагогальную скамью. Богу – Богово,
а синагоге синагогово. Едва ли когда-нибудь Мика слышал о заплутавшем в лесу
каменных религиозных догм ветхозаветном Элише, которого благочестивые иудеи,
чтобы не осквернять уста произношением поносного имени, называют насторожённо и
презрительно: «Другой». Зато ему было известно доподлинно, что твёрдые в
соблюдении религиозной традиции израильтяне лукаво обозначают свинину не иначе
как «другое мясо». Или «белое мясо», хотя известно всем, что оно никакое не
белое. Или даже, совсем уже непонятно почему, «византийское мясо».
Это только сейчас на Святой земле воцарилась такая гастрономическая толерантность.
Любой еврей может зайти в магазин – правда, не в любой – и сказать: «А
ну-ка, барышня, взвесь-ка ты мне килограммчик во-он того мяса! Да нет, не
этого! Другого! Белого!» Спросить «килограммчик свинины» он всё же не рискнёт –
время ещё не пришло, хотя оно, судя по некоторым признакам, уже не за горами.
Некошерную акулу можно назвать по имени-отчеству в самом что ни на есть
приличном месте, например, в Кнессете, осьминога и креветку – тоже. Не
удивлюсь, если один народный избранник обзовёт другого акулой или даже
креветкой: милые дерутся – только тешатся. А вот ничуть не более трефную,
чем акула, свинью не следует называть свиньёй, и точка. А почему? По кочану:
так сложилось, так карта легла. Это столь же недопустимо, как в синагоге
выкликать Распятого галилеянина по имени, хотя этот еврей вот уже два
тысячелетия подряд оказывает кое-какое влияние на развитие окружающего нас
мира.
Всё это верно, всё это Мика Гольдштейн видел собственными глазами и
слышал собственными ушами; его впечатления об исторической родине сложились не
со слов болтливых очевидцев. Всё, что можно было увидеть, он и увидел, десять
дней подряд разъезжая по Израилю за счёт американской благотворительной
организации «Народ еврейский жив!». Благотворители устраивали такие ознакомительные
поездки для тех евреев, для которых посещение древнего отечества было никак
неподъёмно по причинам финансовой несостоятельности. Школьный учитель географии
Мика Гольдштейн как нельзя лучше вписывался в эту категорию соплеменников.
Действительно, откуда бы он взял деньги на поездку? Говорить о зарплате было
просто смешно, взяток он не брал, потому что никто их ему не предлагал. А
унести что-нибудь из школы с пользой для себя он тоже ничего не мог – разве
что накрученную на деревянную палку географическую карту мира или журнал
успеваемости учеников. К сожалению, эти предметы материальной культуры невозможно
было сбыть никоим образом даже на Измайловском рынке, где продавалось всё на
свете – от отборного чилийского гуано до фальшивых яиц Фаберже – и где
любознательный Мика Гольдштейн в свободный час любил побродить вдоль рядов,
высматривая диковинки и вступая с торговцами в приятные разговоры.
Организация «Народ еврейский жив!» не зря потратила на Мику Гольдштейна
свои деньги: Израиль ему понравился, он уже на третий день почувствовал себя
полуизраильтянином и даже полужильцом Еврейского национального дома. Но этого
оказалось недостаточно для переезда на историческую родину и воссоединения с
потомками библейских патриархов. Вторую половину своего «я», да ещё с
присыпкой, Мика оставил в России. Красивый Израиль он, не покривив душой, мог
назвать «наш», а затрапезное Храпуново – «моё». И коллективное начало
пятилось без борьбы перед индивидуальным. Привыкнув просторно жить среди
полусвоих-получужих русских, Мика Гольдштейн на пятом десятке остерегался вдруг
очутиться в теснейшем, без просветов, кругу безусловно своих евреев – разномастных
европейских, смуглых азиатских, оливковых индийских и чёрных эфиопских. Глядя
на это повсеместное множество соплеменников, Мика испытывал не столько
праздничный подъём, сколько паническое смущение души: отсутствие привычных гоев
вселяло беспокойство и настораживало.
Ещё более, чем отсутствие гоев в поле зрения, насторожила и обеспокоила
Мику картинка, многократно им увиденная на обочинах отменных скоростных шоссе,
в городских парках и тихих переулках. Даже, собственно, и не картинка – а
так, набросок, подмалёвка. А именно: стоит еврей и у всех на виду справляет
малую нужду. Писает на все четыре стороны. И никто, ни один человек не обращает
на него никакого внимания, не машет руками и не зовёт полицейского. А этот
еврей, сделав своё дело, идёт себе дальше или садится за руль и едет, куда ему
надо. Хоть бы писал на колесо – так нет: жалко ему, резину не хочет
марать. А где же тут культура, где наша еврейская этика? И главное, почему
народ не возмущается? Значит, народу, нашему избранному народу, на это
наплевать, и он сам готов отливать на
глазах у всех прямо на Святую землю… Это не укладывалось в голове. Воспитанные, культурные евреи вытворяют чёрт знает что,
мочатся в открытую, потеряв всякий стыд! В Москве хоть еврею, хоть русскому или
даже неукротимому лицу кавказской национальности за такие шутки припаяли бы
суток десять по статье «нарушение порядка в общественном месте». Пусть посидят
там, где на оправочку водят по звонку.
Беспардонные писающие израильтяне неприятно поразили Мику Гольдштейна и
раздосадовали. Не чувствуя прихода утешения с током милосердного времени, он
решил обсудить свои нежданные наблюдения с кем-нибудь из местных авторитетных
людей, чьему опыту и мнению можно было бы довериться. Искать долго не пришлось:
в холле гостиницы, где поселили группу, он наткнулся на религиозного еврея
средних лет, в чёрном кафтане и с ермолкой на голове. На далёком от совершенства
русском языке этот еврей предложил Мике Гольдштейну прикрепить филактерии и
вознести молитву Всевышнему. Мике неловко было без видимой причины отказать
вежливому, но напористому Чёрному Кафтану, и он согласился; тут и любопытство
сыграло свою роль. Чёрный Кафтан споро обернул вокруг головы и левой руки Мики
узкие ремешки с прикреплёнными к ним чёрными кожаными коробочками и велел
повторять вслед за ним слова молитвы. Закончив, Кафтан свернул свою снасть и
собрался было перейти к следующему постояльцу гостиницы, но Мика Гольдштейн
решительно его остановил.
– Вы вот мне скажите, – начал Мика Гольдштейн, – как же
так? Люди мочатся на улице, евреи. Я сам видел.
– Что они делают? – переспросил Кафтан.
– Мочатся, – повторил Мика. – Писают.
– Делают пи́пи? – уточнил Кафтан. – Я по-русски уже
забыл.
– Ну да, – подтвердил Мика Гольдштейн – Пи́пи.
– Так им надо! – пожал плечами Кафтан. – А тебе не надо?
– Всем надо, – согласился Мика Гольдштейн. – Но не на
улице, когда кругом полно людей. Для этого есть уборная.
– А если нет уборной? – спросил Кафтан.
– Тогда пусть зайдёт в кусты, – предложил решение Мика
Гольдштейн, – или куда-нибудь за дерево.
– А если там не растёт дерево? – и не подумал уступать Кафтан. –
Улица не лес.
– Тогда надо потерпеть, – твёрдо сказал Мика. – Мы всё же
не звери, чтоб писать где попало.
– Никто не говорит «где попало»! – досадливо отмахнулся
Кафтан. – Не «где попало». Сказано и приказано: «Штин ба-кир».
Мика уставился на Кафтана непонимающими глазами.
– «Делай пи́пи на стенку», – вольно перевёл Кафтан. –
И это – закон.
– А кто это сказал и приказал? – дерзко поинтересовался Мика. –
Тем более никто так не делает.
– Пророк Самуил сказал и приказал, – дал исчерпывающее
объяснение Кафтан. – И если ты видел, что кто-то не делает пи́пи на
стенку – значит, это гой.
– А у нас в Москве – культура, там гой, если только он не
пьяный, вообще так не делает, – сообщил Мика. – Ни на стенку, никак.
– Не делает? – с интересом спросил Кафтан. – Никак?
Это было для него открытием: он водил шапочное знакомство с гоями, но
никогда не слышал, чтобы они, как птицы или рыбы, вообще обходились без малой
нужды.
– На Святую землю мочиться нельзя, – заявил Мика Гольдштейн. –
В неположенных местах, я имею в виду.
– В неположенных местах специальную табличку прибивают с номером, –
парировал Кафтан. – В Иерусалиме иногда прямо на доме написано: «Святое
место. Делать пи-пи запрещается!»
– И не делают? – усомнился Мика Гольдштейн. – Слушаются?
– Ну, это по-всякому… – уклонился от прямого ответа Кафтан.
– А кто
эти таблички распределяет? – спросил Мика. – Ответственный – кто?
Начальник? Надо же точно определить, какой дом святой, а какой обычный.
– Это проблема… – признал Кафтан. – Один мудрец говорит,
что – да, святой, а другой – нет, не святой. И пока идёт спор, жильцы
дома с удобной стеной, на которую все делают пи-пи и кругом всё уже провоняло,
достают фальшивую табличку с номером и прибивают её к своему дому.
Путаные объяснения Чёрного Кафтана ничуть не успокоили Мику Гольдштейна,
а напротив, ещё больше его растревожили. Какое бескультурье! Да рядом с этими
писающими козлами и Храпуново покажется светочем культуры: станция метро,
библиотека, кинотеатр, бассейн, четыре качалки.
Назавтра, явившись на свидание с сыном Иваном и бывшей женой Беллой,
Мика Гольдштейн продолжал кипятиться и переживать. Ефим Карп, располневший, в
мешковатом чёрном костюме с чужого, похоже, плеча и с кипой на макушке, остался
холоден к возмутившему Мику бытовому бескультурью в еврейской стране: писают –
ну и пусть себе писают. Пышная Белла, услышав горестный рассказ бывшего мужа,
лишь плечами досадливо повела: Мика ничуть не изменился, как был дураком, так
им и остался; других дел у него нет, только глядеть, как люди отливают. Что же
касается Ивана, то отцовы переживания никак его не затронули: познания сына в
русском языке были близки к нулю, из взволнованной речи отца он не понял ровным
счётом ничего.
Сидя в тесной карповой кухне, за откидным столом, пили чай с маковыми
коржиками. Карп порывался сообщить московскому гостю что-то важное,
существенное, но тот всё бубнил про ужасное отсутствие культуры в Израиле и
четыре качалки у него в Храпуново. Наконец музыкальный критик решительно открыл
рот и вклинился в монолог Мики Гольдштейна.
– У нас тут появилось одно перспективное дело, – сказал Карп. –
Хотите знать какое? – И поглядел на Мику выжидающе.
– Ну, какое? – с неохотой отвлекаясь от своих рассуждений о
бытовой культуре израильтян, досадливо спросил Мика Гольдштейн.
– Я вам верю, – сдерживая любопытство Мики, Карп заградительно
выставил вперёд мясистые ладони с растопыренными пальцами. – Вы честный и
принципиальный человек, на вас можно положиться.
Мика удивился: откуда Ефиму Карпу знать, можно на него, Мику Гольдштейна,
положиться или же нельзя; но спорить не стал.
– Допустим… – сказал Мика.
– В Рамле большая нехватка накладных ногтей, – доверительно
глядя, продолжал Ефим Карп. – Спрос есть, а ногтей нет. Чемодана два
ногтей смогли бы исправить положение.
– Каких ногтей? – спросил Мика Гольдштейн.
– Китайских, – разъяснил Карп. – По доступным ценам.
– Теперь всё из Китая везут, – внесла ясность Белла. – В
Москву легче всего завозить, а оттуда уже к нам.
– Но почему же именно ногти? – заинтересованно спросил Мика. –
Почему не что-нибудь другое? Например, женьшень? Или в этой Рамле пытают всех
подряд и ногти выдирают?
– У вас в Москве все такие отсталые, – снисходительно
усмехнулась Белла, – или ты один? Какие ещё пытки? Девушки наращивают свои
родные ногти, приклеивают такие разноцветные протезики из специальной
пластмассы – зелёные, чёрные, сиреневые. И в эти протезики вставляют
камушки – брильянтики, изумрудики, рубинчики.
Камушки, конечно, фальшивые – но никто ведь и не утверждает.
– В Китае чемодан таких ногтей с камнями – гроши, – вернулся
к беседе музыкальный критик, – а у нас в Рамле целое состояние. Вот и
считайте…
– И что дальше? – спросил Мика.
– Завозим чемодан в Москву, – принялся развивать тему Карп, –
без налогов, как вы понимаете. А потом переправляем к нам, уже по частям. Едут
же подходящие люди каждый день! Один возьмёт коробочку, другой – пакетик…
– А почему не везти прямо из Китая? – задал наивный вопрос
Мика Гольдштейн.
– Поймают на таможне, – с твёрдой уверенностью сказала Белла. –
У нас тут все евреи, это тебе не Москва.
– Главное – получать ногти в Москве, – подвёл итог Карп. –
А потом уже пойдёт как по маслу.
– А я-то что должен делать? – спросил Мика у практичной Беллы.
– Всё организовать в Москве, – пояснила Белла. – Заказ,
приёмку. Ты обеспечиваешь поставку, мы – сбыт.
– В Рамле, – добавил
музыкальный критик, как видно, для точности.
Потягивали остывший чай, жевали коржики.
– Я не смогу, – сказал, наконец, Мика Гольдштейн. – Просто
не потяну. Это не для меня.
– Я тоже думал, что не для меня, – искренне вздохнул
музыкальный Ефим Карп. – Оказалось, что для меня.
– Лучше я приищу кого-нибудь по этой части, – предложил Мика. –
У нас в Москве их хоть пруд пруди.
Карпы призадумались. Не хотелось отдавать верное дело в случайные руки.
– А религия не запрещает ногтями торговать? – пришлёпнув
ладонь к тому месту на макушке, которое отведено у евреев для кипы, осторожно
осведомился Мика Гольдштейн. – В синагоге что скажут?
– Ничего не скажут, – досадливо отмахнулась Белла. – Торговать
никому не запрещается. Тебе, кстати, тоже. – Она, похоже, обиделась на
отказ бывшего мужа от участия в операции «ногти».
Ефим Карп, напротив, решению гостя не огорчился и не расстроился ничуть:
не Мика – так кто-нибудь другой непременно отыщется. Как видно, извилистый
ход судьбы научил его смотреть на вещи с неистребимым оптимизмом;
действительно, в недавнем прошлом, в Москве, он зарабатывал на хлеб унылым
трудом на поле музыкальной критики и ни наяву, ни даже во сне представить себе
не мог, что вскоре наденет на голову ермолку и ради прокормления тела и души
пойдёт в религиозную семинарию для русскоязычных израильтян. Однако всё именно
так и случилось, и Фима о московской музыкально-критической работе почти что и
не вспоминал, а настоящее своё положение принимал с благодарностью.
– А вы на последних выборах за кого голосовали? – спросил
Карп, любивший покалякать о политике.
– Ни за кого я не голосовал, – не задержался с ответом Мика
Гольдштейн. – Теперь у нас это можно.
– Голосовать – надо! – выставив указательный палец
наподобие пистолетного ствола, назидательно произнёс Ефим Карп. – Я,
например, голосовал за религиозную партию.
– Я, может, тоже проголосовал бы за религиозную партию, – с
сомнением в голосе сказал Мика, – но у нас, как вы помните, нет никакой религиозной партии.
– В России живёт миллион евреев, – скал Карп, – включая
скрытых. Пора уже создать еврейскую религиозную партию.
– Только этого нам не хватало! – в сердцах махнул рукой Мика
Гольдштейн, и мальчик Ваня с интересом уставился на отца. – Нас никто пока
не трогает, вон наши даже трамвай хотят перенести из Марьиной Рощи, чтоб там не
ездили по субботам. Зачем нам еврейская партия?
– Чтоб участвовать в политическом процессе, – твёрдо сказал
Карп. – Без этого нельзя почувствовать себя полноценным гражданином.
– Мы один раз уже почувствовали, – покачивая головой, как
еврей на молитве, сказал Мика. – В семнадцатом году. И куда это завело?
Разговор принимал политический характер, и Карп подобрался, готовясь
дать отпор.
– Да, завело, – согласился Карп. – Но, как говорят наши
мудрецы, и это к лучшему. Где я сейчас? В Иерусалиме. А не было б семнадцатого
года, гнить бы мне где-нибудь в Крыжополе.
– Если б вас немцы не сожгли, – дал комментарий Мика
Гольдштейн, – и большевики не посадили.
– Нет, нет и нет! – тыча указательным пальцем, твердил Карп. –
Не в этом дело! А в том дело, что большевики до того довели евреев, что все мы
уехали. Рав Герцберг так говорит, я сам слышал.
– Ну, положим, не все, – упрямо возразил Мика. – Я,
например, не уехал. И даже не собираюсь.
– Вам там лучше? – участливо спросил Ефим Карп.
– Не знаю, лучше или хуже, – честно сказал Мика. – Привычней…
– Я уехал, она, – тыча пальцем в Беллу, сказал Карп, – уехала,
а вы не уехали. Скажите мне – почему?
– Вам тут скучно без меня? – попробовал отшутиться Мика
Гольдштейн. – Выгляните в окошко – кругом одни евреи! И что это вы
всё время в меня тычете пальцем? В Москве вы ни в кого не тыкали.
– Я вас спрашиваю без всяких шуток, – вдруг посерьёзнел и
погрустнел Ефим Карп. – Почему вы не едете? Я всё время спрашиваю самого
себя – почему вы все там сидите?
Глядя на погрустневшего Карпа, Мика замешкался с ответом.
Действительно, почему он не едет? Деньги его в Москве не держат – нет у
него ни копейки за душой, семья тоже; вон и русская Белла с разучившимся
говорить на родном языке Иваном уже здесь. Друзьями он особо не обременён,
собутыльниками тоже. Берёза, конечно, лучше пальмы – но когда он её в
последний раз видел, эту берёзу! Настоящая русская берёза растёт не в
московском ботаническом саду, а, наверно, в деревне, о которой Мика Гольдштейн
читал у писателя Виктора Астафьева и куда ездил на первом курсе института «на
картошку» – помогать крестьянам на колхозных полях. Тот подшефный колхоз
располагался среди степей, в безлесном краю; берёзы там вроде бы росли, но –
штучно, лишь там и сям. Мике Гольдштейну колхозный ландшафт запомнился смутно,
потому что все воспоминанья, от первого до последнего дня, сводились к сиденью
в сыром бараке и питью вонючего самогона, произведённого крестьянами из той
самой картошки, на уборку которой студентов прислали в порядке шефской подмоги
и для привития трудовых навыков. Крестьяне, впрочем, и сами справлялись
неплохо: сырья для производства самогонки хватало сполна, они гнали её по
верным дедовским рецептам и продавали студентам по три рубля за трёхлитровую
банку из-под маринованных огурцов. По распитии порожнюю банку надлежало вернуть
продавцу для нового наполнения: со стеклянной тарой в колхозе был острый
дефицит… И кого уж тут винить в том, что дождь лил день и ночь, не давал носа
высунуть из промозглого барака и однозначно препятствовал привитию навыков!
Так и не найдя, что бы такое сказать Карпу, Мика Гольдштейн уклонился от
прямого ответа.
– Просто вы уехали, а я не уехал, – скучно сказал Мика. –
Вы такой, а я – другой. Вот и всё.
– Нет, нет и нет! – вдруг раскалился Ефим Карп. – Я
такой, и вы такой. – Теперь он тыкал пальцем вверх, в потолок, как будто
задумал сдвинуть его с места и открыть над ними бесконечное небесное
пространство. – Мы все такие, уж поверьте вы мне!
Молча слушая мужа, Белла согласно покачивала головой, а мальчик Ваня,
шевеля губами, читал про себя книгу на иврите в потёртом синем переплёте.
– А насчёт ногтей вы не беспокойтесь, – прощаясь, сказал Мика
неведомо зачем. – Я в Москве у кого-нибудь спрошу.
Вернувшись в Москву, к географическим занятиям и привычной, накатанной
жизни, Мика Гольдштейн вдруг почувствовал себя несколько иначе, чем до поездки.
Учителя – коллеги по работе, не говоря уже об учениках, в большинстве
своём из Храпунова далее Тамбова или Орла не выезжали. Турпоездка Мики Гольдштейна
в дальнее зарубежье, на халяву, только по той причине, что он еврей, и больше
ни по какой, представлялась им счастливым выигрышем по лотерейному билету; тут
было чему позавидовать. Преподаватель истории в старших классах высказал
волнение коллектива предельно точно:
– Я русский человек, – сказал этот учитель, по фамилии
Третьяков. – Историк. И меня никто никуда без денег не везёт, даже в
исторический Санкт-Петербург, хотя это рядом. А Гольдштейна, только потому, что
он еврей, совершенно бесплатно отправляют в Иерусалим, где, между прочим,
Христа распяли. Везёт же иногда людям, но только не нам, русакам!
Мика Гольдштейн если и не расхаживал по школе гоголем, то только по
причине скромности характера. Ощущение избранности, однако, крепко в нём
засело; статус его среди сослуживцев повысился. Ему хотелось с кем-нибудь
поделиться совершенно новым ощущением жизни, но не было поблизости уха,
готового безропотно его выслушать. Тогда он отправился на Измайловский рынок.
Там, на Измайловском, торговал пушками Игнат Терентьевич Шурин – давний
знакомец Мики Гольдштейна. Всякий раз, приходя на рынок, Мика начинал обход
рядов с Игната Шурина, с которым приятно было вести лёгкий разговор, скользящий
по поверхности жизни. Да Мика сюда, на Измайловский, и являлся, чтоб глазеть на
занятные красивые вещицы, которые даже и не думал покупать, и болтать о том о
сём с покупателями и продавцами. С Шуриным, приятным человеком, умевшим
слушать, не вставляя палки в колёса разговора, и решил беспрепятственно
поговорить Мика Гольдштейн.
Игната Терентьевича Мика нашёл на его рабочем месте, в торговом ряду.
Слева от него, в тесноте да не в обиде, предлагал желающим художественные
поделки из кости румяный здоровяк в расцвете сил. Здоровяк на разные лады
нахваливал свой товар и доверительно сообщал, что поделки вырезаны из
запрещённого к добыче мамонтова клыка и тайком доставлены им, здоровяком, на
Измайловский рынок прямиком с Колымы, где мороз достигает 51 градуса. Справа от
Шурина располагался смирный торговец потрёпанными старинными куклами, одетыми в
кружевные панталоны. Сам Игнат Терентьевич был занят делом: для наведения
коммерческой красоты притирал смоченной подсолнечным маслом тряпочкой свои
пушки и пушечки. Орудий пальбы у него было немало – от совсем маленьких,
на брелочной цепочке с колечком, до чёрной, с четырьмя ядрами горкой,
подарочной Царь-пушки каслинского чугунного литья. Радовали глаз и искусные
модельки помельче: противотанковые сорокапятки, мортиры и старинная гаубица для
стрельбы каменной картечью. Свой пушечный выбор Игнат Терентьевич объяснял
тем, что служил когда-то, в далёкие года, в артиллерийских силах подносчиком
снарядов. Торгуй Шурин субмаринами на рынке, он назвался бы, ради
оживления картины, подводным моряком. Торгуй он самолётиками – назвался бы
лётчиком-испытателем. Игнат Терентьевич
Шурин понимал толк в торговле.
– Ну и замечательно! – сказал Шурин, выслушав рассказ Мики
Гольдштейна об изменении статуса. – Это же просто зависть! А вам что –
жалко?
– Нет, – пожал плечами Мика. – Но это же бессмыслица: мне
завидуют, потому что я еврей.
– А разве вы не еврей? – Игнат Терентьевич взглянул на Мику с
большим интересом. – Я-то думал, что – да…
– Ну да, – сказал Мика. – Так я и не скрывал, просто
случай не подворачивался сказать.
– И мне тоже, – Шурин глядел теперь чуть рассеянно. – Не
подворачивался.
– Что-что? – спросил Мика и глаза выкатил.
– А то, что я – Урин, – приглушенным голосом дал справку
Игнат. – Исаак Тувьевич Урин. Вы в какую синагогу ходите?
– Ни в какую я не хожу, – ошарашено вымолвил Мика Гольдштейн.
Открыть соплеменника в измайловском торговце пушками Игнате Шурине он никак не
ожидал.
– А я в Марьину Рощу, – сказал Шурин-Урин. – С гоями,
конечно, хорошо, – он поглядел направо, потом налево, – но надо же
иногда побыть и среди своих.
«Умный человек, – раздумывал и рассуждал Мика Гольдштейн, умилённо
глядя на торговца пушками. – Сидит себе на Измайловском рынке, ходит в
синагогу и никуда не собирается уезжать. Он тоже другой, и сколько нас, таких!
Ну, я, положим, учитель географии, а он пушками торгует. И чему я могу его
научить? Что город Мапуту – столица Мозамбика? А вот я у него смог бы
кое-чему подучиться. Немного торговать, например».
– Когда я недавно был в Иерусалиме… – пустился в воспоминания
Мика Гольдштейн.
– Я там жил на улице пророчицы Деборы, – перебил Шурин-Урин. –
Боже, какая красота!
– …мне там свои люди предложили одно дело, – продолжал Мика. –
Можно сказать, бизнес.
– Бизнес, – задумчиво повторил Шурин-Урин. – Что за
бизнес?
Минут через десять бизнес-план был набросан вчерне. В нём фигурировали
два чемодана китайских ногтей, услуги московского таможенника, иерусалимский
Карп Ефим, распространители продукции в Рамле и челночный полёт Исаака
Тувьевича собственной персоной в город-порт Шанхай.
– Значит, вы сами полетите? – уточнил Мика. – В Шанхай?
– Да, – подтвердил Шурин-Урин. – Дело того стоит, это я
вам говорю.
– А это не опасно? – озаботился Мика Гольдштейн. – Вас
никто не поймает на границе?
– У меня израильский паспорт, – похлопал себя по карману Исаак
Тувьевич. – Как и у вас, я надеюсь.
– Ну да, – выдавил Мика Гольдштейн. – А как же…
– Потому что делать бизнес нам надо с израильским паспортом, –
поучительно сказал Шурин-Урин. – Это проверено. Ногти, когти, гречка –
какая разница? Главное – наладить сбыт через этого вашего Карпа. Вот
увидите, через полгодика вы уволитесь из школы, а через год переедете в новую
квартиру.
С Измайловского рынка Мика Гольдштейн уходил окрылённым надеждой. День
ему казался светлей, шаг – легче, а перспективы масленей. В метро он
вглядывался в лица пассажиров, гадая, у кого из них лежит в кармане израильский
паспорт.
«Лишний паспорт никому не мешает, – твердил про себя Мика. – Тем
более что это нужно для бизнеса. Пора, в конце концов, подниматься с колен!»
И были ногти, и была гречка, и были кошерные парики: бизнес пошёл.
И стало на свете одним «другим» меньше: Мика Гольдштейн живёт на два
дома – в Тель-Авиве и в Москве. В совладельцы учреждённой бывалым Исааком
Тувьевичем Уриным фирмы «Тройка удалая» входит, помимо него самого и Мики,
бывший музыкальный критик Ефим Карп. С должности преподавателя географии в храпуновской
средней школе Мика давно уволился, зато сам прилежно изучает практическую
географию, путешествуя из страны в страну по торговым делам.
Подлетая к Израилю со стороны Средиземного моря, Мика Гольдштейн всякий
раз вглядывается через иллюминатор в береговую линию и подносит платочек к
повлажневшим глазам – хочется надеяться, что от счастливого волнения.
февраль 2012