Стихи
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 40, 2011
Лев Беринский
ХОЖДЕНИЕ ЗА ТРИ ЖИЗНИ
ДЕЛИР
Где отблеск твой,
лучистый холм Синай,
гранёный,
кристаллический, как призма?
Отныне, от сего числа и
присно
в глазах двоись и
множься и сияй!
Зеркальным срезом к Богу
накренён
и к северу – к моей
тоске бескрайней,
два взора сфокусируй,
двух изгнаний
скрести сигнал –
прозрачно вспыхнет склон,
и в нём, в
голографической игре
возникнет – как в
стеклянной пирамиде –
не мёртвый фараон при
мёртвой свите,
но ангел в им беременной
Горе.
Весенний Ангел Скорби –
странный плод,
двоящийся в порожнем
странном лоне, –
он будет мною крут, как
вор в законе,
и грустен Богом, длящим
свой полёт
(как в катапульте) на
господнем троне.
Веено, 1990
ОДИНОЧЕСТВО
I
Ступеней не было. Была
ввысь уводящая
поверхность,
разрезав ночи
непомерность,
она светилась добела.
Как под мостом,
всплывала мгла
и погасали искры.
Смерклось.
Вселенная во мрак
поверглась,
исчезли тени и тела.
Я увидал его лицо.
На той вершине всё
кончалось,
лишь надо лбом его
качалось
палящее полукольцо.
Я был внизу. На самом
дне.
Он подал знак: взойди ко
мне.
I I
Я шёл в сиянье, как
впотьмах,
и пело всё во мне и
ныло,
и стал, где велено мне
было, –
всего лишь в нескольких
шагах.
Сгущался свет, струясь в
ногах.
И вдруг, как рябью, дно
покрыло,
и подо мною всё проплыло
–
всей жизни блеск, и
боль, и страх.
И я воззвал, как воет
зверь:
– Тройною скорбью я
помечен
в моём обличье
человечьем…
Он распахнул себя, как
дверь,
и указал вовнутрь:
войди…
– Иду. Прости меня…
Прости…
I I I
И я успел увидеть: свет
переплавлялся тихо в
пламя,
и контур мой, извне
оплавя,
обрисовал как полый
след,
как раковину: шум планет
плескал во мне и пел о
славе
и обо всём, что я
оставил
внизу на миллионы лет.
Отныне до скончанья дней
порожней памятью моей
он обречён болеть и
помнить.
А мне – подобным стать нулю,
и кем проснуться, если
сплю,
и чем земной мой день
заполнить?
Икша, 1969
СТАНИСЛАВ, САМЫЙ
ЧИТАЮЩИЙ В МИРЕ
Станислав,
почитав перед сном из «Исхода», лежит –
и
цветные виденья встают у него пред глазами:
многоглавые
толпы, старцы, женщины с грудью открытой,
и
младенцами на руках, и песком на губах;
тут
же воинский стан, палатки, лязг оружия, ополченцы
и
авангард регулярного войска, стрелы готовят, и луки,
и
щиты перед битвой кровавой с врагом, выходящим
из
песков, пищевые сосуды с верхом полны песка, песок
в
кувшинах и чапельниках, глаза и носы у малюток –
золотые
отверстинки; куклы из тряпья в золотинках песка…
Из
шатра выходит старик и пускается в путь по сыпучке
к
ущелью с нависшей скалой, осмотревшись, клюкой
от
крестца замахнувшись и обеими вскинув руками,
дробит
каменюгу (что там дальше про воду, вы знаете сами).
Станислав
подремал и глаза открывает: пред ним
гурьбы,
сброд, лохматня, оборвашки-абрашки, в лёжку
подыхают
в песках с голодухи, ни рукой уже пошевелить,
ни
ногой и не пробуют – и как разом посыплется с неба
крупа,
три горы, лянь, как снег намело, прям как в сказке,
манки
белый пухляк, малышне бы – да где ж тут – салазки…
Станислав
скрежетнул зубатурой… Но цветной этот сон
не
отпускает, опять перед ним расстилает
обжигающую
пустыню: летят и летят,
и
с небес на барханы кувырк – прямичком в сковородки! –
и
поджариваются птицы, никак перепёлки,
только
много увесистей, этакий редкостный вид,
что
живет в эмпиреях и на землю слетает спасать
от
голодной смерти мальцов, их отцов, иху мать.
Станиславу
обрыдла вся эта история… Прихлопнул кирпич
и
зажмурился… Слышно: капля за каплицей – с высей
лазорево-розовый
винный капёж, струйки, струи, потоки
в
разлив заплескавшего шнапса хлещут, пенятся, пена
поднялась,
красноватый туман повисает, и в этом чаду к небесам
в
испареньях потопа жадно тянутся ядоносные травы;
набухают,
как тесто, холмы на дрожжах фермиоловых; вкруг
дерев
фиолетовых блещут лужи мадеры, стала жёлтою речка,
долина
под завязку этилом полна, аж под кромку обрыва,
над
которым стоят – ловят дух алкогольный и лижут
окроплённые
камни – собаки и лошади; поодаль в низине
тянут
по ветру клюв на бугре шизовидные куры,
и уже хоровод, алолицые
люди, как в том китче скульптуры,
тяжеленные,
пляшут на пашне (у меня умыкнувши Светлану),
корчат рожи, ногý
задирают, рот распахивают и хлепчут,
и – упоённые до
положения риз –
в лёжку, сидя и стоймя
возносят Станиславу «Осанну» –
сокрушителю Бога,
его восславляя
и его розовый катаклизм.
Москва, 1986 (авторский
перевод с идиша – март 2011)
В НАЧАЛЕ
Лэх лэхá…[1] А лох Ему:
– А хули,
и уйдём, и выживем,
поправ
жизнью смерть в
болотистой лохани
средиземных камышей и
трав.
Заболочь шести цивилизаций…
И начнём с Бэрейшис[2] – бен вэ-бат[3],
прихватив от белой сотни
наций
рюмку под Chartreuse and
русский мат.
Иерусалим, 1991
ПАМЯТИ ЕЛЕНЫ РАФ[4]
Море небесной лазури.
Безмолвно и солнечно.
Мира опоры, лучи
золотеют, дрожа.
В горнюю высь, огибая
плывущее облачко,
птиц облетая, тихо
всплывает душа.
Детство и грёзы внизу
остаются, и милые
игры и люди, прекрасных
сует суета.
Ангелы в далях
надмирных, как снег белокрылые,
в рай и бессмертие ей
отворяют врата.
Светлые души юниц
убиенных и отроков
чудо-цветами встречают
её у ворот.
Где-то внизу, под
обрывом вселенского рокота
тихо земля наша млеком и
мёдом течёт.
Бат-Ям, 27 мая 1992
НЭШИКАТ МАВЭТ[5]
У большинства на Земле –
у бенгальца ли, финна –
в доме нет пианино.
У бедуина, на стене у
румына акасэ –
нет Пикассо.
А в еврейской стране,
может, у одного на сто тысяч увидишь
книгу на идиш.
Самое большее –
пòп-арт и пòц-арт,
в Моцкине вот –
забегаловка «Моцарт».
Как я жил-то на вашей
планете,
грезя о славе, сквозь
сон на рассвете
слушая, не раздастся ль
«ура!»
толп под окном, под
фанфары и трубы,
и поцелует, склонясь,
меня в губы
Тысячеглазый[6] и скажет: «Пора…»
Кирьят-Моцкин, 2006
ЖЕСТОКИЙ РОМАНС
Кириллу Ковальджи
Только (не с Ботны ль
реки?) воробьи
вдруг да напомнят о
детской любви.
Только над Кальчиком
верба да клён
видят во сне, как я там
ещё юн.
Пальма и кактус в
окошках – на Марс,
может, я сослан? Третий
намаз,
крик с минарета. В
который же раз
Vita nuova, жестокий
романс.
О бесприютной судьбине моей
плачут ли пожни
смоленских полей…
МОЦИОН
Не журавлиный клин,
оплаканно-воспетый, –
а хриплые вороны на лету
мне сбрасывают давних
грёз пакеты,
лесов НЗ, просторов маету.
Мне воробей, спасатель
мой, во рту
соломинку с другого
брега Леты
прихватит с-под стрехи,
где дачка Светы
в том подмосковном чудится
саду.
Зарянки глуповатой
голосок
вдруг объяснит, что было
невдомёк
при жизни той,
проползшая крапива
меж кактусов цветущих уведёт
вспять к детству или – в
блажь: с чужих высот
смерть призывать
неторопливо, терпеливо…
* * *
Чтó б вовремя
присесть бы на дорожку? –
да не в каталку ж на
десяток лет,
где станешь оплывать, за
ложкой ложку
в жиру топить свой по уши
скелет –
а в том саду над Прой, в
беседке жалкой
под звёздным вязом, где
ты тихо мог
с красавицей, противной
недавалкой,
коль не прилечь –
присесть на посошок.
* * *
Не знаю, что там впереди,
мне не дан дар слепого
ведства,
меня, Шехина, отведи
обратной топ-топ-тропкой
в детство
и в оторопь – распознавать
сей мир, фигуры и
расцветки:
злат-месяц – в щель да под
кровать,
а утром птица лает с
ветки.
* * *
Как важно, друг, на
чтó ты взглянешь
вокруг себя в последний
раз
пред тем, как вовсе
перестанешь
смотреть и жить, в недобрый
час
пускаясь в путь по всем
небесным
или подпочвенным кругам
ядрёным или бестелесным
вселенским геном – по
рукам,
как говорится, и ногам
спелёнут весь незрячим,
тесным
небытием, – но с повсеместным
преджизни зудом пополам.
Как важно, чтó в
последнем взоре
запечатлелось, словно
знак
в топографическом
просторе
незабытья, во всём узоре
за-бытия, что вяжет мрак
–
тем узелком, что нитью
вскоре
распустится…
А-мэйлэх море[7]
и станет, видимо, мой
знак.
Акко, 2010
ИЗ ПОЭМЫ «ДВАДЦАТИЛЕТИЕ»
Пролог
Матвей Натанович Каган,
а проще – Мотке Коган,
сказавши хцос[8], налил в стакан
себе, и перед Богом
сел во дворе – со стороны
с Ним обозреть, не
споря,
свой путь – и маленькой
страны
одно большое горе.
Конечно, да, арабский
мир…
Конечно, бунт в Ликуде…
Но главный враг у нас – вэй’з
мир![9] –
конечно, наши люди.
Не наши – в смысле из Бендер
и Вильны, а морока
с цветными – вейсэх вус
ын вэр[10] –
из Азии, Марокко.
И даже, может, не они –
а эти, хареди́мы,[11]
мессию ждут… считают дни…
Пути ведь, сколь их ни
тяни –
а неисповедимы…
Опять же, наши богачи…
Подрядчики… Чинуши…
Петля все туже… Хоть
пищи…
Еврейские ли души?..
Еврейские! Так было
встарь,
ещё при Еремии,
ещё – когда им русский
царь
открыл «кагал» в России,
ещё – когда аристократь
в румынских Каушанах –
а-ми́цвэ![12] – за день лей по
пять,
да, бабушку мою и мать
впрягала к празднику стирать
кальсон завалы сраных.
А наш драгунский генерал!
–
косноречив, но выспрен,
я знал его – нет, он не
брал
Ерусалим – «подготовлял»
террор в Израиле, «взглавлял»
учебный комплекс
«Выстрел»…
И там, и тут – один
компот,
пей и давись… И каждый
прёт…
И каждый точит зуб и
нож…
И каждый врёт… И всюду
ложь…
О Родина! Бурьян и страх
–
мой двор табакарейский
всегда со мной на всех
путях
судьбы моей еврейской.
В березняках – бурьян и
страх.
Булонский лес – бурьян и
страх.
Бахайский сад – бурьян и
страх
за маму и за сына….
…Уже светает в небесах,
и жизнь – не жизнь, а
полный крах,
душа вопит, как дикий
птах
на ветке апельсина.
Акко, 2011
[1] Лэх лэха (иврит)
– Уйди себе. («И сказал Господь Аврааму: уйди себе из земли твоей, от родни
твоей и из дома отца твоего в землю, которую укажу тебе».)
[2] Бэрейшис (иврит,
ашкеназск.) – «В начале» (первая книга Пятикнижия).
[3] бен вэ-бат (иврит)
– сын и дщерь.
[4] Елена Раф – жертва
террора, пятнадцатилетняя школьница, зарезанная хамасовцем в Бат-Яме 24 мая
[5] нэшикат мавэт (иврит)
– смертный поцелуй; самый милосердный вид смерти, выпадающий праведникам.
[6] Тысячеглазый – ангел
смерти Малэхамовэс.
[7] Ям а-мэ́йлэх (иврит)
– Солёное море; в русской топонимике – Мёртвое море.
[8] хцос (иврит,
ашкеназс.) – полуночная молитва.
[9] вэй’з мир (идиш;)
– горе мне!
[10] вейсэх вус ын вэр (идиш)
–кто их разберёт.
[11] харедимы (искаж.
иврит; правильно – «харедим») – ультраортодоксы.
[12] мицвэ, а-мицвэ (иврит,
ашкеназск.) – заповедь, богоугодное дело; в обиходной речи – добрый
поступок, благодеяние.