Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 39, 2011
Марина Бородицкая
Мама, откуда берутся стихи?
* * *
Одного лишь выпуска лицея –
девятнадцатого октября,
одного пернатого еврея,
каркнувшего правду про царя,
шелеста одной Тарусской рощи,
с ветром залетевшего в местком,
горстки дурней, вышедших на площадь
с детскою коляской и листком,
пары книжек толстого журнала –
сизых, цвета лунного луча, –
хватит, чтоб до срока не сгорала
вольности заветная свеча.
Чтоб она, дрожа, в ночи алела,
дерзким жалом уязвляя тьму –
пусть опять не выгорело дело,
пусть опять, опять конец всему,
пусть придут и книжной гильотиной
тонкие страницы искрошат,
и пропишут курс аминазина,
и в Лицее – порку разрешат.
* * *
На щенка надевают шлейку,
чтоб ему не давило шейку,
а на взрослого пса – ошейник,
чтобы он не сбежал, мошенник.
Чтобы чувствуя зов природы
крепко помнил предел свободы,
выполнял бы команду «вольно»,
но не слишком, иначе больно.
Если воздух дороже супа,
поводок натягивать глупо.
Под хозяйским иду приглядом,
выполняя команду «рядом».
* * *
Пришел стишок
ростом с вершок:
– Мама, откуда берутся стихи?
– Их находят в капусте,
их приносит аист,
они заводятся в животе
от любви к другому поэту,
или же к музыканту,
или к целой рок-группе.
Ещё их можно
с кем-нибудь нагулять,
а потом растить в одиночку.
– А меня? А я?
– А тебя, мой маленький,
ветром надуло.
* * *
– Не плачь, – шептала мне мама в кино, –
никто не убит, никто не казнён,
сейчас режиссер скомандует «стоп!» –
и все актёры, монтёры, дублёры
живёхонькие побегут в буфет.
И я представляла школьный буфет:
слегка слежавшийся винегрет,
прямоугольник ржаного хлеба –
корочка с трёх сторон –
и стакан взлохмаченного компота.
И я улыбалась маме, но что-то
было не так. Ведь если буфет –
то смерти нет,
и бессмертья нет.
И отменяется всё кино,
и все убиты. Всё – казнено.
26. 12. 2010
В тот день Москва остекленела.
Бронёй покрытые хрустальной,
ломались ветки то и дело
и рушились под звон прощальный.
Троллейбусы, автомобили
застыли в хрупкой амальгаме,
и так хрустело под ногами,
как будто здесь посуду били.
И узник в кубе застеклённом
глядел, не тяготясь охраной,
в окно, где рушился со звоном
наш общий дом, наш дом стеклянный.
ЕВРЕЙСКОЕ КЛАДБИЩЕ В ВАРШАВЕ
Девочка в суконном
клетчатом берете,
девочка в нарядном
клетчатом жакете,
и другие дети,
и другие дети,
каждый на своём
фотографическом портрете.
А вон там братишки –
куцые штанишки,
белые рубашки,
голые коленки.
Ох, не по погоде
хлопчики одеты:
снегом припорошено
стёклышко портрета.
Их везли из гетто,
это рядом где-то,
завезли куда-то,
а потом убили,
и разложены их фото
на пустой могиле.
Кшиськи, Каськи, Двойры,
Лешки, Сташки, Марки, –
ножницами мойры
щёлкали в запарке,
и до неба трубы
пепел возносили,
и пришел мессия,
и ушел мессия.
Маленький, кудрявый,
миллионоглавый.
ТРИ ДНЯ
Утро первого дня в
незнакомом городе –
словно раннее детство: а
это у вас чего?
А докуда едет
этот вагончик?
А в музее будет
кофе и пончик?
Середина первого дня в
незнакомом городе –
это отрочество: ну-ка дай
я сам!
Разберусь в монетках,
найду на карте
всё, что нужно, да! И
дойду пешком.
Вечер первого дня в
незнакомом городе –
это юность: глянь, вон
уютный бар,
там играют джаз и над
кружками вьётся
гомон разноязыкий. И все
свои.
День второй в незнакомом
городе – зрелость:
мир ещё интересен, уже
обжит
и потёртой картой лежит в
кармане.
Третий день в незнакомом
когда-то городе –
старость:
ладно, сходим – что там
ещё осталось
досмотреть, докупить,
уложить? ведь завтра
здесь для нас начнется небытие.
ХОЛТЕР,
ИЛИ КРУГЛОСУТОЧНАЯ КАРДИОГРАММА
Разноцветные кружочки
врач приклеил мне на
грудь,
затянул на мне потуже
эластичный поясок.
От кружочков проводочки
вниз уходят – красота!
В пояске сидит компьютер,
сердце слушает моё.
Сердце глупое, не бейся –
умный маленький прибор
всё расслышит, всё
подметит
и запишет в приговор.
Милый доктор, не волнуйся,
знаю я: никто другой
нынче ночью не развяжет
узел, стянутый тобой.