Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 39, 2011
Вильям Баткин
«И СМЕХ, И ПРОЗА, И ЛЮБОВЬ»
…Январь 49-го, морозный, метельный. Проваливаясь в сугробы,
загромоздившие улицу Данилевского, мы, «подающие надежды отроки», с трудом
пробирались по вечерам к подъезду Сухоруковых… Это был особый дом в Харькове.
Борис Сухоруков, поэт, фронтовой корреспондент, израненный и гонимый за
вольнодумство, и его жена, Анна Фишелева, ненавязчиво приобщали нас к культуре,
отогревая наваристым чаем с душистым медом со своей пригородной пасеки… Шумно и
нелицеприятно обсуждали мы стихотворные опыты друг друга, каждый только себя
мнил поэтом… В одну из встреч появился сухощавый, плотно сложенный юноша, мог
сойти и за ровесника, но длиннополая шинель и лихо сдвинутая набекрень
форменная фуражка выдавали фронтовика. (Уже в Израиле Марк напишет: …мы вышли
из шинели, но не гоголевской, а серой, солдатской.) Гость был явно из
тех, кому едва за двадцать и кому с боями пробиваться к совершеннолетию пришлось…
Многим из собравшихся было далеко до двадцати. Ну так что, если мне
семнадцать! – писал я задиристо-нагловато. Мы смотрели на фронтовика с
благоговением. Впрочем, поглядывали мы в основном на очаровательную школьницу
Ирочку, младшую сестру Анны Фишелевой. Не знаю, в тот или иной вечер, но
обладатель армейской шинели лихо увел Ирочку у нас из-под носа, и стала она на
всю жизнь его любимой женой.
– Марик Айзенштадт, – в многоголосие поэтического
вечера Анна Фишелева ухитрилась пробиться с именем друга своего мужа,– прочти
свои стихи…
За давностью лет, похоже, только имя и запомнилось бы, но
удивила его реплика:
– Аннушка, милая, какие стихи на фронте? Мне бы
удержаться в седле изловчиться…
Будто предугадывал удел свой – жесткий, сложный,
многотрудный. Имя и фамилия – определяли в нем еврея, но характерный облик –
нос, глаза – исчезли напрочь в грубых, словно высеченных из камня, чертах
обветренного или обмороженного лица…
Он появился на наших литературных посиделках еще несколько
раз, о себе рассказывал скупо да и стихи свои читать отказывался. От него мы
услышали луконинские строки: В этом зареве ветровом /
выбор был небольшой, / – Но лучше
прийти с пустым рукавом, / чем с пустой душой…
Прошли годы. Марик обосновался в Москве на поденной
литературной работе. Анна Фишелева рассказывала – тяжко свободолюбивому
Марку вдали от семьи, в чуждой, не верящей слезам Москве…
Меня носило по Союзу – от донецких шахт до
дальневосточных, но мы находили друг друга в каштановом Харькове – одна из
встреч запомнилась отчетливо… Задумавшись о своем, брел я по парку Шевченко, на
тропинках которого едва ли не все мои строки нашептаны… На одной из скамеек,
вблизи высотки университета, сидел Марик – небрежно забросив ногу на ногу,
в отутюженном импортном костюме – вечно молодой, тщательно выбритый,
улыбающийся умными глазами…
– Вилька! – радостно воскликнул. – Какими
судьбами?
– Каштановый Харьков мне снится порой по ночам… –
вошло у меня в привычку отвечать строками стихов, своих или чужих, – особенно
в луганских глубинах.
– Ты еще пишешь стихи или только переводишь? – в
вопросе я услышал грустные нотки. – А меня, как в пучину, затянуло на
литературную галеру… Деньги, не скажу шальные, отрабатываю по полной программе…
Шуточки-прибаутки, на сите цензуры процеженные…
На раскаты его смеха оглянулись прохожие.
– Так ведь слава всенародная! – заметил я давнему
приятелю. – Только и на слуху: Константин Симонов да Азов и Тихвинский… На
гастролях Райкина я покатывался со смеху вместе с семьей.
– Не язви, Вилька! Литература не терпит соперниц, хотя, –
он задумался, – у тебя инженерное дело – любимое, а стихи, смотрю я –
не по боку…В «Литературке» попались мне твои переводы… добротные… И мне нужен
какой-то роздых, слышу – второе дыхание вот-вот откроется… Война – сколько
лет минуло! – во мне под завязку, – он острием ладони провел по горлу, –
но после стихов Слуцкого и лейтенантской прозы, баклановской, Азову делать
нечего… Пора бросать это непотребное дело – юмор дозволенный, как гудок на
бане, на потребу начальству, – сказал он тогда на прощание и обнял меня… –
И останется Союз на сухом пайке, без наших еврейских шуточек…
Как в воду смотрел… После той встречи отметил я говорок его
московский, чистый, словно родниковый, без наших харьковских украинизмов, и
ныне, в ивритской теснине, не утраченный.
Едва ли кто-то из нас двоих мог вымыслить, что судьбе будет
угодно предоставить нам следующее рандеву осенью 97-го, в приморском
Тель-Авиве, на Каплан, 6, в Доме Союза писателей Израиля…
– Мы с вами где-то встречались? – в перерыве,
норовя раздвинуть плотную толпу курящих, приветствует меня взмахом руки Марик,
с которым мы треть века тому назад распрощались в парке Шевченко.
– Марик! – рад-радехонек я негаданной встрече и
обнимаю земляка.
– Вилька! Какими судьбами?! – какое-то время мы не
отпускаем друг друга. – Неужели угольные шахты по доброй воле с тобой
расстались? – смеется Марик, и по этому раскатному смеху уже не сомневаюсь
в достоверности его явления под сводами Каплан, 6.
Время, как маститый художник, наносит свои мазки, порой
густые, сочные, неистребимые, на наши лица, иногда ограничивается невидимыми
тонкими штрихами, хотя и у их отметин след неистребимый. Марк был по-прежнему
молод – обликом, статью, духом, но годы, подобно ледяному ветру, прикоснулись
и к его армейской выправке, а окаймленное рыжеватой бородкой и опаленное южным
солнцем лицо выдавало возраст… В людской толчее едва бы я его опознал.
– Марик,– спросил я взволнованно, как о самом
сокровенном, – какова судьба Анны Фишелевой?
– Удивительная судьба, красивая, – он извлек из
объемистого саквояжа небольшую светлую книжицу, – читайте, завидуйте: Анна
Фишелева, «Дожди. Деревья», стихи, – и, увидев мое озадаченное лицо, внес
ясность: – Анечка живет в Нацрат-Илите. в одном доме с нами… Жди, на
рассвете разбудит своим звонком!..
…И он, отныне и навсегда – Марк Азов…Марк Азов… Марк
Азов, исчез в глубине попутной машины, и лишь где-то розовой рассветной дымкой
над каштановым Харьковом истаяло юношеское, приятельское «Марик Айзенштадт»…
В тот же вечер мой автобус вынырнул из влажной приморской
духоты и рванул на Иерусалим, навстречу горной прохладе… В руках тоненькая книга –
Анны, и лучик верхнего света выхватывал из темноты короткие строки, и моя
изголодавшаяся по настоящей поэзии душа ощутила иную свежесть… Тогда, в далеком
харьковском прошлом, я даже не догадывался, что Анна Фишелева – Анна –
Аннушка – пишет, и нежданная встреча в ночном автобусе с ее поэзией меня
потрясла.
…Однажды, задолго до репатриации, вернулся я из затяжной
командировки – кто-то из знакомых горестно выдохнул: «Умер Борис
Сухоруков». Искалеченный войной и мрачным временем, не востребовавшим поэта, он
нередко болел, и вот – смерть, всегда неожиданная. И Марк, обремененный
семьей, работой, предстоящей репатриацией, взвалил на свои неслабые плечи
повседневную заботу о вдове – Анне Фишелевой… Убедил пожилую, слабого
здоровья женщину оставить в Харькове обустроенный дом, где она долгие годы прожила
с любимым мужем, и уехать в незнакомый Израиль. Именно здесь, спустя год
решилась Анна показать Марку объемистую стопу рукописных листиков… Так
благодаря ему вспыхнула едва не затерявшаяся поэтическая звезда Анны Фишелевой.
Стихи этой внешне хрупкой женщины полностью лишены слезливой сентиментальности,
в пронзительной напряженности стиха нет нервного возбуждения, в мастерстве –
нарочитой искусности: Я глажу одиночество, как пса,/
По шерсти и чешу его за ухом./ И всем нутром и
потаенным слухом/ Храню времен прошедших
чудеса…
Наши встречи на Земле Обетованной оказались крайне редки. Марк
обосновался в Нацрат-Илите, где возглавил отделение Союза русскоязычных
писателей Израиля и стал главным редактором нового литературного альманаха
«Галилея»… К тому времени я – лишь со второй попытки –
репатриировался,
и средь Иудейских гор, точнее – в глубине, на поселеньях, вознесённых в
скалах, со всей семьёй, с её баульным скарбом, случилось чудом очутиться мне…
Религиозное поселение Бейтар-Илит – городок к юго-западу от Иерусалима…
Неспешно приобщался я к окружающему образу жизни, подрабатывал – усердно
мыл полы и туалеты в нескольких детских садиках, писал стихи…
В отличие от друзей и приятелей, недоуменно спрашивающих: «Как
ты, интеллигент до мозга костей, живешь средь этих… ортодоксов?» – Марк вопросов
не задавал, а прислал мне первый номер «Галилеи» с лаконичной дарственной надписью:
«Вильяму Баткину – нашему будущему автору. 18. 08. 98».
В одну из встреч спросил его:
– Как из писателя-сатирика, автора бесчисленных
эстрадных миниатюр, остроумных, порой злых – мы хохотали над ними со всей
страной, от края до края, в долгие полосы невеселой жизни, – вдруг, в
одночасье, ты становишься литературным редактором?
Марк надолго задумывается.
– А почему в одночасье?.. – мы сидим в крохотном
кафе на бугристой брусчатке иерусалимской Бен-Иегуды, графинчик с коньяком
наполовину пуст, но мой визави едва ли захмелел… – Вся моя долгая жизнь –
иногда мне, как перезрелой даме на выданье, хочется скрыть свой возраст, –
вся моя жизнь происходила на благодатной литературной почве… И в харьковском
Дворце пионеров, и перед уходом на фронт в ташкентском общении с Анной
Андреевной, и на ваших посиделках с Борисом Сухоруковым и Анечкой Фишелевой…
– Говори, Марк, – я разливаю остатки коньяка, но
Марк прикрывает ладонью свою рюмку…
– Дома я возникаю только трезвым как стеклышко… – успокаивает
он мое недоумение. – Реплики, интермедии, шуточки требовали тщательной
шлифовки текста… Но по большому счету, вы, авторы, –надежда моя и опора, как и
великий русский язык, не истаявший в нашем сознании под горячим израильским небом…
Ближе к полночи я долго сидел на скамеечке возле своего
каменного дома на поселении, курил сигарету за сигаретой, приводил в порядок
растревоженные мысли, гнал стихи – они приходили издалека, как облака, а я
по ночам не пишу – и всё тут!.. Телефонный звонок – неожиданный в
такое время…
– Вильям? Не спишь? – голос Марка далекий, как и
его северная обитель… – Так хотелось сказать «Вилька»! Да «непригоже у
порога распахнутой старости», – это я у тебя вычитал… Сегодня, на Бен-Еуда,
не сказал главного… У нашей Земли Обетованной особая способность – открывать
в еврее нечто, прежде сокрытое…
– Марк! О чем это ты? – пытаюсь я докричаться…
– Всем я обязан Израилю! – связь наладилась, голос
звучал отчетливо, будто рядом. – Да и какой русский (если он еврей) не
возвысится духом на холмах библейской Галилеи у самого «пупа Земли» – загадочной,
непохожей ни на какую другую горы Тавор?! Это я не у тебя вычитал! – даже
по телефону его раскатный смех тревожит полуночное безмолвие. – Это Азов
на такое сподобился…
Шли годы… Встречи наши становились реже, а с распространением
интернета даже телефонные откровения истаивали, как ручьевые побеги в сушь
июльскую, лишь Марк Азов с непогрешимой регулярностью – раз в год – рассылал
авторам и заинтересованным читателям очередной
номер своей
«Галилеи».
«Первую, подчеркну, настоящую книгу издают многие, вторую и
последующую – единицы, это относится и к журналам… Счастливого плавания
тебе, “Галилея”!» – так написал я однажды в «Еврейском камертоне», и к
вечеру того же дня Марк откликнулся:
– Вильям, а почему бы нам не побродить по зеленым
холмам Галилеи? – в доброй неизменной усмешке, просвечивающей и сквозь
рыжину его усов, я не сомневался… – Ты какой коньяк предпочитаешь?
Глядишь, и новой повестью порадуешь…
– А почему бы и нет? – ответил я вопросом на
вопрос. Я был на седьмом небе от предстоящей встречи…
Но – человек предполагает, а у обстоятельств – свои
задумки… Пока на зеленых холмах Галилеи не отпечатались мои следы… Но
возобновились наши беседы.
Однажды посетил я Германию. В Дюссельдорфе, на родине Генриха
Гейне, удачливо набрели мы с другом на музей Поэта… Уже по приезде домой, в
Израиль, по-иному я перечел всего Гейне и залпом, лишь по субботам отрываясь от
компьютера, написал повесть «Перечитывая Гейне» и отправил ее Марку… На десятый
день он откликнулся: и все, о чем сказал мне, о чем промолчал, лишний раз подтвердило его талант,
профессиональный, редакторский…
– Будем печатать, – обрадовал меня, – но в
моей редколлегии столько знатоков великого Гейне, – Марк закашлялся, –
что пришлось выдержать небольшой «бой при Нацрат-Илите»… В отрочестве мы все
зачитывались его стихами, сотворили себе кумира, но если тебе верить, Генрих
Гейне никогда не был истинно немецким поэтом, как Пушкин – русским… Вопрос
спорный, но абзац этот оставим… Далее… главу «Революцией мобилизованный и
призванный», о сходстве трагических судеб Гейне и Маяковского, – металл в
голосе Марка подтверждал категоричность его суждения, – исключим…
– А что же оставим? – мое авторское самолюбие
теряло терпение. – Название?
– Не обижайся и не ерничай, – голос Марка для меня
непривычно жесток, и я пожалел, что наш диалог не с глазу на глаз, ибо по лицу
его можно многое прочесть… – Будем печатать! – повторил он настойчиво. –
Повесть – твоя несомненная удача… Возможно, впервые ты на другой лад
услышал трагедию Генриха Гейне – извечную трагедию еврея, оторванного в галуте
от корней своего народа или разлученного с ним. Нашу трагедию…
– Спасибо, – сказал я.
– Это тебе спасибо за повесть, но предлагаю изменить
название повести: не «Перечитывая Гейне», а «Кадиш по Гейне»…
– Да, да, да, – закричал восторженно и сгорая со
стыда: сам, столько лет приобщаясь к нашей религии, не додумался до такого
точного, снайперского названия… А Марк, без кипы, додумался…
А Марк, без кипы, додумался… И по сей день эта тема для меня
не разгадана…
По чисто внешним признакам Марк – человек не
религиозный, но, и в этом я не сомневаюсь, верящий в существование Всевышнего… Перечитав
едва ли не все Азовым опубликованное – от кратких рассказов до повестей
многоплановых, до драм исторических, – я возрадовался вдумчивому, не
случайному, не поверхностному постижению Марком Танаха…
Такую оценку его устремленного продвижения в иудаизме определю
как завидное умение еврея – интеллигента, нашего современника – сквозь
нагромождение веков прикоснуться к заповеданной нам мудрости… Далеко не каждому
и дано!.. Поймите меня правильно: не рассыпаюсь в лестных отзывах, а пишу о
способности или таланте Марка Азова мастерски и свободно вплести в свою
самобытную еврейскую прозу, в динамику драматических сцен в сотворенном им
театре неразгаданные тайны Танаха, по-своему, с завидной фантазией трактуя их
пророческий смысл.…
Наши редкие спонтанные беседы с Марком были бы непоправимо
недосказанными, если не упомянуть признание его негромкой, бережливой, сыновней
любви к этой Земле, прекрасной, доброй и обширной, к ее вечному трагическому
прошлому, к тревожному нынешнему, к накатывающему штормовому грядущему,
неведомому нам, смертным, но безошибочно закодированному в Торе, в пророчестве
мудрецов, не однажды осуществленном, как наш Исход, спустя тысячелетия, в Эрец-Исраэль.
Азова следует перечитывать, либо – что доходчивей –
слушать. Несколько раз побывал на его творческих вечерах и убедился: не будь
Марк писателем, мог стать превосходным артистом, хотя одно другого не
исключает. Озорные искорки в глазах и яркая накладка на нос не изменили облик
мудрого и доброго еврея… Он почти не использовал мимику, но умел держать
паузу, виртуозно владел интонациями, и зал покатывался от смеха.
Да, порой в Азове проглядывал юморист, но зачастую это наш,
еврейский, «смех сквозь слезы». И главное в его прозе, в его драматургии –
душа, вобравшая всю боль своего народа.
В последние год или два Марк изменился: исчезли искорки в
глазах, накладка на нос затерялась за ненадобностью…На своем творческом вечере
в Иерусалимской русской библиотеке он непривычно вяло пожал мне руку, слепо
всматриваясь в немногочисленную аудиторию… В короткий перерыв Марк отвел меня в
сторону:
– А ведь я увлекся твоими любимыми сонетами… Вот
послушай Пьера де Ронсара: Ведь старый человек на много лет моложе, /
Когда не хочет быть у старости в плену. / Он этим придает всем
чувствам новизну / Он бодр, он как змея в
блестящей новой коже…
Словно обо мне сказано…
Да, Марк Азов не поддался старости: на ее безжалостные
признаки он откликнулся новым творческим взлетом – его рассказы и эссе
последних лет поражают глубиной осмысления, новизной содержания, мастерством
изложения… В его лебединой песне ощутил я – да разве только я?! – истинную
страсть, не знавшую утоления… Увы, обрадовать его этим запоздалым признанием
мне уже не случится…