Стихи
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 36, 2010
Юрий Беликов
сквозь пальцы
и, пока он ещё не остынет,
надо жаворонков позвать –
мастеров по разнеженной сини,
пусть они свои арки чертят,
ставят клювиками разметки
и раскручиваются в небо,
как невидимые рулетки!
Сколько птахи хотят возвести
балюстрад, куполов и кровель!
Будто жаждут они возместить
каждый выщербленный Акрополь.
Ах, как жаворонки спешат,
неизвестно на чём повисши,
в небе выстроить города,
только чтоб от земли – повыше.
И колотят в лазури так
молоточками эти птицы,
словно в те города вот-вот
кто-то должен переселиться.
НА ИСЧЕЗАЮЩЕЙ ВЕТКЕ
Кроны в морозном растворе –
связка воздушных шаров,
что улетают и вскоре
все улетят со дворов.
Только невзрачная птичка
в шутку, а может, всерьёз
чиркает спичку за спичкой
клювом своим о мороз.
Так она тщится, пичуга,
перебороть в себе дрожь,
что не вспорхнёт от испуга,
если с ней рядом пройдёшь.
Ветка под птицей – исчезла.
Птица на ветке – видна.
Держится только на честном
гибельном слове она.
* * *
Только сяду за стол, только открою тетрадь,
только возьму перо, как за моей спиной
кто-то встаёт надо мной, будто над школьником мать,
кто-то мешает писать, тучею встав надо мной.
Оглянусь – никого. Снова бумаги коснусь.
Но меж листом и пером – словно из камня верста.
Кто там стоит надо мной?! – в ужасе я оглянусь.
Так же запущен мой дом. Так же тетрадка пуста.
Если ты вечность, уйди. Видишь, я робок и слаб.
Время – доход мой, а я – взяточник света и тени.
Если ты вечность, тогда топай, откуда пришла!
О, как воркуют в окно голуби сизой сирени!
Дай же, как всё, собирать низшего сорта грибы,
если нет белых вокруг, о, прояви недоверье,
чтобы чехонь отрывать мне от магнита глубин,
а не тайменя!
Леска лопнет вот-вот. Ночь спиннигует луной.
Время, кричу, помоги! Скоро рука устанет.
Время вильнуло хвостом. Вечность стоит надо мной.
Кто одолеет кого? Вытянет или затянет.
* * *
От меня уходит мастерство,
но не окликаю я его,
пусть оно, постылое, уходит,
я с ним, други, больше не в родстве,
о, не упрекайте в мастерстве,
да ещё при всём честном народе!
Кто же мне отныне сват и кум?
Может, окаянный Аввакум,
гиблый ли Высоцкий – я не знаю,
знаю лишь: коль я не так живу,
тотчас прибегаю к мастерству,
но ведь есть же дни: не прибегаю!
Значит, в эти редкостные дни –
Боже их спаси и сохрани! –
ни единой мыслью, ни поступком
не смутил творения творец
и без страха выпил наконец
яд из приготовленного кубка.
Только в человечьих языках,
даже если взбить их звонкий прах,
не найти ни слова, ни намёка
на туманный помысел о том,
что же брезжит там, за мастерством,
не найти, но это лишь до срока.
ПОРТРЕТ В ГЛУБИНЕ ПЕЩЕРЫ
Зачем творец сменил наземный свет
на острый мрак пещеры безымянной,
где сам себя, негорбившийся,
сверг
на гулкие колени покаянно,
и на коленях в глубь её проник,
и там, в одном из дальних ответвлений,
нарисовал на камне женский лик,
не распрямив ободранных коленей?
Затем ли ты под своды тьмы и льда
уносишь, мастер, замысел портрета,
чтоб скрыть его от света навсегда
иль навсегда открыть его для света?
СТАРАЯ КАССЕТА
Меж прогалами текста,
просветами нотного стана
пробивается гул,
будто с луга альпийского,
как с пьедестала,
кто-то в бездну шагнул!
Что за голос, мощённый,
как Новгород мощью брусчаток,
голосами другими,
по ленте магнитной трубит
журавлиным пунктиром,
журчит из глубин глуховато
пересохшей речушкой,
чей норов забыт?
Размагничены годы.
Какие –
неведомо даже.
Лишь в прогалах меж туч
луч мелькнёт
и померкнет,
и музыка – та же,
только зябко чуть-чуть.
И уже не понять,
где помеха,
где веха для слуха:
то ли главный мотив,
то ли этот медвежий привет,
что за тридевять тембров
доходит до каждого уха
и гудит, словно поезд,
идущий со станций кассет?
СЕРДЦЕ-САПОГИ
Ты не знаешь, кто сердце моё обул?
Не сезонные, чай, сапоги.
Отчего этот бульк, этот хлюп, этот гул,
как в залитом тоннеле шаги?..
Уж не ты ли сердце обула моё,
чтоб не хлопотно было в аду
грешных душ на ходу собирать мумиё,
где я в сердце твоём не пройду?..
Или всё же сам я себе нагадал
сердцебой колокольных частот?
Только книгу “Пульс птицы” мой врач не читал
и навряд ли уже прочтёт…
Будет мышцу рукавчиком чёрным душить,
как повязками всех панихид,
чью длину и давление если сложить, –
зачастит, зачастит, зачастит…
Может, так вот и Бог, сколотивший миры,
ударяется в некий торец,
чтоб затем убедиться: до этой поры
не был равен творенью Творец?..
СВЯЗКА КЛЮЧЕЙ
С какого берега ещё помашешь мне ладонью?
Во скольких реках я крещён – припомнить не могу.
Я не единожды стоял над тою же водою.
Переплывал, а ты была на новом берегу.
В руке моей бренчит брелок больших и малых речек.
Живу – как будто поднесли ключи чужих пространств.
Такою связкой – размахнись! – полмира искалечишь
и Чингиз-ханом нарекут с такою связкой враз.
Ах, Кама, Свислочь и Двина, Катунь и Чусовая,
На вашем дне лежат мои шальные двойники.
Я вас огромным кадыком, как петли, разрываю.
Неужто Бог мне не пошлёт единственной реки?
Я в собирании ключей дошёл до Иссык-Куля.
Но где тут берег? Где ладонь? Всё так удалено.
И я плыву на всплески рыб, лишь об одном тоскуя:
о неужели Иссык-Куль мне переплыть дано?
ЗАГОВОР ЗЕМЛИ
…И дом, где ты живёшь, и дом, где я живу,
и тайный домик наш с трёхдневными ключами,
и пригородный лес, что красную листву
в осины разливал на посошок в печали,
и странный тот загар, что траурной каймой
старательно обвёл изгиб другого тела, –
всё рухнуло, сошло, растаяло, истлело,
но пригородный лес, но домик потайной,
но дом, где я хриплю, но дом, где ты лепечешь,
вдруг хлынули на нас, отмщение суля.
Чем крохотней земля, тем чаще наши встречи,
Чем больше наших встреч, тем крохотней земля.
На острове стоим. Обвалы и проклятья
со всех его сторон. Сближаемся. И вот
становится земля размерами с объятье.
Мгновение. И нас ничто не разомкнёт.
* * *
Душа исчезла. В ком она?
Ведь если солнце исчезает,
то свет его ещё играет
на стёклах дальнего окна.
А в стёклах дальнего окна,
коль к ним придвинуться поближе,
ты видишь женщину?
– Не вижу!
А что ты видишь?
– Горбуна!
Как на манок сверхзвуковой,
летят все беды неминуче
каскадами мышей летучих
ко мне и кружат надо мной.
О, я бы счастлив был вполне,
когда бы тьма земных пороков
во мне сгустилась одиноко
и завершилась бы во мне!
* * *
Я весь, природа, пред тобой –
не утаившийся и кроткий,
плывущий по реке ночной,
как жаль, что я проснулся в лодке,
и кость височная моя
железа крепче оказалась,
и шарф, в который прыгнул я,
не от души был связан малость,
но освещён дремучий путь
одной отрадою всего лишь:
на то с усмешкою взглянуть,
к чему ты так меня готовишь.
ПОСЛЕ БОЛЕЗНИ
Относит лодку память бытия.
Шумят всё глуше перекаты быта.
И то, что прежде помнилось, забыто.
И звёздный плёс восстал из забытья.
И мчатся, не затрагивая слух,
куда-то вдаль наказы домочадцев,
и слышно, как в окно моё стучатся
копытца почек – тополь их пастух.
И видно, как вприсядку пляшет дом
соседский в быстрых линзочках капели,
и в то, что я воскрес как две недели,
мне отчего-то верится с трудом.
Мир полон двоеверия пока.
А я, как тот язычник, право слово,
огню предавший идолов былого,
теперь пасу одни лишь облака.
И, подводя бесшумную черту
своим веслом, ускорившим теченье,
войду я в золотое заточенье,
где, может быть, постигну темноту.
ПАЛЬЦЫ
Старуха нищая клюкою
Мой труп спокойный шевельнёт?
Александр Блок
Старуха нищая с клюкой
среди таких же постояльцев
стоит с протянутой рукой,
где есть ладонь, да нету пальцев.
Россия, где твои персты?
За тем холмом или за этим?
Не подадим. И не ответим.
И пальцы в крест не сложишь ты.
В какой, Россия, стороне
следы семян твоих сохранны?
Твой указательный – в Чечне?
А в “Белом доме” – безымянный?..
А средний твой – на дне морском?
В подлодке “Курск”, лишённой слова?
Молчу, Россия, о большом,
поскольку нет его, большого.
Ладонь, которую в кулак
не сжать, сама себе гостинец.
Ещё забыть не может, как
болит Владикавказ-мизинец.
И сам Господь, не пряча слёз,
сквозь пальцы те глядит и стонет:
– Творец, не ты ли произнёс,
что мир лежит, как на ладони?..
1994-2010