Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 35, 2010
С Днём рожденья!
Редакция сердечно поздравляет Дмитрия Антоновича Сухарева – любимого поэта, постоянного автора, нашего человека в Москве! – со славным юбилеем. Многая лета! Многая стихи и песни!
РОДНАЯ РЕЧЬ
Заметки читателя
В юности, бывает, захватит стихотворение, и бредишь им, твердишь как молитву, пока оно не растворится в дыхании, не войдёт в состав крови. Сейчас такое тоже случается. Но с возрастом я полюбила читать стихи одного автора будто книгу – большими циклами, волнами, обращая внимание на сквозные темы и переклички.
На что тогда поэтическое поле похоже? Наверное, на грибницу. Каждый гриб – сам свой, но общая корневая система, рельеф пригревшей поляны или пня и даже тень от дерева – угадываются.
Как и многие, стихи Дмитрия Сухарева я сначала приняла на слух и звук, – вместе с песнями, на которых выросла. А вот в полном объёме узнала их довольно поздно. Когда ныряешь с головой в последнюю книгу “Много чего” и читаешь подряд, заметны особенности поэтического пути – как одно прорастает из другого, меняясь не скачками и переломами, а природным образом: из гусеницы – бабочка, из почки – лист.
Из 1950-х – в 1960-е. Неутихающее изумление от чтения раннего Сухарева: неужели ещё нигде не написано, какие это первоклассные детские стихи? Ведь они так и просятся в школьную хрестоматию – “Родную речь”:
В квартире благодать:
Щенка на рынке взяли.
Без паспорта не брать! –
Прописано в журнале.
Кому совет и впрок,
А мы не привереды,
Живёт у нас щенок
Без клубных привилегий.
Остро, ярко передано детское видение и ощущение жизни: всё – крупным планом. Живое сразу берёт в плен, едва появляется в поле внимания. Много перечислений и живописных описаний – ведь интересно же распробовать встреченного “незнакомца” на вкус и нюх, рассмотреть! Мир каждый миг меняется и дышит. У речки – своя жизнь, у пароходика – своя:
Никак тоски не переборет,
Кричит в мерцающую тьму.
До слёз, до боли в переборках
Черно под звёздами ему.
Такой взгляд отличает любование окрестной жизнью, но и зоркое, пристальное внимание, чтобы всё осмыслить, ощупать, найти каждой детали место.
Детский азарт передают подвижный ритм и строфика отдельного стиха. Эмоциональные взлёты сменяет спокойное, обстоятельное перечисление там, где обнаружено нечто удивительное, – надо же не упустить ни граммулечки исследовательской радости.
Ну, и, конечно, внутри детско-взрослого стихотворения находит себе место “азбука природы”. Занимательное изучение мира в его естественнонаучных основах – находка для детских книжек и хрестоматий:
В заводи тёмной снуют тритоны,
И забот у каждого – по три тонны.
Скажем прямо: икринку выметать –
Это не то что лосёнку вымя дать.
(Я лосиху обидеть отнюдь не жажду,
Но учтите тяжесть тритоньего труда:
Надо склеить конвертом
Травинку каждую
И икринку каждую
Запечатать туда!)
Классик, говорят, – тот, кого “проходят” в школе. Невозможно, чтобы стихи Сухарева не проходили в школе. Даже если пока это не так, их время – не за горами.
Мой сын, ныне студент, когда-то был крохой и просил петь ему на ночь “про косточку” или “про троллейбус”. Окуджавские “Виноградная косточка” и “Синий троллейбус” стали колыбельными. Он горячо полюбил и “про собаку” (“О сладкий миг…”), но под неё не уснёшь – пришлось оставить для прогулок как походный марш. Этот простой опыт тогда впечатлил меня не на шутку: ещё недавно бардовские песни казались откровением, новизной, от них веяло едва ли не “революционностью” – и вот они уже “архаика”, пласт детской, воспитывающей литературы.
Стихи Сухарева, похоже, никогда не предназначались отдельно для детей или взрослых. На мой слух – он писал их для того, кто внутри, адресуясь ко “взрослому” в подрастающем ребёнке и к “ребёнку”, сохранившемуся во взрослом. Посему семейное чтение его стихов само по себе способно воспитывать – как детей, так и родителей.
1970-е. Погружаясь в стихи этого десятилетия, словно попадаешь в другую комнату. Из недр “детскости” выпархивает – птенцом из гнезда – “отцовское”, ответственное отношение. Взрослое и детское по-прежнему связаны общим чувством и общим пространством. Они неразделимы в удивлении, потрясённости чудом жизни:
Анна,
Что ж это за чудо?
Как явилась ты? Откуда?
Только год тому назад
Не было тебя в помине!
Были мы, и был твой брат,
Были – книги, но под ними
Не спала ты, как сейчас,
Не было тебя у нас!
И всё же сдвиг десятилетий весьма ощутим в стихах Сухарева: в 1960-е в них жило больше природы, творческого уединения, “просто человеческого”. В 70-е событийность, плотность, социальная адресность стихов – возрастают. Ранние стихи отличает точный взгляд на природный мир, цепкость живописца и птицелова, переживание уникальности мига – и умение его воссоздать. Слышнее стихийность поэтического дара. В 1970-е стал очевиден осознанный поиск “основ”, работа над их воплощением в слове.
Никакого “лирического героя”. Биографическая тождественность и определённость. Автор словно укрепляется в пространстве, обретает вес, осмысляет семейные корни. В это десятилетие написаны стихи об отце (“Сорок два”, “Спасибо отцу”, “За отвагу”…) – важная точка самоопределения. Ощутимо идёт строительство и расширение личного космоса: укрепляются связи не только горизонтальные, но и по вертикали – соотнесение себя со старшими, с тем, кто был и казался “верховным богом” в раннем детстве. Только став родителем, сын сполна оценил в отце внутреннюю музыкальность: моцартианскую лёгкость души (в “Песенке про художественную стрижку”) и бетховенскую глубину (“…в сорок два – бессмертия коснулся”).
Главное в ипостаси сына – чувствительность, в отце – ответственность. Отцовская сила, опека, внимательность – то, на чём держится мир. Детская (сына) любознательность, азарт, интерес – то, чем этот мир движется. Пожалуй, только вместе, объединившись, “отцовское” и “сыновнее” создают поле света и защищённости. То, чему угрожала война, и что она едва не разрушила. Стихи о близких на войне – бабушке (“Менуэт”), маме (“Тиф”) – ещё и дань благодарности уцелевшему семейному миру. Автор принимает его в дар, чтобы передать дальше.
Будет время, составлю
Родословное древо,
Его детям оставлю,
Чтоб светило и грело, –
Родословное древо,
А на нём человеки –
Те, что были когда-то
И пропали навеки.
Но в тех же стихах 1970-х семейное пространство словно бы подтачивается, трещит под напором социальной жизни, озабоченности внешним миром. В поэзию Сухарева проникает литературная полемика. Отголоски публичных споров слышны во многих стихах: “Товарищ редактор”, “К поэту С. питаю интерес”, “Каждому положен свой Державин”, “Предмет поэзии”, “Всё-таки родина знает свои имена”, “Старая поэтесса”, “Попытка перевода” и др. Ироническая зарисовка “День поэта” отмечает превращение поэтического содружества в “литературный цех”.
В 1960-е уже были написаны стихи “Товарищам моим в литературе”, но они звучали как дружеское обращение – накоротке, к собеседникам, с которыми явно говоришь на одном языке. В 1970-е в ход пошла тяжёлая артиллерия – ну, или, как минимум, отцовский миномет, “восьмидесятидвухмиллиметровый”: появились “идейные” противники. Маятник общественного внимания клонится к тем именам и ценностям, которые Сухарев не поддерживает, а дорогое ему – в небрежении.
Кажется, именно в этот период Дмитрий Сухарев окончательно определяется как “поэт нормы”, отстаивающий опорные – в социальном смысле – ценности: приоритет семьи, лада, труда, родины. Темы рискованные, потому что скомпрометированы официальной советской поэзией и идеологией. Но Сухареву дарован спасительный противовес пафосу – юмор, играющий всеми оттенками: от танцующей улыбки до горчайшей иронии и сарказма.
Свой статус в литературе, уже к тому времени весьма почтенный, он так же “растворяет” улыбкой – например, создает впечатляющий и живой автопортрет, трогательный и едкий одновременно:
Он и лучник, и борец,
Прямо скажем – многоборец,
Ратоборец! Ну, заборист!
Просто-напросто храбрец!
…………………………………
Не гляди, что сед и лыс!
Стихотворец кость обгрыз,
Замечанье сделал Уле
За качание на стуле.
Но в целом в образе автора заметны немалые перемены. В 1960-х “я” стихотворца – прозрачное и лёгкое, моцартовского духа. В стихах 1970-х авторское “я” плотнеет, заряжается противоречивыми эмоциями. Множатся рефлексии. Дантовская “середина жизни” – во всей красе. И всерьёз, хотя автору едва за тридцать, подводятся жизненные итоги:
И мои золотые потомки
Подрастут и простят старику,
Что спешил в человечьем потоке
Не за славой, а так – ко звонку.
Что нехитрые песни мурлыкал,
Что нечасто сорочку стирал,
Что порою со льстивой улыбкой
В проходной на вахтёра взирал.
Впрочем, Сухарев аттестует себя в стихах “стариком” уже в 1960-х (“А я не мальчик. Я уже старик” – сказано в 1963-м), словно предвидя, что все душевные возрасты живут в человеке разом, одновременно – как одна матрёшка в другой. Правда, из тех же стихов 1960-х следует, что “стариком” мужчину делает смерть отца (“Деревня спит”). Он становится “старшим” в роду – и для своих близких. А сам лишается внешней опоры, ищет её теперь в социальных и духовных авторитетах.
В 1970-е нарастает ностальгия по былой лёгкости: пишутся “Альма-матер” и “Вспомните, ребята”. Казалось бы, воспоминание о военном детстве лёгкостью не назовёшь, и всё же она там есть. Это лёгкость правды, неоспоримой и одной на всех – в противовес тяжести, муторности литературных и идейных разборок в наступивших 1970-х. Вокруг усиливается размежевание между “быть” и “казаться”, дистанция между словом и делом. А Сухарев-то слово и дело – сближает. Может, поэтому упоминания в его стихах о работе (“спешил ко звонку”, “взял отгул” и пр.) звучат не узко биографически, а вполне принципиально. В этом он отчётливо расходится с традиционным образом поэта – как существа, стремящегося к запредельному и отторгающего банальность. В сухаревских признаниях не слышно раздвоенности между долгом и чувством, потому что долг ему – в радость.
1980-е. В своём путешествии по страницам сухаревских книг я бы определила его поэтические 1980-е как “кризис ответственности”. Отцовская позиция по отношению к миру дала трещину. Из года в год крепнет ощущение, что она больше невозможна – современность отвергает её.
Собственно, кризис наметился уже в предыдущем десятилетии – в стихах, посвящённых отцу. Вокруг образов “отца” и “сына” у Сухарева сложилась своя драматургия: отцовская фигура уязвима в некоем духовном смысле. Он – не всемогущ. И это касается не только реального отца, но и самого автора, который, став отцом, не может защитить от боли – ни мир, ни свою дочь.
Дитя моё, голубушка моя,
Кого, каким словечком образумим?
Прости отца, коль можешь: это я
Повинен в том, что этот мир безумен.
За боль свою прости! Её унять
Я не могу единственно по лени,
Не может быть, чтоб я не смог понять
Твоей болезни суть, твоей мигрени.
Но тема “отцовства” не отделима от ответственности. И если родной отец не всесилен, то где он – тот, кто всемогущ и за всё отвечает? С кого спросить за происходящее? Этот вопрос прозвучал в стихах Сухарева как раз на рубеже – на перевале от 1970-х к 1980-м:
Спасибо отцу, не погиб
На гибельной, страшной войне.
А мог бы погибнуть вполне.
………………………………………
Спасибо отцу, не пропал,
Лопаткой себя окопал,
Мозгами, где надо, раскинул,
Ногтями, что надо, наскрёб –
И выжил. Не сгибнул, не сгинул.
И каску надвинул на лоб.
………………………………………
А что не досталось ему
Прямого
в окопчик
снаряда,
За это спасиба не надо,
За это спасибо – кому?
Молчание вслед за обрывом строки вроде бы и есть авторский ответ, указующий на пустоту. Но пустота, усиленная опорным образом стиха – окопчиком, всё равно превращается в могильную яму, рано или поздно. А значит, намекает на всесилие чего-то другого – за отцовской спиной. Того неназываемого, что грозит семейному миру и ладу (личному космосу, в который включается и родина).
Не то чтобы Дмитрий Сухарев избегал в стихах говорить о смерти… Наоборот – она часто поминается как досадная неизбежность, закон природы, с которым остаётся лишь смириться. Но она приемлема для него, когда имеет статус “закона”. И совсем иное дело, когда источником смерти становится беззаконие. Еще на рубеже 1960-х он заклинает законы природы и общества не нарушаться:
Пускай траву переживут рябины.
Пускай мой сын переживёт меня.
И в том же стихотворении 1960 года – “Давайте умирать по одному” – предостерегает от тотального беззакония строчками, которые из настоящего времени звучат жутковато:
А злобных и безумных – их в тюрьму,
Замки потяжелей, построже стражу!
Умом-то понимаешь, что речь идёт, скорее, о страхе перед войной, чем о поощрении тюрем (а уж тем паче ГУЛАГа). Но здесь очень отчётливо виден водораздел между поэзией Дмитрия Сухарева и поэзией нового времени (с её, условно говоря, “антисоветской” закваской). В меняющемся контексте признание законности социальных требований (на чём всегда настаивал Сухарев) воспринимается как мета “советской поэзии”. А сам автор по мере приближения 1990-х оказывается в противофазе с тем, что можно назвать “ходом времени”, мейнстримом.
Подспудное противостояние с большинством приводит к укреплению границ – личного бытия и убеждений. В сухаревских стихах 1980-х снова живёт и дышит природа. (“В Брянской области пески”, “И тёмный кипарис”, “Лаванда”, “Октябрь”, “Полярное сияние”, “Глухая крапива” и др.). Но теперь это подчеркнуто личное пространство – не стихийно полюбленное и ничейное, как в 50-60-е, а необходимое место тишины, в своём роде “пустынь”, куда можно спастись от ненадёжности и давления внешнего мира.
Я вас люблю, мои холмы,
Здесь непременны только мы,
Здесь резок свет на фоне тьмы
И мысли резки.
Друзья придут – друзья уйдут,
А дебри нас не предадут,
В шипах и блеске наш редут,
В шипах и блеске.
Своё положение на литературном поле он в этот период осмысляет примерно так же – как одинокое и независимое, вынуждающее к защите избранных “бастионов”: “Когда его бранят” (о Е. Евтушенко), “Минское шоссе” (о похоронах Б. Слуцкого), шутливое “Проклинание Кушнера”, посвящения Ю. Визбору. “Мы”, укрепившееся в стихах 1970-х, снова преобразуется в одинокое “я”. Собственная литературная позиция оттачивается до афоризма – или девиза, начертанного на щите:
– Семантику выводим из поэтики.
Поэтика из этики выводится.
В итоге получаются
Пейзажики, портретики,
Короче, всё, что в книгах наших водится.
Однако из теперешнего “далека” 2010-го мне кажется, что поэзия Сухарева держится не на “советских”, а на до-советских, на исходных человеческих ценностях. То, что объединяет сына и отца, отца и дочь, мужа и жену, – все семейные горизонтально-вертикальные связи отражают некий каркас дома в высшем смысле, основу существования конкретного человека.
Если обозреть “с птичьего полёта” корпус сухаревских стихов за несколько десятилетий, видно, что они вытачиваются и подгоняются друг к другу как стены дома. Причём он на редкость вместительный, рассчитанный на несколько поколений. “Получилось хорошо” – из стихов, ставших песней, – наперёд сказано о стенах и отделке этого дома: просторная детская, уютная кухня, рабочий кабинет, тихая спаленка, окошки – с видом на море и небо.
Есть поэты совсем иного склада. Определённый духовный и метафизический опыт способны воплотить только они. Атмосферу их стихов лучше всего могли бы выразить строчки Пушкина:
Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне…
Но широкому кругу читателей нужен дом – почва под ногами и крыша над головой. Ощущение опоры и доверия к старшим. Чувство защищённости. А если “бунтарство”, то разрешённое, – такое, что не разрушает семейной иерархии, не рушит основы.
В иных сухаревских стихах воскресает дух дворянских усадеб. “Детство Темы” Н. Гарина-Михайловского, “Детство” Л. Толстого – ощутимы в подтексте. Если позволить себе спроецировать на стихи социальные категории, то Дмитрию Сухареву удалось нечто парадоксальное – утвердить в современной поэзии особый демократический аристократизм.
Казалось бы, так можно сказать и об Окуджаве. Но окуджавский мир метафоричен, полувоздушен. Предметы в нём на глазах преображаются в символы (как всё тот же “синий троллейбус”). У Сухарева вещь остаётся равной себе, самой собой. А внутренний, душевный аристократизм больше всего и проявляется в почтении к самостоятельному, индивидуальному существованию всякой вещи.
Из 1990-х – в 2000-е. Вполне предсказуемо, что 1990-е годы в сухаревских стихах – это почти апокалипсис. И хотя он предощущался автором заранее (“Будетлянское”), но тогда, в 1984-м, ожидание гибели распространялось на всю планету. Теперь отсутствие будущего угрожает конкретно России:
Приидет конечное время,
Вздуются реки кровавы,
Русское слово иссякнет,
Сгибнут и твари, и травы.
Мёртвые сдвинут надгробья,
Встанут, напрягши гортани.
– Русское слово, не сякни! –
Крикнут остатними ртами.
Нету, родимые, уха
Слушать последние вопли.
Нетути детушек, нету –
В реках кровавых утопли.
Когда читаешь это не в 1996-м, а из 2010-го, кажется: мы столько с тех пор пережили апокалипсисов внутри страны – Беслан, “Норд-ост”, взрывы домов и метро, уничтоженные леса и сгоревшие деревни. Но каким-то чудом жизнь продолжается. И тогда за общественным начинаешь подозревать апокалипсис личный – неизбежный стариковский апокалипсис одиночества и нескончаемых похорон. Фирс “Вишневого сада”…
Но реальность – и жизненная, и литературная – эти домыслы опровергает. Жизнь действительно продолжается: в 1990-е Сухарев сочиняет вместе с Сергеем Никитиным бард-оперы – “Предложение” (“А чой-то ты во фраке?”), “Скрипка Ротшильда”; песни к спектаклю “На бойком месте”, либретто водевиля “Актёры меж собой”, “музыкальные” стихи (на музыку Грига, Бизе, Прокофьева, Крейслера). Театр, родной Сухареву с детства, оказался тем спасительным пространством, где можно играть в иную – дореволюционную – российскую жизнь, отвернувшись от постылой современности.
Едкость, ироничность в 1990-е ещё больше усиливаются, насмешливо смягчаясь уменьшительными суффиксами, домашними выраженьицами (“ну и ладушки”, “золотые мои” и пр.), обыгрывается стариковский ворчок. Из прежнего “отца” кристаллизуется образ “деда”. Разрушает ли это гармонию изначального – для сухаревской поэзии – семейного мира? Пожалуй, в итоге только укрепляет. Без дедушки дом неполон, детская вселенная не завершена. В сочинениях для театра, в шутливых посвящениях друзьям игровая “дедушкина” роль постепенно становится новой опорой, потесняя “отцовскую” гиперответственность.
Мир, по мнению автора, катится в пропасть. Но появилась сила и свобода смотреть на это как бы “со стороны”. Правда, внутренняя дистанция неизбежно привлекает тему прощания – “Прощания с родиной”:
И покуда не совсем смолк,
Я скажу, что в жизни есть толк,
Если только в жизни есть честь
И хотя бы небольшой долг.
Государство небольших прав
Отучило проявлять спесь.
Оставляю небольшой прах,
Он поместится в кульке весь.
Финальный образ возвращает к стихотворению “Будетлянское”. Там вторжение смерти передаётся зрелищем расколотого яйца, из которого на землю вытек неродившийся птенец. Проще некуда… Но сама предметность образа – вопреки сказанному – утверждает неуничтожимость жизни как таковой.
Осязаемость, конкретность – изначальная примета поэзии Сухарева. Критики говорят о продолжении акмеизма.
А, на мой взгляд, это – реализм в пушкинском смысле, когда важна не только пластика и вещность, но и почва стиха. Когда одно из правил поэта: за словом, поэтическим излиянием должно стоять что-то реальное – концентрированный опыт, итог размышлений, пережитое чувство.
О причастности к пушкинской традиции говорит и диапазон творческих возможностей: радостные детские стихи, трагические (о смерти, апокалипсисе, одиночестве), “литературные” стихи (полемика, оценки, поэтические диалоги), лирика (больше о природе и о доме, чем в традиционном смысле “о любви”). Есть из чего выбрать читателю – самому разному, приходящему в этот поэтический дом.
Мне, например, не близки декларативные стихи Сухарева – те, в которых мысль исчерпывается произнесёнными словами: “Для того дорога и дана”, “Мы живы, покуда живём”, и др. А кому-то из читателей, наоборот, важно найти для себя точную формулу, обозначить то, что лишь смутно предчувствовал.
Но к чему бы в сухаревской поэзии ни обратился, не уйти от личности автора. Он в стихах любого периода живёт во всей своей неповторимости – с пристрастиями и убеждениями, с конкретным и яростно определённым отношением ко всему, что попадает в поле внимания. Дмитрий Сухарев принёс в стихи новую степень жизненности, полнокровного существования в слове – именно своим упрямством, заинтересованностью, желанием настоять на своём. Себя живого оставил в стихах – будущим читателям. С достоинствами и слабостями (в которых сам же себя и корит), неутомимым умом и слухом, способностью вникать и загораться. Предъявил весь возможный спектр чувств: от нежности, трепета – до язвительности, от слёзного потрясения – до ярости и горечи.
Нельзя сказать, что он принёс в поэзию “свободу”. Ибо жизнь предполагает и несвободу, рамки, обязательства. Об этом много сказано в сухаревских стихах. Но что такое: жить всем существом, выкладываться, тратиться, отдавать себя миру – Сухарев явил в слове неопровержимо.
Есть в его ранних стихах одна особенность: речь звучит от первого лица, а в финале вдруг автор появляется в третьем – как “просто человек” (“Юдит”, “Строка” и др.). Словно он растворяется в мире – и соглашается на это, не настаивая на собственной исключительности. Но, может быть, поэтому остаётся в читательском восприятии как родной, близкий, “такой же, как я”.
Дмитрий Сухарев больше трёх десятилетий отстаивает отвергаемые ценности. Причем коллективно отвергаемые – литературной средой, интеллигентским кругом, временем. Условно их можно назвать ценностями “советской поэзии” (хотя многое в них присуще и классическому стиху). Сухарев спасает их, чтобы вместе с водой не выплеснули и ребёнка. Среди них главное, на мой взгляд, – реализм, жизненная конкретика и укоренённость в месте рождения. Такому типу стихов и стихотворцев чужда религиозность и мистика. Корень вдохновения – волшебство обыденности и упрямство души, утверждающей свою подлинность. Для художника-реалиста: пока есть норма, лад, традиции – мир продолжается.
Жизнь и смерть – ключевая, магистральная тема Сухарева. Одного этого достаточно, чтобы признать в нём настоящего, большого поэта – того, кто пишет “не о себе”, при всей персональности и предметности своего мира.
Теперь мне уже трудно понять, как я могла жить без его стихов. Открыв их, распробовав, обходиться без них невозможно – прямо-таки физиологически. Ошеломляет его вкус к языку – именно к родному языку, который можно пить, есть, катать на губах, пробовать на зуб, – наслаждаться. И за каждым словом узнаешь реальность, на которую откликаешься сердечно и даже телесно:
Ах, чёрт! Я тоже люблю вот это –
Прогретое солнцем лесное лето.
Чтоб лечь на припёке
В высокой травище,
А сбоку
Какая-то птаха свищет,
И кроны осин
Дрожат, как подранки,
И скромная синь
На небесном подрамнике,
И бронзой окрашен
Сосновый багет,
И мураш бесстрашно
Ползёт по ноге.
Родная речь – самоопределяющаяся стихия, языковое море. Но это же имя носит осязаемый предмет с обложкой, характерным типографским запахом и шелестящими страничками, – вполне в духе Сухарева. “Родная речь” – будущий дом многих его стихов (ибо классику – классиково, то бишь школьный учебник).
И она же – неуничтожимая материя, одухотворённая плоть звука. Жизнь бесконечная.
Татьяна Алексеева
ПРАВДИВАЯ ПОХВАЛА ПОЭТУ С.
Первое, заочное знакомство с поэтом Сухаревым совпало для меня с потерей невинности. Ну, почти совпало.
Герой моего – тоже первого – “взрослого” романа успешно гипнотизировал свою добычу с помощью гитары и песен. Дело давнее, пионерлагерь, летняя педпрактика… впрочем, это у меня ещё в каких-то доисторических стихах описано, там и гитара фигурирует, “дрожащая от нетерпенья”. А что исполнялось – не сказано.
А исполнялся, повторяю, Сухарев. Пока звучало “О сладкий миг, когда старик…”, я ещё как-то держалась, там все-таки сюжет немного отвлекает. Но прослушав “Выберу самое синее море…”, где молоденькие мальчики так кротко и мужественно скучают без девчат, – размякла и сдалась на милость победителя.
После этого – какие уже могут быть у человека ассоциации с творчеством данного поэта? Кроме самых отчаянно-прекрасных?
Нет, правда. В Дмитрии Антоновиче Сухареве мне нравится – всё!
Нравятся его стихи, да что там нравятся, я их люблю без памяти. И по памяти тоже. Одни просто люблю, а другие – прямо до мурашек, до внезапного ликования.
Главное, ничего в них вроде особенного нету, простодушные такие стихи, и вдруг раз – и под дых! “А по небу низко-низко – самолётик молодой…”
Нравится, что он придумал и основал “Братство обливающихся слезами”. Над чужой, то есть, строкой. И с каким наслаждением он эти чужие любимые строки смакует вслух. Я ведь и сама в это верю: что в прочтении вслух – в чей-то слух! – и заключается весь глубокий смысл, вся суть и сладость стихотворения…
Нравится, как он изобретает всякие несусветные поэтические вечера, на которых полагается читать наизусть то Межирова, то Цветаеву, то Бродского, а кто не знает, тот пускай выучит, и все учат как миленькие, и я тоже. И как он носится со свежеоткрытыми поэтами – Борисом ли Рыжим, Машей Фаликман – и щедро, на все стороны, раздаривает эту радость узнавания. Да господи, мой-то первый “авторский вечер: стихи и переводы” – не он ли затеял и устроил когда-то, в каком-то клубе?
Ещё мне нравится, что в детстве мы, хотя и в разные времена, ходили, бегали и лазали по одной и той же Москве. Он по Малой Дмитровке, я по Большой, но обе они впадают в Пушкинскую площадь. А проходными дворами нам друг до дружки вообще было бы рукой подать.
Ужасно нравится, как он поет. Честное слово. Когда запевает с Димой Богдановым: “Степан Степа-а-ныч, я…” или тот нежнейший финал, “Тихое счастье окнами в сад”, – мне хочется, чтоб это никогда не кончалось. И заберите вашего Паваротти!
Нравится, каким красавцем и ловеласом он смотрится среди поклонниц. И как смотрит на жену Аллочку, тоже красавицу, собираясь петь “Куда ты уехала, Сьюзин?” – и всякий раз подробно объясняет залу, что никакого международного романа не было и Сьюзин эта – плод воображения, просто красивое имя.
Однажды я не удержалась, написала про него стихи. В театре Камбуровой, практически с натуры. И вот я их прямо сейчас приведу полностью. Это не лучшие мои стихи (юбиляр как-то раз пытался утверждать обратное, но взгляд его при этом был лукав). Зато нарисованная в них картинка – правдива, и тень автора ревниво маячит на заднем плане, как автопортрет художника Пукирева на знаменитом полотне “Неравный брак”.
А у нас Наташа влюблена
В Сухарева Дмитрия Антоныча:
Как его услышит – так она
И вздыхает, и томится дó ночи.
Всё бы любовалась без помех,
Шею по-девчоночьи вытягивая,
Как стихи читает он для всех,
Головой и голосом подрагивая.
Он сидит, сединами в зенит,
Держит стих на нитке над Вселенною
И дрожит тихонько, и звенит,
Словно скрипка старая, бесценная.
Однако пора переходить к пожеланиям.
Дмитрий Антоныч, миленький, пожалуйста – будьте нам здоровы!
И радуйтесь жизни.
Всё-таки вольная песня в России жива,
Всё-таки каждый второй понимает слова.
А?
Марина Бородицкая
* * *
Я, Митя, не шучу с тобой нисколько,
ты многих дивных песен атаман
и Сахаров, талантливый настолько,
что ты на самом деле Цукерман.
Игорь Губерман
СУХЧАСТУШКИ
Дорогой Антоныч наш,
Как возрос твой общий стаж!
Вон тебе уж сколько аж,
Хотя с виду и не дашь.
Несмотря на много лет,
Ты звончайший наш поэт,
Неумолчный дарвалдай,
Вот и дальше пой давай!
А учёный ты какой –
Пусть расскажет кто другой.
Остаюся Юлик твой.
Юлий Ким
ХАЙКУ-ЛЕЙКУ
Думаю грустно:
Как же Москва далека
От Фудзиямы…
Муж благородный
Ясно и мудро живёт.
Жаль, не японец.
Как разглядел он
Синапсы под сакаяки?
Я их не видел.
Как умудрился
Увлечь иероглиф игрой
Лёгких глаголов?
Я умолкаю.
Пью под сакурой сакэ,
Сердце ликует.
Светлана Менделева
“И ТАК ДЛИННА, ТАК КОРОТКА ДОРОГА…”,
или МУЗЫКА СУХАРЕВА
1.
Наверное, дорога – ключевой образ в стихах Сухарева:
Для того дорога и дана,
Чтоб души вниманье не дремало…
Сяду – поеду дорогой прямою
Всё на восход, на восход, на восход…
Едем, едем за фортуной
На телеге скоморошьей…
С Богом, в дальнюю дорогу!..
Поедем в Бухару…
Конечно, дорога – это и перемещение в пространстве, и творческий и научный путь, это и проблема выбора, и целая жизнь…
Как это было давно, а вроде бы вчера, когда меня, студента первого курса физфака МГУ, попросили исполнить песню “Падают снежинки…” географа Володи Борисова на стихи Дмитрия Сухарева, уже тогда известного поэта с биофака. Его уникальное обаяние, обезоруживающая доброжелательность, помнится, сразили наповал. С тех пор в нашей жизни появился Митя, и представить эту дорогу без Мити просто невозможно. С ним всегда интересно и легко, хотя характер Дмитрия Антоновича не назовёшь лёгким. Многогранность его личности сказывается в удивительном разнообразии поэтического вещества, что для нас, композиторов – просто клад.
Легко заметить, что многие размеры стихотворений поэта оригинальны, кажутся “до того” не бывшими. Это даёт ощущение свежести, новизны, праздника. Более того, каким-то чудесным образом многие его стихи рождают ощущение непрерывного, неостановимого движения, бега времени, самой жизни, в конце концов.
Вспомним: “О сладкий миг, когда старик / Накрутит шарф по самый нос / И скажет псу: “А ну-ка, пёс, пойдем во дворик!””. Небольшой вздох и пош`л дальше: “А во дворе идёт снежок…”, и это скорым шагом. А потом ритм меняется: “Мы дружим со слюнявым Адмиралом…” – поступь становится шире, размашистей, и мелодии ничего не остаётся другого, как сделать то же самое. Помню, как мы все радовались, когда Виктору Берковскому выпала эта удача, мы считали её нашим общим достоянием.
Но зато вашему покорному слуге “достался” другой подарок – “Брич-Мулла”. Я вообще не помню, была ли какая-нибудь работа над песней. Она “явилась” вся целиком и единовременно. Как кусок природы, как новый пейзаж за окном поезда. И всё это из-за естественной цельности самого стихотворения. Песня стала любимой народом, и её поют по всему миру наши соотечественники. А совсем недавно дорога привела нас в Узбекистан, и какое это было наслаждение, именно в компании с Митей, остановиться в шалмане на берегу Аму-Дарьи и вкушать дары Востока, в тени чинары. Это же как в песне, дорогие читатели!
…Особое ощущение мы с Антонычем испытали, сбежав из Москвы в Юрмалу для окончательного окончания работы над “Предложением” по Чехову (спектакль в театре “Школа современной пьесы” получил название “А чой-то ты во фраке?”). Поэту удалось, казалось бы, невозможное – перевести прозу Антона Павловича на поэтический язык, и при этом остаться на уровне оригинала. Каждое утро мы просыпались с улыбкой – предстояло продолжить работу, а вернее праздник. Это была наша “дубултская осень”. И вообще было ощущение, что любая задача нам по плечу, и оба шли навстречу друг другу легко и просто. А ещё вечерами общались с любимым писателем Юрием Иосифовичем Ковалем, и только теперь осознаёшь, что это было счастье в чистом виде…
…Но вернёмся к главному – к стихам и песням поэта Сухарева.
У меня есть критерий: волнует – не волнует, цепляет – не цепляет, а то и до мурашек доходит или так дыхание перехватит, до спазма в горле – это, значит, хорошо. Признаюсь, все эти признаки имеют место, когда слушаешь самого Антоныча, когда поёшь песни Виктора Берковского на его стихи, или когда сам сочиняешь, к примеру, “Забудусь райским сном…”.
Напомню известные строки, и музыка сама собой зазвучит, а комментарии здесь не нужны:
Альма-матер, альма-матер –
Лёгкая ладья,
Белой скатертью дорога
В ясные края.
А дым отечества так нежен,
когда он с вашей песней смешан.
… … … … … … …
Он ест глаза, да что с того?
Вспомните, ребята,
Вспомните, ребята, –
Это только мы видали с вами,
Как они шагали
От военкомата
С бритыми навечно головами.
Ну, и самое моё любимое:
Скоро, скоро будем дома…
…И карты сообщают так немного,
И так земля летучая легка,
И так длинна, так коротка дорога,
Что можно спать, не слушая гудка.
Спасибо тебе, дорогой Митя, за счастье общей дороги!
Сергей Никитин
2.
Что и говорить 80 лет – солидная дата. За 80 лет проживаешь много разных жизней. Конечно, она одна, потому что это всегда ТЫ, и всё-таки их много, этих разных жизней, – счастливое детство, юность, первая любовь, университет, большая наука… и вперёд, вперёд к восьмидесяти годам, не зная, что там тебя ждёт!
Нам повезло совпасть с Дмитрием Антоновичем в счастливый и успешный момент его жизни. В той жизни все были живы-здоровы. Была жива Ариша – мама Дмитрия Антоновича, тоже наша подружка, смешливая, красивая и ироничная. Только родилась дочь Анна, сын Петя подался в религию, все шутили про это, всё воспринималось легко и с юмором. Даже наш испуг – не подхватила ли Аллочка (Викторовна) на работе серьёзный недуг при исследовании тканей больного – и то был неглубоким: просто такого не могло быть! Собачка Тяба царила в доме Сухаревых, и, несмотря на то, что хозяева звали её гладкошерстным фокстерьером, она была всё-таки страшненькая, но умная и родная.
Профессор, как и мы, жил в общем-то беднее, скромнее. У них, строго говоря, была коммунальная квартира. Отчего же было это счастье, такое братство и такая общность? Тому помогали не только песни и стихи, которые всех объединяли, но и общие критерии, с которыми мы жили в искусстве и относились к людям – понятия о благородстве, порядочности, добре, зле, об уважении к Дару Божьему. И всё-таки главное, кроме взаимной влюблённости, было замешано на жизни духа, на попытках выдохнуть что-то важное, к чему, казалось, ты иногда подходил близко…
Юрий Осипович Визбор звал наш тесный круг “Могучей кучкой” (Сухарев, Берковский и мы с С. Я. Никитиным). Не знаю уж, кого воплощала я, но то, что Дмитрий Антонович был идеологом Стасовым – это точно…
Нам очень дорога та наша общая жизнь, то, что принёс в неё Дмитрий Антонович, – какое-то пронзительное прозрение сердца, подлинность чувств, светлый добрый юмор, самоиронию. Всё это продолжает всем нам светить, и мы храним этот свет в себе, наши жизненные критерии, может, и устарели, но остались неизменными!
Как хорошо, когда важные по жизни люди могут дожить до 120 лет! Вперёд, Антоныч! Дерзай!!! Будь здоров! Впереди ещё одна интересная жизнь!
Татьяна Никитина
* * *
К поэту С. питаю интерес
без малого лет сорок. Как когда-то,
в нём куролесит с музой некий бес
и толпами плодятся бесенята.
Он сын (хоть брич-мулат по галахе!)
России. Но полнее, чем в России,
он дома в языке, в его стихии.
Он в русском нестихающем стихе.
Пусть аффиксов, воздевши взор горé,
взыскует он. “Старушка приумолкла”, –
прошепчет, и в ресницах станет волгло
(ну как понять такое немчуре!).
Зато когда придёт к поэту стих,
он царь, и мы его подвластны власти.
И сердце разрывается на части.
И аффиксов не нужно никаких!
И музыка цепляется к стиху
(хоть он, как мёд, прекрасен и без редьки!),
и дальше – больше песен на слуху,
поскольку попадания нередки.
И это происходит неспроста.
И я ему завидую немного:
я – массажист, а он – Поэт от Бога,
и этим обозначены места.
К поэту С. питаю интерес,
К спине его, ногам и ягодице.
Конечно, сочинять он может без,
Но в жизни они могут пригодиться.
Пусть кто-то гибнет в битве за престол,
взрывает бомбой атомной атолл,
А мне на это больше не пойматься.
Я твёрдо знаю, чем мне заниматься,
Кого мне брать на свой массажный стол.
Григорий Певзнер
* * *
Сейчас смешно вспомнить, что с Дмитрием Антоновичем Сухаревым мы познакомились в… театре. Смешно потому, что ни его, ни меня завзятыми театралами назвать никак нельзя.
Произошло это в Ташкенте, году в восьмидесятом, в театре “Ильхом”, на спектакле “Сцены у фонтана” – по пьесе Семена Злотникова.
Когда после представления толпа выдавливалась в единственные двери зала, высокий человек рядом со мной вдруг приветливо, как старой знакомой, сказал:
– А знаете, мне понравилось. Я в театре не был много лет…
Через минуту выяснилось, что это Дмитрий Антонович Сухарев (для меня – легендарный), стихи которого я тогда уже знала и любила.
– У меня мама была актрисой, и все детские годы я проторчал на репетициях. Острое отравление театром. Помните стишок: “Наша мама шансонетка, любит ночью танцевать”?
Мы подружились. И виделись в Ташкенте и Москве, когда выпадал случай. Это не очень часто случалось и случается, но существует та особая прочность отношений, которая не зависит от частоты встреч.
Меня в нём пленяет абсолютная органичность поэтического и человеческого начал. Отсюда естественность поэтической интонации: его голос прорастает как бы из разговорной стихии. Хотя это иллюзия; его стихам присуща и изысканность, и сложность формы, и эксперименты.
А о том, что стихи Сухарева “патриотические”, я однажды услышала от Леонида Жуховицкого на семинаре молодых драматургов в Пицунде. Чуть ли не каждый вечер мы целой компанией гуляли вдоль моря – Анатолий Приставкин, Жуховицкий, режиссёр рижского ТЮЗа Арнольд Шапиро, ещё несколько человек. И посреди разговора Леонид говорил:
– Почитай патриотические стихи Сухарева, Толя еще не слышал.
И я начинала: “Истомился я, пёс, по своей конуре, / Истерзался я, лис, по вонючей норе, / Не обучен я жить вхолостую. / В свиминг-пуле бабули ногами сучат, / Фрайера в полподвале шарами стучат, / А я трезвый на койке бастую”.
Я и сейчас довольно часто бурчу под нос эти стихи; и не только эти стихи Дмитрия Антоновича, и напеваю песни, и часто слушаю их в машине, иногда плачу…
Вдруг обнаружилось, что прошло тридцать лет.
Вдруг стало очевидным, что сейчас я – ровесница тому Сухареву, с которым когда-то мы, несколько человек, на скорую руку разучивали на сцене “Дома Знаний” в Ташкенте только что написанную Сергеем Никитиным песню “Брич-Мулла”. И я никак не могла запомнить мелодию и фальшивила, а Дмитрий Антоныч кричал мне: “Рубина, дура! Кон-сер-ва-тория!”.
Это такое счастье: прошло тридцать лет, а мы оба живы. И можно признаться в любви, которая с годами никуда не девается.
Дина Рубина
* * *
Доклад, концерт, отчёт, поэма,
Моллюска нервная система
И фестивальный марафон –
Так он живёт. Чимган восславит,
Рисунков целый зал нам явит,
И вновь статью до ночи правит.
Юнцу не выдержать, а он
Споёт без фрака и во фраке,
Учёным лбам на биофаке
Химических основ атаки
Анализ дав за пять минут,
Рифмует на полях доклада.
Ему и выбирать не надо:
В журнал? на сцену? в институт?
Успеет он и там, и тут.
Мария Фаликман