Из дневников
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 34, 2010
Евсей Цейтлин
ШАГИ СПЯЩИХ
Из дневников этих лет
– Ну зачем, зачем вам нужны мои сны? – настойчиво убеждает меня старческий голос.
Тут и я спрашиваю себя: зачем?
Отдельные листы, листочки, иногда – несколько слов на магазинном чеке, врачебном рецепте… Записи снов. Кое-что уже не помню и недоверчиво перечитываю по несколько раз.
Правда, когда-то думал: это будет огромный архив, а в нем – тысячи снов.
Почему я сначала мечтаю создать такой архив (около двадцати лет назад), а потом охладеваю к этой идее?
Начинаю делать записи снов, думая о запутанной истории советского еврейства. Сколько бы сегодня мы ни пытались прочесть ее, многое так и останется загадкой. Может быть, хотя бы сны, – рассуждаю я наивно, – способны что-нибудь прояснить? И то, что люди раньше не могли говорить. И то, что уже забыли. И то, что до сих пор старательно прячут – даже от себя самих.
На снежном поле, сразу за своим домом (там, где хотели когда-то возводить очередную пятиэтажку, да так и не начали), он увидел стаю ворон. Сначала со свойственным ему нудным педантизмом решил сосчитать их, но сбился. И был очень удивлен этим. Вороны кричали истошно, почти невыносимо.
Тут он проснулся.
Тем летним утром, делая за завтраком любимый свой бутерброд (хлеб, масло, творог, сверху – повидло), он услышал по радио: на Ближнем Востоке началась война.
Тогда он был начальником планового отдела треста, не зря почти всерьез называл себя «нужным евреем» (его, действительно, не трогали ни при каких реорганизациях), обо всем и всех судил не просто безоговорочно – с резким, для многих неприятным апломбом.
Была у него тогда и семья: жена, дочь (между прочим, родные дали ему по-своему редкое прозвище – коммунист; бывая в их доме, я не раз слышал такое обращение к отцу и мужу: «Коммунист, иди сюда!».
Жена давно умерла, дочь зачем-то уехала на север. А сам он теперь старик: встречая незнакомых людей, вглядывается в их лица с непонятным испугом, который тут же пытается спрятать.
Многое в его жизни потерялось за ненадобностью, однако тот – в четверть века давности – сон хранится все еще в глубинах его существа и чем-то постоянно тревожит, как бы царапает память.
Рассказывая мне этот сон, сам В. соединяет его с ближневосточным конфликтом. Считает: это было предчувствие. И опять удивляется: почему? Ведь в Израиле никогда не был, никогда не имел там ни родных, ни друзей, да и страна эта вызывала у него только устойчивое раздражение.
Когда-то на собрании он коротко, но веско обличал сионизм. Причем, делал это без всякой подсказки начальства. А дома говорил близким – тем же своим скрипучим голосом:
– …Воюют, удовлетворяют амбиции, а нас тут из-за них ненавидят.
Сколько искренней боли растворилось, навсегда перегорело в этих его словах.
Свои сны она решается рассказать мне в кафе. До этого мы бродим по мокрым улочкам литовского курорта Друскининкай – поздней, с хриплыми ветрами осенью.
За сорок минут до закрытия входим в пустую кондитерскую.
Несу от стойки мороженое и кофе (от торта она отказывается – «диета»).
И вот сидим напротив друг друга. Замечаю вдруг, что нависшая тишина ничуть не тягостна с ней: часто, видно, помогает ей эта мягкая, скрадывающая все улыбка. Она раскалывает ложечкой белую горку. Без жеманства, по-детски наслаждается послевкусием сладких комочков.
Ну, конечно, обаятельной ее делает именно отсутствие лукавства. Днем еще призналась: сейчас только, перед отъездом в Америку, может быть откровенна с посторонним человеком. Пусть и раньше никому не лгала, но никому – никому! – «не хотела давать лишнюю информацию о себе».
Впрочем, она осознает закономерность в моем интересе к сновидениям евреев. Убеждаюсь в этом вскоре. Перебрав в цепкой своей памяти разные сны собственной тридцатипятилетней жизни, она отбрасывает их один за другим. Потом задумывается. И – неожиданно – все с той же улыбкой:
– Можно я расскажу… нет, не сон… одно свое пробуждение? Знаете, мне сейчас показалось: это утро повлияло на всю мою жизнь. Ко мне пришла тогда редкая ясность – такая бывает именно после сна! И, может быть, тогда я сумела решить самый больной вопрос своего существования. Вы улыбаетесь? Удивлены? Удивитесь сейчас еще больше: мне было всего семь лет!
Она молчит, проверяет:
– Ну да, я не ошибаюсь: шел шестьдесят пятый год. Лето, раннее утро. Я просыпаюсь сама – без звонка будильника. Наступили каникулы, мне не надо торопиться в школу. Комната залита солнцем, и я вижу перед собой соседний дом, где уже открываются окна, слышу с улицы редкие, но все какие-то бодрые голоса. И сама – физически, телом – ощущаю легкость. Между прочим, потом я часто вспоминала это состояние, даже пыталась вернуть его – во время занятий йогой… А тогда подумала: какое счастье, что я живу в Советской стране! Вы улыбаетесь снова? Но, представьте, такими именно и были мои мысли. Однако тут же почувствовала: что-то мешает этой радости, моему – как в те годы любили выражаться – светлому завтрашнему дню. Сосредоточилась и – вспомнила: я еврейка! Где-то в подсознании, наверное, возникло решение: надо это преодолеть!
Не спрашиваю ее ни о чем. Вдруг замолчит привычно? Но, наверное, мы думаем с ней об одном – вся ее последующая жизнь и была преодолением.
Странные ее поступки выстраиваются для меня – один к другому: рано вышла замуж за еврея с русской фамилией и славянской внешностью, изучала зачем-то систему Станиславского, потом – йогу…
Она смотрит на меня, чуть прищурившись:
– Это был марафон – бегство от детских страхов. И пустая цель: переделать свою природу. Но ничего, ничего… К себе я еще вернусь. Я ведь еще молода, правда?
Веселы в полумраке ее глаза, в которых все же трудно прочесть будущее.
МОТИВ ПОГОНИ
Жду повторяющихся снов. В них – нередко – пророчество. И – всегда – метафора чьей-то судьбы.
Типичный сюжет. И повторяется часто. Так часто, что я уже не записываю его полностью: только новые детали и повороты:
– …С двадцати пяти до тридцати лет мне снилось все одно: за мной гонятся! И хотят не просто избить – уничтожить! Лица преследователей я легко узнаю и сейчас, если встречу где-нибудь. Они были всегда одни и те же. А я убегал! Спасался, правда, лишь в самый последний момент, когда, кажется, не было уже надежды.
Никому о тех снах не говорил. Но удивительно: то же самое – про меня! – снилось не раз моей приятельнице… Да, вы угадали: у нас была с ней недолгая любовь, которая без всякой драмы, я бы сказал, счастливо перешла в дружбу. Так вот, сначала и она мне ничего не рассказывала, но потом однажды призналась: «Я боюсь за тебя!»
…В том сне мы пришли с ней вечером в ресторан – маленький, с претензией на моду, плохо освещенный подвальчик. Сделали заказ, еще не успели принести, как моя еврейская физиономия привлекла внимание. И кто-то громко сказал: «Раньше их распинали, а теперь они путаются под ногами!»
Моя приятельница была находчивой. И тут схитрила – шуточками, кокетством сумела оттянуть время.
Потом мы убегали – переулками, прячась, в основном, в подъездах. У одного из преследователей был в руке нож.
Спаслись чудом – как всегда в моих снах.
Между прочим, подруга моя (она – украинка) раньше – когда мы только познакомились – говорила снисходительно, что евреи, мол, преувеличивают антисемитизм.
Потом мы с ней уже никогда не обсуждали эту тему. Мне неловко было – вроде принижаю себя этим. А она стеснялась, наверное, жалеть меня.
Почему появились наши сны-близнецы? Что они значили? Не знаю. В моей жизни в ту пору было все хорошо: рядом со мной – жена, сынишка и та подруга… Жили одной семьей. И, казалось, все были счастливы.
Идем вдоль озера. Она кормит лебедей хлебом.
– Как хорошо здесь! – И жадно втягивает воздух. – Как хорошо… – И летит в воду серый хлебный мякиш.
Я поотстал чуть. Она это чувствует и, пожалуй, себе самой неожиданно отвечает после очередного «как хорошо»:
– …Но лучше всего перестать видеть сны.
Смотрю на нее вопросительно. Она уже остановилась. Раскладывает маленький складной стульчик, который на прогулках носит за собой всюду. Из-под капюшона зеленой, похожей на охотничью, куртки выбились пряди крашеных в какой-то неестественный – желтый – цвет волос. Она улыбается мне серыми маленькими глазками, покрытыми сетью красных прожилок, достает из большой, точно рюкзак, сумки пачку «примы», затягивается.
Она добра, даже сентиментальна, но уж очень трудна в общении: то излишне откровенна со всеми, то замыкается в себе – в ответ на вопросы хмуро бурчит что-то под нос.
Я знаю: была когда-то она журналисткой, выпустила даже книжку очерков. Замуж не вышла. Однако вышла рано на пенсию – по инвалидности.
Сны ее замучили после войны. Когда, вернувшись из эвакуации, совсем юной, стала собирать – в память о погибших родных – материалы о гетто и концлагерях Прибалтики.
Чем были эти сны необычны, а может, как раз закономерны?
В них оживали те детали, которые не могли войти в ее очерки: тогда это называли «натуралистическими подробностями», противопоказанными советской журналистике.
Любопытно: нередко она видела себя во сне тоже спящей.
Несколько раз будто бы долго спала в одной из «малин» гетто – особом укрытии, куда попасть можно было только через печь. Набилось туда человек двадцать. От нехватки воздуха некоторые теряли сознание, впадали в бред. Потому друг за другом следили: зажигали время от времени свечи, освещая серые полумертвые лица. Счастьем было заснуть, чтобы перестать ощущать обязательные потребности жизни.
И это счастье однажды выпало ей. Сон был долог. Проснулась она от крика грудного ребенка, которого держала на руках соседка. Но крик вскоре стих. Кто-то в темноте, не раздумывая, накрыл малыша подушкой. Жутко сказать, но против приговора никто не протестовал. В соседней с «малиной» комнате немцы вели обыск.
Это был только сон. Хотя подобное не так уж редко происходило в «малинах» – я слышал от узников гетто то же самое не раз и не два. Почему же история эта, повторяясь в сновидениях, именно ее довела до больницы? Может, все дело в творческой лаборатории литератора? Тщательно продуманные, озаренные воображением, но ненаписанные сюжеты подчас в буквальном смысле слова не дают автору жить…
Она встает. И мы снова идем медленно вдоль озера.
Угадывает мои мысли:
– Не волнуйтесь, дорогой, теперь я научилась справляться с этим. Главное – знать себя, свои возможные сны, их время. Самые страшные бывают обычно с четырех до шести утра. Самые тяжкие мысли тоже тогда приходят. Раньше я боялась тех часов, потом выучилась подкарауливать их – просыпаюсь заранее, будто будильник заведен… Зажгу свет, детектив почитаю. Затем уж, утром, подремлю немного. Сны утром идут совсем другие: теплые, ровные. Не замечали?
ФОРМУЛА СНА
«Долгая прогулка в вечность». Это название романа К. Воннегута, разумеется, не имеющего никакого отношения к снам.
ВСТРЕЧА
Мысли и образы, которые приходят во сне, имеют, конечно, свою логику. Какую?
Например, когда мне снится отец, я сразу же вспоминаю: его давно нет с нами. Но при этом никогда не помню, что он уже умер и сам же я его хоронил.
Кажется всегда: он только куда-то уехал надолго. И точно пропал без вести.
Отец появляется в моих снах тихо, почти незаметно. Спокойный, но неулыбчивый. Обычно он сидит чуть в стороне от всех – присматривается, слушает. Молчит.
В одном из снов – недавних – все иначе.
Я замечаю отца, когда он еще только входит в комнату. Иду навстречу. Мы бросаемся друг к другу, долго не разнимаем объятий, у обоих на глазах слезы, которые пытаемся скрыть.
Обычно отец не носит галстука (совсем редко, в «парадных случаях», надевает тот, что на резиночке, с уже завязанным узлом). Две верхние пуговки на отцовской рубашке вечно расстегнуты. Почему-то я внимательно смотрю сейчас туда: на его загорелую, в морщинах, шею, на покрытую веснушками и рыже-седой порослью грудь. Но откуда эти большие разрезы? Грубо зашиты, еще не зажили – заклеены лейкопластырем.
Удивленно начинаю рассуждать про себя: такие разрезы появляются на теле в результате патологоанатомического вскрытия. Но ведь мы решили не делать этого! Так и похоронили его.
Непонятная логика сновидений упряма. Даже после мыслей о смерти отца не вижу его мертвым. Однако – впервые во сне – прихожу на его могилу.
Вот оно, кладбище. Прожженная солнцем возвышенность на окрайне киргизского городка Джалал-Абад. Жесткая, колючая трава вокруг. Маленький тополек за тридцать лет разросся – сумел поглотить почти все пространство внутри металлической оградки.
Под тополем – скамейка. Только сидеть здесь теперь некому. Мы долго когда-то выбирали это место. Искали такой участок, чтобы весной редкие, но бурные дожди не размыли могилу.
Тогда мы старались не думать о том, что отец, приехавший сюда из Сибири, в Средней Азии так и не прижился. Он бы, конечно, не хотел остаться здесь навсегда, на песчаном этом холме.
В эти годы я прочитал все, что можно было прочесть о сновидениях. От Фрейда и Юнга до Борхеса и Кастанеды, от Учителей востока до авторов различных сонников. Однажды, естественно, задал вопрос: что говорит о снах иудаизм?
Один из тех, с кем вместе ищу ответ, – Мойша Б.
Сколько лет я его знаю? Пожалуй, без малого четырнадцать.
Еще лет шесть до того он оставил в России все – в том числе себя прежнего, типичного московского интеллигента. В Америке Миша стал Мойшей – хасидом Любавичского Ребе. Работа программиста, небольшой, но хорошо обустроенный двухэтажный дом нисколько не мешают Мойше и его жене Либе жить так, как жили единоверцы по меньшей мере лет сто назад. В теплом мире хасидских преданий, в настойчивом, простодушном стремлении делать добро, в постоянном ожидании Машиаха.
– Куда мы отправляемся ночью вслед за своими снами? – переспрашивает Мойша. – Наверное, очень далеко.
В книге «Кицур Шулхан Арух», где изложены кратко законы еврейского образа жизни, читаем: «…Во время сна наша святая душа покидает тело, оно оказывается во власти духовных сил скверны…»
– Вот почему, проснувшись, мы должны как можно быстрее омыть руки – именно на наших пальцах еще остаются следы умирания.
«Согласно Каббале, человек, который, не омыв рук после сна, прошел расстояние хотя бы в четыре локтя (около двух метров), подвергает свою душу смертельной опасности».
Вот откуда приходят ночные страхи.
Если вдуматься, сны похожи на наши прошлые жизни.
Рассказ Л. Б.:
– …В Австро-Венгрии в старину решили породниться две еврейские семьи, жившие в разных городах. Никогда раньше не виделись. Все устроили, как принято было, сваты (шадхены). Жених должен был приехать за неделю до свадьбы, но задержался – появился только за несколько часов до хупы. Невеста, понятно, волновалась, не отходила от окна. Наконец, увидела жениха и – расплакалась: «Не пойду за него…» Войдя в дом, жених сразу все понял: «Мне надо срочно поговорить с невестой…» Поговорили. Через десять минут она была уже счастлива и готова идти под хупу. В чем тут дело? Жених был горбатым, точнее – он имел два горба. А что же он сказал невесте, почему она успокоилась и обрадовалась? «Когда на небе решалось, кто станет моей женой, я увидел: девочка, предназначенная мне, будет с горбом. Я знал уже, что тоже буду иметь горб, но вот по поводу своей будущей жены начал спорить и просить: пусть уж лучше у меня вырастет два горба…»
Что самое интересное в рассказе Л.? Жених (мудрец из известной еврейской семьи), конечно же, не хитрил, не пытался разжалобить невесту. Она сама вдруг припомнила, точно старый, давно виденный сон: так все и было.
ПРЕДСКАЗАНИЕ
Мне одиннадцать лет. Большой сибирский город, в котором летом от жары становится мягким асфальт и который в газетах почему-то называют «городом-садом». Школа в старинном двухэтажном доме с резными наличниками. В нашем классе – только двое евреев: Г. Ф. (умная, спокойная девочка с серыми глазами и длинными косичками) и я…
Разумеется, евреем дразнят только меня.
Я долго ни о чем не говорю родителям. Во-первых, почему-то стыдно. Во-вторых, ведь все – правда: я действительно еврей.
Наконец, решаюсь. Мама и папа советуются весь вечер. Назавтра они отправляются к моему классному руководителю. Причем не в школу – домой. Я плетусь вслед за ними (видимо, для того, чтобы в случае надобности дать показания).
Учительница встречает нас с вялым радушием, но с полным пониманием:
– Это безобразие!
Добавляет, вздыхая:
– Что же я могу сделать? Ведь я тоже – еврейка…
Учительнице лет сорок. У нее – желтовато-застывшее лицо, муж–офицер, в нашей школе учатся две ее дочери (как-то незаметно и тихо). На еврейку классная руководительница совсем не похожа.
Я рассказываю все это только для того, чтобы передать атмосферу своего детства – так сказать, предысторию сна.
Именно в это время я вижу себя во сне, в котором вроде бы ничего не происходит. Передо мной – как бы движущаяся фотография… Там мне лет тридцать. Одет в красивый полушубок (сейчас бы сказал: дубленка, но тогда слова такого не знал). Говорю с кем-то по маленькому складному телефону. И еще – главное: откуда-то точно знаю, что нахожусь в Америке.
Сон тот я запомнил на всю жизнь, вспоминал его время от времени (то с удивлением, то с усмешкой), но никогда никому не рассказывал. Сейчас не удержался. Может, потому что сон сбылся?
Правда, в Америку я попал в сорок семь лет. Однако все остальное совпало. Даже дубленка, которую мне сразу после переезда подарила мама. Даже вот этот мобильник, по которому только что звонил дочке.
Сорок лет не могла она избавиться от этого сна. И вот мне рассказали недавно: умирая, отходя медленно в беспамятство, она стонала:
– Мёд… сладко… пить…
Поначалу сон казался ей обычным. Одно из тысяч безответственных сновидений, которые в течение жизни являются любому из нас.
Сон этот всегда четко помнился – до мелких деталей, до слюны в горле: из большой, трехлитровой банки кто-то медленно переливал мед по маленьким, буквально крохотным баночкам.
Сон повторялся регулярно: пропав на месяцы, возвращался с теми же подробностями. Мед искрился сквозь стекло банки: еще не успев загустеть, был совсем жидкий – как хотелось его тут же пить, приставив край банки ко рту, а потом заесть свежим белым хлебом!
Несколько лет она была уверена: сон этот – последствие постоянной (в ленинградскую-то блокаду!) голодухи. Однако в сорок восьмом ей, как само собой разумеющееся, открыла цыганка: мед обычно снится к какой-то усладе. Цыганке она сначала поверила, но после, вспомнив день за днем блокаду, истерично – до слез – смеялась: усла-а-да!
Значение того сна она, как ей показалось, поняла в пятьдесят шестом, встретив в московской булочной, что на улице Горького, Фирку Каган. Та сумела в войну выползти из рва, куда закопали все их местечко.
– …Рассказала Фира, как погибла сестреночка моя Ривка. Мы с ней двойняшки; перед расстрелом, значит, ей исполнилось девятнадцать. У нас у обеих была собачья тяга: выжить. Я в блокаду еду тащила – откуда могла, инстинкт говорил: где, у кого, когда. И ведь не попалась ни разу! А Ривка, перед смертью уже, скинув в общую кучу одежду, голая ползала на коленях – ловила руками сапоги полицаев… Не пожалели, конечно!
Тогда, если отсчитывать с середины пятидесятых, у нее была еще впереди половина жизни. «Сладкая», – уверенно говорила она мне.
По-моему, однако, она слишком прямолинейно толковала свой сон.
Она всегда любила поговорить, не давая никому вставить слово в свои монологи. Отбрасывая, словно шелуху, эти облеплявшие ее слова, я снова пытаюсь уловить главное: восемь ее переездов из одного конца страны в другой; пестрая – теперь плохо различимая в лицо – череда ее поклонников и мужей; наконец, опухоль, обнаруженная – конечно, слишком поздно – в Ташкенте.
Неужели все? Наверное, я просто что-то забыл.
Свой сон рассказала мне вскоре после нашего знакомства. И сразу упредила вопрос: «У меня никогда не было диабета».
Мне она приходилась дальней родственницей – такой дальней, что, пожалуй, не смогу сейчас объяснить степень нашего родства. Познакомился я с ней случайно, года за два до ее смерти. Она уже вышла на пенсию, а прежде работала парикмахером в разных городах, городках, поселках. Сразу понравилось мне в ней то, что она ничего не боится: ни переездов, ни резкого, навсегда, расставания с людьми. Это не было первым, случайным впечатлением. Потом не убоялась она даже раковой опухоли – добилась от врачей точного диагноза, поняла, что есть уже метастазы, спокойно перенесла тяжелую, ненужную операцию. С тем же спокойствием совершила и последнее – обменяла свою квартиру (с большей площади на меньшую, взяв доплату), продала почти всю мебель. Немалые эти деньги завещала одной супружеской паре – тихим людям, которых, уже больная, где-то нашла и которые стали за ней ухаживать, твердо пообещав приходить на могилу.
Ее одинокая бесстрашная смерть была мне понятной. Но все же: чем была ее жизнь? Символом чего был – многие годы – ее такой простой сон?