Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 32, 2009
Александр М. КОБРИНСКИЙ, “Чегорокарамио”. – Иерусалим-Москва – “Монограмма”, 2008.
Недавний поэтический сборник Кобринского вышел под эпатирующим названием “Чегорокарамио”. “Чего-чего? – спросит ошарашенный читатель, – переведите, пожалуйста”. Но настоящая поэзия непереводима. Лишь в качестве подсказки могу процитировать из одноименного стихотворения:
пить вина марки “ио”
единственный исход
чегóрокáроми́о
чегóрокармеод
Владеющие ивритом, возможно, найдут какие-то дополнительные аллюзии… Впрочем, у не слышавших этого языка, могут возникать ассоциации иные. Но я бы хотел в первую очередь обратить внимание на визуальные стихи Кобринского, хотя кроме них книга насыщена множеством текстов, как бы это выразиться, со спецэффектами.
Еще в 1919 году Велемир Хлебников предлагал создать такой поэтический язык, смысл которого был бы постижим любому зрячему, наподобие живописи. Его поддержал Крученых. (В скобках замечу, что если Хлебникова и Крученых интересовала, на мой взгляд, более всего работа со звуком, то их последователя Бокштейна, не менее звуковой составляющей, заботило сопоставление смыслов, шифрование, своего рода тайнопись.) Возвращаясь же к визуальной поэзии, Кобринский идет еще дальше, используя помимо букв и знаки компьютерной клавиатуры. Часть из них может понять и читатель, не знающий русского.
Даже если взглянуть на стихотворение “О-пефеоз”, в котором и посыл к картине Верещагина, где вместо звука “О” красуются черепа, и этот флаг победы над воплем, многократно умноженном, становится не по себе.
В книге стихотворной эквилибристики – стихи-палиндромы, стихи загадки, стихи-абсурды – для рядового читателя совсем непростое чтение. И все-таки надо отдать должное Кобринскому – этот поэтический сборник существенно раздвинул границы визуальной поэзии.
Вот еще одна цитата-головоломка. Мало того, что с помощью поисковой программы читатель сможет найти неизвестные ему слова, потом увязать их смысловыми нитями и лишь затем насладиться остроумием автора.
магические квадраты
И…У…Д…А
У…Р…О…Д
Д…О…Р…У
А…Д…У…И
И…У…Д…А
У…Х…О…Д
Д…О…Х…У
. А…Д…У…И
Кобринский неистощим на выдумки, ни на миг не забывая, что он сочиняет именно стихи, по форме, оригинальности своей не писанные никем, или, может, – единицами (по крайней мере, я не знаком с чем-либо подобным). Эти визуальные стихи, до того как попасть в сборник, были выставлены на его интернетовском сайте, и ни один из читателей не обвинил его в эпигонстве. Продолжатель Бурлюка и Каменского по одному вектору и Бокштейна – по другому, Кобринский делает шаг в неизведанные просторы. Славу подобные эксперименты редко кому приносили, но в том, что через какое-то время книга Кобринского станет букинистической редкостью, сомнений у меня нет.
Евгений Минин
Пинхас ПОЛОНСКИЙ, “Две тысячи лет вместе. Евреи и христианство – невозможность совмещения и необходимость осознания дополнительности”. – Иерусалим – “Маханаим”, 2008.
Тринадцать лет назад то же издательство выпустило сборник, снабжённый более кратким и категоричным названием: “Евреи и христианство: Несовместимость двух подходов к миру”. Его авторы и составитель (тот же П. Полонский) вплотную подошли к осознанию необходимости (несмотря на декларируемую несовместимость) преодолеть многовековые взаимоотталкивание и вражду. На какой основе? В заключении сборника содержалось очень важное положение: “Стремление свести «к одному знаменателю» все идеологии, теологии, религиозные воззрения – это проявление тоталитарной аномалии мышления”. Оставалось сделать ещё один шаг: увидеть собственное духовное наследие в ряду бесчисленных путей к Истине, преобразовать свою вероучительную Истину в духе структурообразующего, а не внешнего по отношению к своему духовному наследию плюрализма. Тогда, в 1995 году, этот шаг сделан не был. В новой книге он делается…
Анализ ситуации в иудейско-христианских взаимоотношениях начинается с констатации того факта, что “сегодня пересматриваются и исправляются концепции, казавшиеся незыблемыми в течение тысячелетий, причём это происходит не в результате реформы или образования новых сект, а в ходе «ортодоксальной модернизации», когда новое направление развития данной религии полностью сохраняет свою ортодоксальность и при этом модернизируется”.
Многие столетия христианство и иудаизм разделяла стена, первые камни в которую были заложены на заре христианства, когда новое, стремительно набирающее силу вероучение стало оттеснять “материнскую” религию и её носителей на обочину духовной истории европейского континента. Диалог между христианством и иудаизмом с конца I-го до сeредины ХХ века сводился к попыткам затолкать евреев в христианскую веру методами “активистского” убеждения (квазидиспуты с заранее предрешённым результатом, миссионерство), а порой и принуждения (как в Испании и Португалии в ХV веке). Всё начало меняться – в положительную сторону – после Катастрофы европейского еврейства в годы Второй мировой войны и образования Государства Израиль.
Речь идет о кардинальном изменении подхода ряда влиятельных христианских мыслителей и церковных авторитетов (включая римских понтификов) к статусу “Первого (Ветхого) Завета”, в признании его незыблемости и теологической действенности в качестве слова Божия, обращённого к евреям. Это, полагает П. Полонский, “даёт возможность иудаизму также занять более открытую позицию”; тем самым “стороны, впервые за много сотен лет, могут начать действительный диалог, направленный на взаимопонимание, а не на переубеждение оппонента”.
Само собой разумеется, книга содержит сведения по истории возникновения христианства в недрах иудаизма. Значительное внимание уделяется фигуре Иисуса как харизматического – еврейского!– проповедника, а также вопросу историчности образа Иисуса в его евангельском освещении (не путать с “исторической истиной его существования”!) и роли, которую он сыграл в процессе исторического “размежевания” христиан и евреев.
Автор указывает на полное согласие Иисуса с учением фарисеев (при несогласии с их поведением), ссылаясь на однозначные свидетельства евангелистов. Тем самым опровергается версия, будто он был великим религиозным реформатором, как его часто изображают апологеты христианства. Что касается его критики поведения фарисеев, автор книги считает её “нормальной «внутренней критикой» истеблишмента собственной религии”. “Лишь позднее, – поясняет Полонский, – будучи записанной в Евангелиях и перенесённой в эллинистическую культуру христианами-неевреями, она могла ошибочно восприниматься как критика учения иудаизма вообще”.
Подробно рассмотрена в книге роль учеников Иисуса, в особенности Павла из Тарса, в формировании новой мессианской теологии – “иудаизма для народов мира”. Оспаривается утверждение, будто Павел отменил “оправдание делами”, якобы доминирующее в иудаизме, заменив его на “спасение через веру”. По мнению автора, неверно, что иудаизм – чисто “законническая” религия, – Благодать и Любовь занимают в нём столь же важное место, как Божественный Закон и Справедливость. Полонский объявляет такое искажение иудаизма подлогом!
В целом, однако, “еврейская оценка вклада христианства в раскрытие Бога человечеству” сводится у автора к тому, что оно лишь приспособило иудаизм для неевреев. Впрочем, П. Полонский подчёркивает, что “возникновение христианства и его развитие было огромным творческим (и даже провиденциальным) процессом, раскрывшим человечеству многие аспекты духовности: силу самопожертвования и самоотречения, смысл страданий, готовность к мученичеству ради ясно осознаваемой, ощутимой истины, опыт деятельного милосердия и помощи ближнему и также «далёкому ближнему», утверждение в мире идеи бессмертия души и многое другое”. (Тут же – “для ясности” – добавляется, что “несомненно, в иудаизме уже содержится «исходное зерно» всех этих сторон христианства…”)
В прошлом – “классическом” – периоде христианство с течением времени окончательно сформировалось в теологию антииудаизма, теологию замещения иудаизма, но в новейшую эпоху западное христианство (и католицизм, и некоторые протестантские конфессии) пришло к историческому выводу о взаимной дополнительности “материнского” и “дочернего” вероучений: пусть каждое из них остаётся приверженным своей истине, признавая при этом духовные достоинства другой стороны. “Это надо делать,– подчёркивается в книге,– не из ложной «политкорректности» (а бывает и не ложная? – М.К.), а истинного восприятия истории (и двухтысячелетнего сосуществования иудаизма и христианства) как Божественного Провидения, (…) как продолжающегося Откровения, дающего возможность более верно расставить акценты в исходном Откровении (никоим образом, разумеется, не подменяя его)”.
Та часть книги, которая обозначена в заголовке как “Невозможность совмещения”, показывает, впрочем, что, с точки зрения автора, иудаизм не готов уступить оппоненту ни “пяди” своей духовной территории. Это в общем-то понятно, ибо речь всё-таки идёт не о “слиянии” двух религий, а лишь о взаимной дополнительности, как это и обозначено в подзаголовке книги. И меня больше заинтересовала часть, которая посвящена осознанию необходимости в такого рода дополнительности, а в ней – всё, что касается изменений в отношении к иудаизму в христианской теологии второй половины ХХ века. Здесь содержится ряд важных материалов, иллюстрирующих эти изменения, включая изложение “Декларации об отношении к нехристианским религиям”, принятой на Втором Ватиканском Соборе (1963-1965), фрагменты статьи сторонника школы политологической теологии Дидье Поллефе (Бельгия) “Иудейско-христианские отношения после Освенцима с католической точки зрения” и другие документы подобного рода.
Но если христианская сторона рассматривается в книге достаточно репрезентативно, то еврейская теология, лежащая в русле диалогической дополнительности иудаизма и христианства, представлена подходом единственного авторитета – рава А.-И.Кука, создателя философии религиозного сионизма.
Новая книга Пинхаса Полонского содержит много интересных и ценных сведений по объявленной тематике. Написана она нормальным, а не наукообразным языком, что делает её, при всей сложности проблематики, доступной для широкого читателя, которому тема диалога евреев с христианством совсем не безразлична.
Михаил Копелиович
Елена ИГНАТОВА, “Обернувшись”. – Санкт-Петербург– “Геликон плюс”, 2009.
Не случайно, читая эту книгу, я вспоминал строки Б. Пастернака.
Поэзия, я буду клясться
Тобой, и кончу, прохрипев:
Ты не осанка сладкогласца,
Ты пригород, а не припев.
Деревня, “поселок городского типа”, пригород – метафора особого угла зрения на мир. Такого угла, под которым естественное желание “пробиться” не заслоняет от человека устоявшиеся ценности непритязательной и честной народной жизни. Пригород, позволительно сказать, – это лирический герой произведения Елены Игнатовой.
В то время как многие обитатели Пригорода, набравшись ума, всеми правдами и неправдами рвутся “в город” и стыдятся клички “лимита”, иные из них, даже преуспев, продолжают чувствовать себя неприкаянными в новой среде. Неизжитый комплекс неполноценности? – скажете вы. Возможно. Неумение окончательно приспособиться? И это тоже. Но такое неумение порой многозначительно. За ним стоит неготовность к предательству.
С первых же строк книги перед нами предстает человек Пригорода – Венедикт Ерофеев, с которым Е. Игнатову связывала многолетняя дружба. Он существо особенное, но и “тип”, с которым мы уже встречались. Тип неизбежно противоречивый. Чувствуя в себе неоформленные духовные силы, он не знает, куда их девать (они перетекают за края предлагаемой действительности). И топит их в водке. А обнаружив в себе общепризнанное дарование, не усматривает в нем личной заслуги – это дар Божий (Бога не спрашивают, за что), либо откуда-то взявшееся везение. Из этого как-то неловко извлекать выгоду. Ну, не откажешься от славы и денег, если они сами плывут в руки (после всемирной известности поэмы “Москва – Петушки”), но в то же время точит неосознанный стыд за вознаграждаемое “мудозвонство” (цитата из Вен. Ерофеева), за навязываемую роль “мэтра”. От неловкости опять-таки уходишь в запой, а тут ни от каких денег вскоре ничего не остаётся, и пальтишко все то же, на рыбьем меху. Сильнопьющему вообще знакомо острое чувство вины – перед домашними, которым получку не донес, а мерзостей прибавил, перед приятелями, у которых занял, да не отдал, перед самим собой, исковеркавшим собственную жизнь, и спасение от этого – в очередном запое. Но оставим наркологам порочный круг психологии алкоголизма. Художник и мыслитель из Пригорода не может избавиться еще от одной вины. Он наделен врожденным недоверием ко всему показному (то же, заметим, у Шукшина). Художника смешат, раздражают, бесят маски значительности на “мудозвонах”, которыми со всей определенностью движут своекорыстие, угодливость и самозабвенная любовь к собственной персоне. Он казнит себя еще и за то, что попал в эту компанию и согласен плыть по течению. Реакция: “И немедленно выпил”.
Противоположный тип из того же Пригорода – поэт-начальник, холуй властей, держащий у ноги собственных холуев. Он, конечно, пьет – российская традиция, но меру знает, а “топит” свое человеческое начало в присоединении к дубовым формулам советской идеологии. Вот так оно, это начало и низводится до свинского. Удивительно приметлива Елена Игнатова. Вот краснодеревщик, изготовляющий сохи и бороны для краеведческих музеев – этот мнит себя “славянофилом”, ну не смешно ли? А вот диссиденты, робко сходящиеся на Сенатскую площадь, дабы, помянув декабристов, уподобиться им; и тут же – полчище сотрудников “из органов”, надзирающих за неразумной литературной молодежью. А вот “Клуб-81”, специально созданный КГБ, чтобы эту молодежь пасти и вовремя выдергивать из массы тех, кто не на шутку радикально настроен. Какой фарс! Как непригляден “андеграунд”, в котором сразу выстраивается иерархия по образцу Союза Советских Писателей – того самого, куда, в действительности, почти все мечтают прорваться. Вот видные поэтессы из упомянутого ССП, примеряющие чужие дорогие шубки в гардеробе Писательского дома. Вот поборники оригинальности, сочиняющие стихи о совокуплении слонов или бегемотов, стихи со строками типа “Это что за пупочка? Это чья-то пипочка”. Вот сочинители, убежденные, что раз человек не побывал в психушке, значит – “не гений”. Читая Игнатову, то и дело ловишь себя на хохоте. Не то чтоб она обладала так называемым злым умом – просто человеку с нормальным складом ума открывается не замечаемая другими анекдотичность окружающей действительности. Тем большее восхищение вызывают разбросанные в книге эпизоды встреч с подлинными умами, с блестящими образцами эрудиции, остроумия и проницательности. Тут автор книги “Обернувшись” вступает в тайный сговор с читателем, втягивает его в другую компанию, которая тоже существовала в те годы. Она была, антисоветской по существу: поскольку была антиидиотической. Игнатова скорее жалеет описываемых нелепых людей, чем смеется над ними. Она понимает, что произошло. Они Бога забыли. А точнее, и не знали – откуда им было узнать? Отсюда их нравственная и поведенческая неразборчивость, слепота разума, комическая претенциозность.
Поэт Елена Игнатова, формально приписанная к питерскому “андеграунду”, в действительности ни кому не примыкала – тошно ей было и с “западниками”, и со “славянофилами”, и с противниками, и с поборниками режима, объявившего себя “диктатурой пролетариата”. Без ее стихов, полных любви к родине и боли за ее судьбу, трудно сегодня представить хрестоматию русской поэзии. И такие вот стихи приходилось выносить на суд чиновников или осмотрительных литературных карьеристов. Приходилось браться за любую работу, требующую компетенции филолога и историка (это, собственно, ее профессия, ведь поэт – не профессия, а призвание), лишь бы что-нибудь платили. Пришлось, в конечном счете, вырываться из Советского Союза, пройдя через иезуитские пытки властей, знакомые многим “отказникам”.
Написанная Еленой Игнатовой книга – вовсе не мемуары. Это проза человека с отточенным вкусом, редким чувством слова, незаурядным объемом знаний, драгоценной цепкостью памяти. Проза, естественным образом огибающая речевые и фразеологические штампы. Полная красок, запахов и трудноопределимых состояний души. Являющая собой образец непривычной в наши дни скромности: собственные стихи Игнатова не цитирует ни разу (а кажется, как бы к месту они были, какой коллаж составили бы с прозой!). Из своих поэтических “мощностей” она дозировано черпает для прозы лишь завораживающую метафорику, словно даря ее от поэзии другому жанру. Эта позиция не случайна: Игнатова сама Человек Пригорода, причем, не столько биографически, сколько по сути. Россия, которую она несет в себе – это Пригород: скудно живущий, тяжко работающий, презирающий позерство, умеющий учиться, молиться и делиться последним. Это ее родня – и в переносном, и в прямом смысле. Любовь к этим людям и составляет “тайный двигатель” ее творчества.
Коль скоро такая – “пригородная” – Россия существует и способна к самовоссозданию вопреки извращенным режимам и уродливым временам, дело поэта делается.
Анатолий Добрович
Михаил ГОНЧАРОК “Записки маргинала”. – Бостон – “M Graphics Publishing”, 2007.
В книге шесть разделов. В каждом по нескольку… рассказов? Минимемуаров? То ли это некие кентавры – продукт работы и памяти, и воображения? Вот как рекомендует себя сам автор: “Всё, что мы пишем, мы пишем о себе…” Кто эти “мы”: все вообще пишущие или только пишущие маргиналы? К примеру, Бабель, по свидетельству Паустовского, рассуждал совершенно иначе: “Я беру пустяк: анекдот, базарный рассказ – и делаю из него вещь, от которой сам не могу оторваться” (“Время больших ожиданий”).
Но мой герой не Исаак Эммануилович, а Михаил Маркович. (Это я подлаживаюсь под Гончарка, нередко заменяющего в своих текстах фамилию известного человека его именем-отчеством: Анна Андреевна вместо Ахматовой, Владимир Семёнович вместо Высоцкого…)
Итак, всё о себе. Многое в книге работает на эту формулу. Рассказы – все – написаны от первого лица, причём нередко это лицо называет себя Мишей, намекает и на своё отчество, которое иные русские люди заменяли более понятным “Макарыч”. И возраст рассказчика совпадает с возрастом автора. И описанные случаи из жизни тоже вполне реальны, хотя, признаться, многовато их на одного человека, даже если он маргинал. Некоторые персонажи переходят из рассказа в рассказ: “моя Софа”, о которой не раз доверительно сообщается, что она – его вторая жена; сосед дядя Коля; однополчанин Серёга…
Ощущение документальности усиливается упоминанием в некоторых рассказах довольно известных фигурантов (например, “надел клетчатую рубашку, которая раньше принадлежала Саше Якобсону, бывшему члену ЦК левоатеистической партии МЕРЕЦ”).
Упомяну и склонность автора к поэтике сказа, придающей прозе привкус экзотичности: “Я приходил сюда по пятницам, я шёл к сердцу арабского квартала Старого города в ленивой сутолоке базара <…>; я добирался до лавки старика ровно без пяти двенадцать – и застывал, медленно поворачиваясь по часовой стрелке” (рассказ “Очарованный принц”). Помимо “ленивой сутолоки базара” и “медленного поворота”, тут ещё и анафоричность, которая воздействует, как крупный план в кино, заставляющий поверить в подлинность происходящего.
Порою, увлекаясь сказом, М. Гончарок переходит на стихотворение в прозе а-ля Андрей Белый, например, в концовках того же превосходного в целом “Очарованного принца” и другого рассказа – “Глазницами в рассвет”; впрочем, в последнем ритмизованная проза более оправданна, поскольку представляет собой поток сознания.
Если говорить о жизненном материале сюжетов, укажу на обширную географию (Ленинград советских времён и окрестности; Калининград, он же “Кёниг”; Афганистан; и, конечно, Израиль со своей столицей – местом обитания и объектом восхищения автора) и этнографию (евреи, русские, украинцы, армяне, арабы, бедуины…).
Многообразен и “социальный срез” героев “Записок”. Полукрестьянин-полупролетарий Василь Васильевич, ненавидящий курево и “коммуняк”. Репатриант Иван, живущий в Кирьят-Арбе и разгуливающий по арабским районам Хеврона “враскачку, как моряк на суше”. Однокашник Владик, учившийся “легко и быстро, как бы шутя”, прошедший через все искусы позднесоветского времени и ставший “духовнопросветлённым гуру нового поколения”. И тот “иссохший от учёности старец с меховой шапкой на голове”, коего встретил рассказчик “в самом сердце талмудической учёности и святости великого города”. И другой старец, араб Абд-Аллах, свято блюдущий законы гостеприимства и честно предупредивший Мусу-Михаила, чтобы он больше не приходил, ибо уже не сможет защитить его в своём доме…
Борис Камянов в послесловии к книге Гончарка пишет, что “его предтечи – из тех, кто составляет гордость русской литературы”. Не знаю, совпадут ли мои гипотезы с камяновскими, но отважусь их озвучить. Мне кажется, прежде всего речь должна идти о Бабеле и Довлатове. Вот образчик а-ля Бабель: “Тьма взяла меня за горло. Я был весь в поту, из переулков вываливались тонны и века ватной тишины”. А вот “довлатовское”: “Посидев в машине под палящим солнцем ещё секунд двадцать и зная неспешный характер своего ленинградского соученика, бывшего комсомольца и отличника политической подготовки, я перечитал записку и, подумав, добавил в конце большими буквами слово «БЛ..Ь», не думая ни на секунду о том, что товарищ мой может принять это выражение за подпись”. Тут похож не крой фразы, а насыщенность её внутренним комизмом при сохранении невозмутимой серьезности повествования.
И ещё одно влияние разглядел я – в рассказе “Василиса”. Может быть, это покажется странным самому автору, но я имею в виду… Фолкнера, с его совмещением времён на узком пятачке текста и длинными речевыми периодами наподобие того, что занимает двадцать семь лет и целый абзац на стр. 166, начиная со слов: “И сказала, плача и злясь” и кончая словами: “…ты дурак такой, Мишка, приезжай”.
Книжка приехала к нам из Бостона, причём там её издали по собственной инициативе, ознакомившись с текстами, выложенными в Интернете. Пересказываю то, что слышал от вышеозначенного “Мишки”.
Михаил Копелиович