Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 31, 2009
Барух даян а-эмет. Благословен Судия праведный. Повторяю эту фразу все чаще и чаще – ровесники и друзья становятся все старше и старше, а старость – не лечится. И не то чтобы до конца понимаю, какое утешение содержит это традиционное скорбное благословение, а тем паче – в переводе с библейского на русский, но повторяю и повторяю, смиряя душу свою, готовую застыть ли, рассыпаться от необъемлемой разумом потери близкого друга. Не понимаю до конца – ну и ладно… Что-то же все-таки понимаю.
Освободил Всевышний Александра Аркадьевича от непосильных ему празднеств приближавшегося юбилея, а главное – от давно наставшего, нового, чтобы не сказать чужого, совсем не его, поэта Файнберга, времени, когда рухнул железный занавес и матерые умельцы утилизировали неблагородный металл на обустройство новых границ, расколовших великую, что ни говори, державу, великую, что ни говори, цивилизацию, в которой романтически-антисоветская эзопова феня уже было полностью вросла в разрешенную главлитом советскую, что ни говори, литературу. Порвалась связь племён, пробудились и не на жизнь схлестнулись национальные самосознания, политтехнологии и бизнес-проекты, без которых в эпоху развитого социализма любить, петь и ходить в горы было по-своему уютно.
Благословен Судия праведный.
Аркадьич, Саня…
В Ташкенте он и родился, и прожил всю жизнь, “за границей не был”, разве что десять лет назад слетал в Израиль; на билет скинулись друзья и знакомые, перебравшиеся в Обетованную из столицы солнечного Узбекистана.
Шестидесятник – таким Саша был и в своей поэтике, и в отношениях с собратьями по цеху – внятный, надёжный, распахнутый друзьям и всему миру, излучающий свет.
Русский поэт “еврейского происхождения”…
Он пришел в середине семидесятых к нам, тогда еще мальчишкам и девчонкам, в только что народившийся КСП “Апрель”, и с тех пор жизнь моя продолжилась на фоне Файнберга.
Мне посчастливилось поучаствовать вместе с Поэтом в небесполезных делах, слушать и читать его только что написанные стихи и поэмы и, чего уж там, распить на двоих сотню-другую поллитр. В питии ведь тоже: главное не что, где, когда, по какому поводу, а – с кем.
К счастью, Аркадьич не вдавался в теоретизирования, но два из его самопальных суждений о поэзии живут во мне до сих пор: “Нельзя начинать стихотворение, если чувствуешь, что в предыдущем остались какие-то нескладухи, иначе они перейдут и в новое” и совсем, казалось бы, простое “В стихах должно стоять”.
В конце восьмидесятых умер его любимый Грэй; от постигшей Сашу утраты он даже бросил на какое-то время пить и писать стихи, купил велик и наматывал спортивные километры в сторону Кибрая, откуда его любимый Чимган виден еще лучше. В эти его велосипедные недели я и написал очередное посвящение Файнбергу, в котором, конечно, просвечивала и моя безумно-неправильная тогдашняя сложносочиненная жизнь, а может быть, и сегодняшняя, неправильная просто.
Умер пёс у Поэта, а сына и не было вовсе.
Он проснулся на взводе и гонит на велосипеде.
И летит под колёса такая раздольная осень –
листопады поспели, и жёлуди, да не воспеть их.
Нету слов. А слова у друзей – далеки и невнятны.
И какие-то дети у них, и дела, и обиды…
Все их велосипеды побиты, а все их орбиты
будто в жёлтые пятна продеты и в красные пятна.
Но горит, не мигая, зелёный огонь светофора
для того, кто оставил небесные дали в покое.
Даже Серый просёк: никакие не сферы, а свора.
А друзья не хотят: мол, видали ещё не такое.
И на вкус норовят, и на цвет ради пламенных басен.
Человек человеку товарищ, конечно, и витязь…
И на запах – согласен, и даже на ощупь – согласен.
А на цвет – извините. На цвет – извините-подвиньтесь.
Это всё-таки Азия… Самую чёрную цену
заплатил он, связуя безвременья жухлые нити.
А какую весну пережил! А вину… А измену…
А измену какую… Но с круга сойти – извините.
Позади – кольцевая и весь этот город, в котором
он стихи написал и почти уже все напечатал.
Как встречал его Серый! С каким милосердным укором
приносил свой резиновый мячик, внимая печалям.
Отыгрались мячи. Нету слов о любви и природе.
И закат на исходе, и эти костры догорают.
Вот Володя бы понял. Володя Высоцкий… Володя!
А теперь вот и Серый… Да что они все умирают…
Эта смерть. Эта жизнь. Этот сон, что по новой приснился,
как он Серого гладил, в свинцовые очи не глядя.
…А со шприцем когда этот ветеринар наклонился,
он лицо отвернул… и всё гладил, и гладил, и гладил…
Благословен Судия праведный.