Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 30, 2009
22 мая в Нью-Йорке скончался Александр Петрович Межиров.
Мог ли я предположить, Что придётся долго жить, Что так долго будет длиться Жизнь и долго будет петь Мне дарованная птица, Недопойманная в сеть? |
Он родился в Москве 26 сентября 1923 года. В 1941 году ушел на войну; пишут, что не успел окончить школу. Принять участие в освобождении Европы тоже не успел – в 1943 году в боях за Ленинград получил тяжелое ранение, и в 44-м его комиссовали (так это тогда называлось). Дальше был Литинститут, в 1947 году у Межирова вышла первая книга стихов. Как поэт вызрел в 60-х, настоящие стихи, стоит отметить, случались в сборниках и до того; их не стыдился включать в поздние книги. Жил до 1994 года в Москве, точнее – в Переделкино, на литфондовской даче, к которой, казалось, прирос. (Умру – придут и разберут / Бильярдный этот стол, / В который вложен весь мой труд, / Который был тяжел. // В нём всё моё заключено, / Весь ад моей тоски: / Шесть луз, резина и сукно, / Три аспидных доски…) Остаток жизни доживал в США – то в Нью-Йорке, то в тихом Портленде, штат Орегон, поближе к возлюбленной внучке.
ПОСЛЕДНИЙ ИЗ ВЕЛИКОЙ ПЛЕЯДЫ
Некролог, вышедший тут же, 22 мая, на Радио Свобода, открылся фразой, которая содержала уже неизбежный эпитет: «Александр Межиров – из плеяды великих послевоенных поэтов». Великих! От этого уже не отвертеться, всем и каждому пора привыкать к тому, что великими были поэты не только начала двадцатого столетия, но и его второй половины.
Их называли поколением лейтенантов. Межиров сдержанно возражал:
О войне ни единого слова
Не сказал, потому что она –
Тот же мир, и едина основа,
И природа явлений одна…
Всех в обойму военную втисни,
Остриги под гребёнку одну!
Мы писали о жизни…
о жизни,
Не делимой на мир и войну.
От «мы», однако, не отрекался, просил лишь о том, чтобы поэтов его поколения не стригли под общую гребёнку и не считали летописцами сражений.
Между ними в самом деле было не больше сходства, чем между звёздами Серебряного века. Много ли общего у поэзии Межирова со стихами Булата Окуджавы? Давида Самойлова? Бориса Слуцкого? Алексея Фатьянова?.. Всё разное: слог, словарь, дикция. Достаточно окунуться в межировские хореи, чтобы разом понять: таких звучных, таких значимых хореев больше нет ни у кого. «Звук смастерить невозможно, – пишет Илья Фаликов, высококлассный аналитик современной поэзии. – В заповеднике мастерства – в переводах – именно там властвует межировский звук. Межировский Ираклий Абашидзе – «Голос из белой кельи» – образчик поэтической первоначальности. Тень, отброшенная межировским Кавказом, слилась с тенью от «Стены» его же Марцинкявичюса, и в этой широкой всеевропейской тени свежо и хорошо, как около Кастальского источника».[1]
Непохожи и личностные доминанты поэтов плеяды. Один с детства травмирован расправой над родителями, другой предрасположен к радостям бытия, третий сопереживает обездоленным, у четвёртого сердце сладко стеснено любовью к отчизне… Разве что участие в общенародном воинском усилии оказалось у них похожим, да и то окопная правда у каждого своя.
Ключевые слова Межирова – одиночество и вина.
НОЧНАЯ ЗМЕЯ
Самообличение в страшных винах находим у Межирова постоянно, напрямую своих провинностей поэт, однако, не раскрывает. Более того, в стихах отчётливо прослеживается мысль, что если ему порой и предъявляется жёсткий счёт, то вовсе не за то, в чём он действительно виновен.
Повинным признанием заканчивается, к примеру, стихотворение, посвященное отцу и исполненное любви к нему:
Прости меня
за леность
Непройденных дорог,
За жалкую нетленность
Полупонятных строк.
За эту непрямую
Направленность пути,
За музыку немую
Прости меня, прости…
Как-то всё смутно. Разберись-пойми: в чём сыновья вина? В том, что стихи (нетленные, между прочим!) малопонятны отцу?
Одно из самых убедительных по повинной интонации, оно же из самых любимых у почитателей поэта, стихотворение «Календарь».
…Умираю от воспоминаний
Над перекидным календарём.
Отчего «умираю»? Невольно приходит на ум загадочное место из другого «Воспоминания», пушкинского (1828):
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,
Но строк печальных не смываю.
Какими бывают эти ночные «змеи сердечной угрызенья», когда «воспоминание … свой длинный развивает свиток», знают, наверно, только те, кому довелось этого хлебнуть, а пушкиноведам остаётся виться ужами на сковороде дохлых догадок. Одни твердят о незадавшихся отношениях Пушкина с Богом, другие – о любви к крестьянской девушке Оле, версии можно множить до бесконечности, потому что на поверхности ничего не лежит.
Между тем у Межирова эта пушкинская строфа входила в арсенал подручных средств. Дело давнее, я мог что-то запамятовать, но Татьяна Бек своевременно записала на диктофон и в 1996 году опубликовала мой, по тёплому следу, пересказ межировского звонка:
«…Кушнера костил, Чухонцева костил, Леоновича костил. Мол, у каждого сборник выражается формулой: «И с умилением читая жизнь мою». Я, наконец, подал голос: что вы, Александр Петрович, на них накинулись, они же лучшие. Потому, говорит, и накинулся. Другие мне вообще неинтересны.
На самом деле, может, он вовсе не их костил. Я положил трубку и похолодел: это же у меня так сборник называется – «Читая жизнь»! Не мне ли это Межиров выволочку учинил в такой художественной форме?!»[2]
Вникнем в «Календарь». Какой виной терзается автор, мучительно «переформировывая душу»? Стихотворение длинное, оно трагично уже в зачине, где «лирический герой» выводит из боя остатки своей перебитой армии. Подробности прояснены в другом, забытом стихотворении: взвод, которым командовал Межиров, попал под огонь не замеченного вовремя дзота и погиб почти полностью. Командира – под трибунал? Не исключено. Но линия большой и очевидной вины, мелькнув, уходит в песок, а в живой ткани стихотворения нарастает вина иная – неявная, неприметная, невыносимая: сёстры.
Мы на Верхней Охте квартируем.
Две сестры хозяйствуют в дому,
Самым первым в жизни поцелуем
Памятные сердцу моему.
Пятью строфами позже:
Друг на друга буквы повалились,
Сгрудились недвижно и мертво:
«Поселились. Пили. Веселились».
Вот и всё. И больше ничего.
Здесь и я с друзьями в соучастье, –
Наспех фотографии даря,
Переформированные части
Прямо в бой идут с календаря.
Дождь на стёклах искажает лица
Двух сестёр, сидящих у окна;
Переформировка длится, длится,
Никогда не кончится она…
Вижу вновь, как, в час прощаясь ранний,
Ничего на память не берём.
Умираю от воспоминаний
Над перекидным календарём.
Годы прошли, почему – «умираю»? Что не так? Не надо было веселиться? Не так простился, уходя в бой с охтинского порога?
Всё не так, как у вас, – заметил по сходному поводу Пушкин, который в своих ночных терзаниях был, может быть, больше похож на Межирова, чем на нас с вами, если и терзающихся, то иначе.
ARS POETICA
Итак, первый постулат Межирова: писать стихи имеет право тот, кто, подобно Пушкину, читает собственную жизнь с непреходящим чувством отвращения. Что ещё? Несколько идей удалось выловить в тексте, опубликованном Литгазетой 20 ноября 1974 года. Другу-стихотворцу Межиров пеняет на то, что тот «пишет недостаточно мало». Ему же советует «сделаться мастером, но не превратиться в заведомого профессионала». Поясняет: «Умельцы хороши в любом ремесле, кроме «ремесла святого», как называли когда-то поэзию. В её области к умению лучше относиться с опаской. Нельзя изменять природу материала, искусственно уменьшая его сопротивляемость». Разжёвывает: «Заведомый профессионализм. Что это значит?» Это когда «стали появляться строки, которые могли бы быть написаны и другим размером. Как будто не от слова, не от единственно возможного ритма они возникали, а от слишком предварительного замысла».
ШКОЛА
Отвергая приоритет «слишком предварительного замысла», Межиров обозначает своё родство со школой Хлебникова, которое в ранних стихах выражалось подражанием Маяковскому, а в поздних приобрело не столь явный характер. Словцо «слишком» оставляет место и для иных корней, особо значим Владислав Ходасевич. О том, что Ходасевич был любимым поэтом Межирова, сообщил в своём некрологе Евгений Сидоров (gzt.ru). Ранее я вычислил Ходасевича по межировским стихам, теперь получил свидетельство человека, который много лет преподавал рядом с Александром Петровичем.
Дышал Межиров единственно литературой, любил и умел говорить о ней. Мог бы повторить за Ходасевичем: «Из всех явлений мира я люблю только стихи». Он вообще был похож на Ходасевича: не терпел дилетантов, был противником поэтизмов (один из зрелых своих сборников – тот, в котором появилось ошеломившее многих стихотворение «Памяти Юшина», назвал «Проза в стихах»), «предпочитал математику мистике» (Берберова о Ходасевиче). А вот ещё один параметр сходства: няня. «Не матерью, но тульскою крестьянкой / Еленой Кузиной я выкормлен…»
Право «любить и проклинать» Россию, готовность к «честному подвигу» и «счастье песнопений», гимн «волшебному её языку», – всё это у Ходасевича прямиком выводится от няни. У Межирова связка прямее и короче: Родина моя, Россия… / Няня… Дуня… Евдокия… («Серпухов»)
Мне кажется, что Межирову (да и другим звёздным поэтам фронтовой обоймы) была также близка восходящая к Пушкину мысль Ходасевича (высказанная по поводу Г. Р. Державина), что поэзия и служба могут быть «как бы двумя поприщами единого гражданского подвига».
ЗОЛОТАЯ ЦЕПЬ
Как Слуцкому Кульчицкий, так Межирову самым близким по дружбе и поэзии был Семён Гудзенко. Друг рано ушел из жизни, усугубив межировское одиночество. К тем, которые помоложе, Александр Петрович относился с любопытством, пялил на нас своё несравненное голубоглазие. Звал к себе в Переделкино. До переделкинского дома я так и не добрался, это грех.
Говорят, нынешние молодые поэты фронтовиков не читают. Это давнее поветрие, замеченное уже у «второгодников-плейбоев», что наплодились вдруг в семидесятых.
Кайфующая неомолодёжь, –
Коллеги, второгодники-плейбои,
В джинсовое одеты, в голубое,
Хотя повырастали из одёж
Над пропастью во ржи (при чём тут рожь)…
Они сидят расслабленно сутуло,
У каждого под задницей два стула,
Два стула, различимые легко:
Один – купеческое рококо,
Другой – модерн, вертящееся что-то
Над пропастью во ржи (при чём тут рожь), –
И всё же эта пропасть – пропасть всё ж,
Засасывающая, как болото.
И все они сидят – родные сплошь
И в то же время – целиком чужие…
Из «Прощания с Юшиным»
Применительно к плейбоям-стихописцам природу стульев можно, наверно, уточнить. Купеческое рококо это, как я понимаю, пресловутый андеграунд (оказавшийся на поверку мыльным пузырём). У другого стула дырка посредине, чтобы струить дерьмо на поэзию предшественников.
Я бы не спешил, однако, ставить крест на литературной неомолодёжи. Круг её предпочтений определён наставниками, а наставники бывают, сами ведаем, какие. Случалось всякое: ни Слуцкий, ни Самойлов в свои студийные годы не знали, не читали Цветаеву. Объясняется это скорее всего тем, что Илья Сельвинский, их главный наставник, сам не знал поэзию Цветаевой, а мог просто не любить её, что простительно, а такого наставника, чтобы подсказал, не нашлось. Позже упущение устранили. Так что не будем хоронить плейбоев, восстановится цепь, куда ей деться. Уже восстанавливается.
ОТКЛИКИ
В целом отклики на смерть поэта, появившиеся в СМИ и Сети, утешают. В большинстве своём они написаны людьми, разбирающимися в поэзии и испытывающими нормальную человеческую скорбь. Иные авторы, для кого это имеет значение, сообщают, что Межиров вырос в еврейской семье. Замечательно, что уже в день его ухода некоторые СМИ отозвались некрологами, содержавшими не только известные, но и новые (по крайней мере, для меня) факты биографии А. П.
Так, из новостей NEWSru.com я узнал, что после сражения, в котором Межиров был контужен и ему перебило ноги, «свои же заподозрили в нем перебежчика – Межиров даже не мог говорить». На моей памяти Межиров заметно заикался – не след ли той контузии? «После войны его чуть было не исключили <из партии> за то, что в одном из разговоров поэт восхищенно говорил о библейских образах». О редком среди фронтовых поэтов «знании мировой поэзии и библейских текстов» упомянул и Евгений Сидоров (gzt.ru).
Александр Герасимов (Ex libris) напомнил: «Может родина сына обидеть,/ Может даже камнями побить, / Можно родину возненавидеть, / Невозможно ее разлюбить». И продолжил: «Кстати, Александр Петрович был исключением из правил, которые сам прописал: …А правило – оно бесповоротно, / Всем смертным надлежит его блюсти: / До тридцати – поэтом быть почётно / И срам кромешный – после тридцати. Исключительный случай Межирова состоит не в нарушении возрастного ценза. Исключительность – в его бессмертии».
Приведу частный отклик. Пишет игумения Феофила, админ сайта женского монастыря Богородично-Рождественская девичья пустынь (Калужская область):
«Сегодня мы узнали о смерти русского поэта Александра Межирова и вспомнили его стихотворение, опубликованное на первой полосе «Литературной газеты» в 2002 году.
Те хотели вписаться в скрижали,
Ради этого и уезжали,
Эти ради изящных искусств.
Те и эти о том, что сбежали,
Пожалеют. Бессмыслен и пуст
Мир, в чужих заключённый пределах
Накануне обычного дня.
Область душ навсегда оробелых
Для бессмертья никак не годна.
…Но занятней всего было то,
Что из тех, кто хоть что-нибудь стоит,
Кто хоть что-то творит или строит,
Не покинул России никто».
Преувеличение, но характерное для Межирова. «Александр Межиров – прекрасный поэт с трагической судьбой, какая и подобает поэту, – заключает матушка игумения. – Может быть никому, кроме В. Набокова, не удавалось с такой силой и глубиной передать боль русского сердца, тоскующего на чужбине».
«В ПОДЛОСТИ СВОЕЙ»
Жёлтых откликов – из тех, что потакают запросам черни, оказалось на удивление немного. Вот одно из редких исключений:
«Идеологическая палитра Александра Межирова была широка — от официозного "Коммунисты, вперед!" до чуть ли не диссидентского "Артиллерия бьет по своим". Это оттепельное свободомыслие сделало его кумиром целого поколения молодых советских поэтов с Евгением Евтушенко во главе. Уехать в эмиграцию лауреата Госпремии СССР заставило, впрочем, не диссидентство, а криминальная история: он сбил насмерть актера Юрия Гребенщикова, но дело замяли» (Журнал «Власть»). Мерзкая тенденция здесь в каждом слове, буквально. Это особое искусство – соврать так, чтобы выглядело правдоподобно, и нагадить, изображая объективность.
«Он никогда не был диссидентом, а в коммунисты вступил на войне: он воевал под Ленинградом. Кстати, «Коммунисты, вперед!» – религиозное стихотворение. У него всегда всё было на грани религии» (Евг. Сидоров). Конечно. Готовность принести себя в жертву ради спасения других – из вечных тем, недаром акт самопожертвования стал опорным сюжетом одной из главных мировых религий. А коммунисты?.. Что ж тут спорить, был такой отрезок человеческой истории, когда Красная Армия в содружестве с югославскими, греческими, другими партизанскими соединениями спасала и спасла мир от гитлеровского фашизма; именно коммунисты брали тогда на себя функцию самопожертвования.
Победа нужна была всем. Не только узники Освенцима кровно нуждались в крушении фашизма, но и осторожные наши союзники по антигитлеровской коалиции, и всяческие квислинги-петэны, которые в заботе о людском и жилищном фонде обнимались с оккупантами, и даже полицаи-бандеровцы, которым было в кайф стрельнуть в спину освободителям Европы. Всем было нужно, чтобы «мы сломали штандарты фашистских держав». И сломали, и за ценой не постояли. Щёлкать теперь костяшками на счётах, как это делают иные подсчитыватели «цены победы»? Пенять задним числом Межирову на то, что он, называвший себя «противником од», одически воспел Жертвующего Собой?
А то, что представления о поэтах бывают самыми неожиданными, так это в порядке вещей. Года два назад, стоя с подносом в очереди за супом на Грушинском фестивале, я подслушал разговор двух девиц. «Слушай, а кто такой Левитанский?» – спрашивает одна. «А это который Берковскому тексты пишет» – отвечает ей другая. Впрочем, тут не подлость, а всего лишь дремучесть. Но она сродни окололитературным интересам желтой прессы. Баратынский для них – это который ложки украл. Цветаева – которая мужу изменяла. Слуцкий – который травил Пастернака. (Так прямо и пишут, я сам читал: «мужу изменяла», «травил Пастернака»!) Межиров – это который криминальная история…
Пушкин разом таких охолодил: врёте, подлецы! Речь шла о Байроне. «Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением». Это место из письма Вяземскому приходится цитировать чаще любого из пушкинских текстов: не скудеют ряды обожателей сплетен. «Толпа <…> в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врёте, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе».
К слову, трагическая гибель нетрезвого актёра, которую односторонне поминает «Власть», случилась за шесть лет до отъезда поэта в Америку и хотя бы поэтому причиной отъезда быть не могла.
ВЫБОР
На рубеже двух столетий я при помощи друзей, живущих в разных городах и странах, проанкетировал русских поэтов разных поколений и направлений, попросив каждого из них назвать 12 любимых вещей из русской поэзии ХХ века. (Надо бы обработать и опубликовать результаты опроса, это же гамбургский счёт! Да руки никак не дойдут.) Стихотворения Межирова попали в заветную дюжину у 18 из 158 опрошенных.
Для сравнения: стихи Ахмадулиной назвали 17 поэтов, Вознесенского – 8, Высоцкого – 3, Галича – 7, Глазкова – 6, Евтушенко – 17, Кушнера – 10, Левитанского –7, Окуджавы –18, Рейна – 10, Рубцова – 10, Самойлова – 19, Слуцкого – 30, Чичибабина –11, Чухонцева – 14. Чаще всего, трижды, у Межирова называли «Прощание с Юшиным», дважды помянуты «Календарь», «Мы под Колпином скопом стоим» и «Коммунисты, вперед!».
Вот имена тех, кто предпочёл поэзию Межирова: Наталья Аришина, Александр Аронов, Виктор Боков, Александр Городницкий, Виктория Добрынина, Михаил Книжник, Владимир Костров, Владимир Леонович, Михаил Поздняев, Владимир Приходько, Анна Саед-Шах, Дмитрий Сухарев (себя я тоже опросил), Дмитрий Тонконогов, Илья Фаликов, Евгений Храмов, Вадим Черняк, Александр Юдахин. За двумя исключениями (старый Боков и относительно юный Тонконогов), это литераторы до-плейбойского призыва, для нас поэзия Александра Межирова – из самых значимых. Мы и оплакиваем ушедшего горше, чем другие.
Пишут, что урну с прахом Александра Межирова примет Переделкино, где поэт прожил долгие годы и чувствовал себя лучше, чем в других местах обитания.
Мне чужды упованья на бессмертье,
Равно как вера в смерть, и потому
Всю процедуру похорон доверьте
Моей семье. И больше никому.
В переделкинском кладбищенском саду уже покоится Борис Пастернак. Надо думать, Межирову будет там хорошо.
Что в котомке унесу я,
Чтобы на Земле Святой,
И горюя, и ликуя,
Вдруг услышать голос твой,
У олимов полунищих
Вымогая на пропой
На пороге синагоги,
Как на паперти скупой? –
Чтобы вспоминать всё чаще,
Всякой всячины опричь,
Этот старый тарахтящий
«Опель» имени «Москвич»,
Эту лысую резину
Длинным юзом на снегу,
Эту зимнюю Россию
На далёком берегу,
Где познал в большом и малом,
То ли в горечь, то ли всласть,
Что реальность с идеалом
Не обязаны совпасть,
Где Иаковом в Ефиле
Засыпал под белой тьмой
И елеем умастили
В изголовье камень мой.