Рассказ
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 27, 2008
Был у сапожника Ханаана Мергашильского сводный брат – Лейзер-Довид, занимавшийся малодоходным в здешних краях и необычным для еврея делом – птицеловством.
– Еврею не подобает ловить птиц, – всякий раз твердил Ханаан, когда речь заходила о Лейзере-Довиде. – Нехорошо запирать их в клетку и усаживать на жердочку; лесные и луговые птахи должны свободно перелетать с ветки на ветку, с одного куста на другой. Представь себе, Хаимке, что было бы, если бы среди бела дня птицы ловили нас и уносили в своем клюве в непроходимую чащу или на непролазные болота.
– Кого – нас? – заикаясь от испуга, спрашивал у Ханаана Мергашильского его первый наследник мужеского пола – десятилетний Хаим. – И маленьких детей? Да?
– И маленьких, и взрослых. Евреев и неевреев, – терпеливо просвещал внука Ханаан Мергашильский, насаживая на колодку чей-то поношенный ботинок.
Как ни силился Хаим представить себе предрекаемую дедом страшную напасть, он в своем детском воображении никак не мог её нарисовать. И неудивительно – как можно себе представить, что вдруг, неизвестно откуда на еще не проснувшееся местечко налетает хищная стая, которая спускается с небес и без разбору хватает всех за шиворот – будь то дед Ханаан или любимый учитель Хаима – Бальсер, или тучный и добродушный доктор Пакельчик. Хватает, как безжалостный коршун курицу, и уносит куда-то в самую гущу дремучего леса, шумящего по обоим берегам тихоходной Вили, или на непролазные, пузырящиеся неразгаданными тайнами болота. Хаиму хотелось спросить деда, какой же величины должны быть эти птицы и какими мощными – их клювы, чтобы они могли оторвать от земли и поднять в воздух даже худощавую и низкорослую бабушку Кейлу. Но Мергашильский очень не любил, когда его спрашивали о чем-то не связанном с починкой обуви, а уж о птицах и вовсе слышать не хотел. В их видах он совсем не разбирался, мог легко перепутать грача со скворцом, синицу с красногрудкой, дрозда с трясогузкой. В отличие от брата Лейзера-Довида, слывшего великим знатоком птиц и знавшего назубок все их повадки, познания Ханаана кончались на домашних голубях и воробушках-попрошайках, к которым он почему-то относился с откровенной неприязнью.
– Твои голуби уже весь подоконник закакали, – сердился Ханаан на свою сердобольную жену Кейлу, постоянно подкармливавшую пернатых.
– Голубь – птица святая, – обреченно защищалась Кейла. – С кем во время всемирного потопа праотец Ной послал на землю благую весть? С тобой? Со мной? С голубем!
– Но ведь оттого, что твой голубь принес благую весть, он же какать на подоконник не перестал, – огрызался Ханаан Мергашильский.
Спорить было бессмысленно. Сапожник Ханаан считал, что на белом свете никто кроме него не может быть прав. Особенно воспламенялся он в спорах с теми, кто непременно подкреплял свое мнение ссылками на шестьсот с лишним Божьих мицвот или на Моисеевы скрижали с заветами.
– Господом нашим и впрямь сказано: любите друг друга, говорите правду, не обкрадывайте другого, не засматривайтесь на чужих жен. Да мало ли чего Создатель сгоряча наговорил нашему праотцу Моисею. И что в итоге? Кто из нас, грешных, наберется храбрости и без страха и стыда заглянет Всевышнему в Его всевидящие глаза?..
– А зачем заглядывать в Его всевидящие глаза? – простодушно спрашивала мужа смиренная Кейла.
– Как зачем? Чтобы каждый Отцу Небесному, не поперхнувшись, мог бы сказать: мы, Господи, чисты перед Тобой, мы следуем твоим заветам – любим ближнего, как самого себя, никогда не запускаем руки в чужой карман. Кто наберется храбрости и, эдакое сказавши, не омрачит Его лицо обманом и ложью? Может, только наш недотепа и отшельник Лейзер-Довид, – кипятился он, тыча острым шилом то в Кейлу, тающую, как свеча, от каждого его пламенного слова, то в безответные небеса.
И, отвергая заранее всякие возражения, сам же себе отвечал:
– Никто такой храбрости никогда не наберется! Ибо человек, пока он жив, старается извлечь выгоду не из заветов Господа, а получить ее от тех, от кого зависит его насущный кусок хлеба на земле, а не на небе. Во все времена, Кейла, грехи приносили больше доходов, чем святость.
– Какой же доход от грехов? – возражала Кейла. – Разве ты, Ханаан, у кого-нибудь что-нибудь в жизни украл, разве ты своим родичам и заказчикам когда-нибудь говорил неправду? Мог бы иногда для своей же пользы вообще рта не раскрывать – не всем нужна твоя правда. Другое дело мы, женщины. Если порой, например, и солгу ненароком, то не из желания кого-то ославить, а только чтобы подбодрить человека – я ведь, ты знаешь, всех жалею. А уж твоего брата – бобыля Лейзера-Довида, который развелся из-за птиц с миром, как с неверной женой, – особенно, – примирительно сказала Кейла, не боясь, что муж ее приревнует. – Так что не гневи своими речами Бога.
Бога сапожник Ханаан не желал ни гневить, ни улещивать. Нечего, мол, тратить время и силы на Того, кто создал все живое и, создавши, бросил на произвол судьбы. Глупо пускаться в долгие разговоры с теми, кому нельзя подбить подметки, починить туфли или сапоги. Что, мол, возьмешь с Господа Бога за облаками или со всех святых и небожителей, которые весь век ходят босиком.
– Если бы меня кто-то спросил, почему никто из нас никогда таким храбрецом не станет, я бы тому ответил: “А потому, что мы пока еще людьми не стали, мы еще пока звери, двуногие животные, для которых на белом свете нет ничего дороже, чем сытный корм и хорошо обставленная берлога”, – с яростью, приглушенной хрипотой, доказывал он своей покорной избраннице.
Кейле ужасалась кощунству мужа и просила Бога не наказывать его за пылкость и неразумные речи. Она не соглашалась с Ханааном и только на Всевышнего возлагала все свои надежды. А на кого же еще? Несмотря на ворчания и косые взгляды мужа, Кейла заступалась перед Вседержителем за всех – за голодного воробья, чирикающего под окнами хаты; за бесстыжего голубя, испражняющегося на крыше; за своего непреклонного и неуступчивого мужа, ладившего с ней только в постели. Старалась она всегда замолвить доброе слово за Лейзера-Довида, редкого гостя в их доме, защитить его от несправедливых нападок мужа. Что с того, что он не сапоги тачает, а перебивается странным ремеслом – птицеловством, которое Ханаан и в грош не ставит.
В давние, истлевшие, как поленья в печи, времена, еще при царе Николае, до большой войны русских с немцами, ее, Кейлу, за Лейзера-Довида сватали. Но до хупы дело так и не дошло. Перед самым бракосочетанием жених неожиданно исчез.
– У тебя, Хаимеле, мог быть другой дедушка. Тоже Мергашильский, – однажды призналась Кейла своему внуку. – Но не сапожник, а птицелов.
– Этот Лейзер-Довид?
– Да. Твой дедушка до сих пор с ним не в ладах. Правда, тогда Лейзер-Довид еще не промышлял птицами. Работал в пекарне Файна, куда мы с тобой, Хаимеле, ходим за бубликами и на Пейсах покупаем мацу. Лейзер-Довид собирался стать пекарем. Но началась война, и русские захотели его забрить в армию. Тогда-то он и сбежал из местечка и укрылся в пуще, чтобы никто его не нашел.
– В пуще?
– Он там от солдатчины укрылся. Прятался и летом, и зимой. Даже землянку для жилья вырыл. Только когда русские помирились с немцами, он первый раз вышел из леса. Вид у него, помню, был ужасный! Бородатый, на голове скирда нестриженных волос, потрепанный крестьянский кожушок, старые сапоги со стоптанными подошвами. Родная мать Лейзера-Довида Сарра, так ее звали, вряд ли его узнала бы. Она, бедняжка, умерла от тоски, так и не дождавшись сыночка. Может, будь Сарра жива, Лейзер-Довид остался бы в местечке, вернулся бы из пущи в пекарню Файна и дальше стоял бы у раскаленной печи и выпекал бы бараночки и бублики, а не жил бы в землянке и не ловил бы в пуще птиц на продажу… Когда ты был еще совсем маленький, он подарил тебе на день рождения очень красивую пташку…
Хаим не очень-то понимал, о чем с таким пылом и состраданием рассказывает бабушка, – о каком-таком царе, о какой-такой войне между русскими и немцами. Не мог понять, почему Лейзер-Довид прятался в пуще. Ведь солдатом быть хорошо – у солдат не деревянные, а настоящие ружья и красивые фуражки. Они никого не боятся, их в местечке все уважают, даже побаиваются. По команде – ать-два, ать-два! – вышагивают на плацу напротив еврейской школы, и любимый учитель Бальсер все время протирает очки и чаще поглядывает на них, чем на доску.
Внук слушал бабушку, не перебивая, – с дедушкой так не поговоришь, с кошкой говори не говори, кроме мяуканья ничего в ответ не услышишь; папа до вечера пропадает на мебельной фабрике Аронсона, а мама за деньги нянчит малолетнюю внучку мельника Пагирского.
– А пташка, куда же та пташка девалась? – Хаима не очень-то интересовала давно отгремевшая война между русским царем и немецким. Не увлек его и рассказ о хупе, под которой она, Кейла Любецкая, и Лейзер-Довид Мергашильский могли стоять бок о бок, но он сбежал от своей невесты и от призыва в русскую армию, а вскоре под хупой его заменил старший брат – Ханаан.
– Пташка? – переспросила Кейла и замялась.
Когда Хаим, обиженный молчанием бабушки, укоризненно глянул на нее, она сказала:
– Красивая была пташечка. Хохолок у нее был ну точно дамский гребешочек… на крылышках желтели латки, а клюв походил на изогнутое дедово шило… А уж как заливалась! С утра до вечера – только тью-тью, тью-тью да тью-тью, – неожиданно хрипло запела Кейла.
– А ты, оказывается, и петь умеешь, – восхитился Хаим.
– Когда-то, может, и умела, – смутилась бабушка. – Только пташка моя уже давным-давно улетела.
– Куда?
– Я не уверена, Хаимке, что ты поймешь меня, но моя пташка взяла и улетела в старость…
– Куда?
– В старость, – повторила Кейла и грустно улыбнулась.
Внук от удивления выпучил глаза.
– Старость, солнышко мое, это тот же дремучий лес, это хуже, чем царская армия, – продолжала Кейла, набухая печалью. – Туда, в этот темный лес, слетаются все немощные, безголосые старцы и старухи, которые за свою долгую жизнь уже все песни спели. Сидят на ветках и молча слушают, как вокруг распевает молодняк, а когда приходит срок, то замертво падают с веток на землю.
Кейла по своему обыкновению говорила как бы сама с собой, не заботясь о том, кто её собеседник.
Но Хаиму не хотелось слушать про старость. Он ждал, когда бабушка наконец расскажет, что сталось с той пташкой, которую ему когда-то в день рождения подарил дедушкин брат.
– А пташечка не поладила с твоим дедом. Она пела, а дед все время ворчал себе под нос, что ее рулады мешают ему работать, птиц, мол, слушают только бездельники, – Кейла не торопилась огорчать внука печальным продолжением рассказа. – Я говорила своему ворчуну, что пичуга своим пением привлекает клиентов, а он тыкал шилом в подошву и передразнивал меня: “Скажи-ка, Кейла, пришлось ли бы тебе по душе, если бы я запер тебя в железную клетку, кормил бы тебя хлебными крошками и еще принуждал бы целыми днями песни распевать. Господь на то и Господь, что уготовил каждой твари свое место. Кому-то суждено сидеть с шилом за колодкой, кому-то – чистить на солнышке перышки, а кому-то – торговать колониальными товарами. Выпусти-ка, душа моя, пташку этого бобыля и отшельника Лейзера-Довида на волю. Пускай улетает домой”.
– И ты выпустила?
Бабушка кивнула.
– Но ты, Хаимке, не расстраивайся. Я поговорю с Лейзером-Довидом, когда он придет на поминки прадедушки – их общего с твоим дедом отца, и попрошу для тебя новую пташку. Он не откажет мне. Душа у него добрая. И к тому же он был моим женихом.
День поминовения выпадал на конец весны, когда проливные дожди сменялись устойчиво теплой, солнечной погодой. В эту пору можно было без помех помолиться на еврейском кладбище под куполом выстиранного, как белье, свежего неба, убрать с надгробий осыпавшуюся с сосен хвою и соскрести налипшую за слякотную осень и за снежную зиму грязь.
Никто в местечке точно не знал, жив ли Лейзер-Довид, а если жив, то приедет ли на поминки. Не ведали его земляки и о том, чем он от весны до весны занимается. Не ловит же он круглый год без передышки своих птичек. Слухи и небылицы о нём, как беспризорные кошки, гуляли по дворам и скреблись в двери каждого дома. Кто-то говорил, что он давным-давно покинул землянку, построил на опушке крепкую избу и сарай, крестился в деревенском костёле, завёл жену-литовку, корову голландской породы и пару свиней; кто-то уверял, что Лейзер-Довид веру не менял, но перестал быть птицеловом и заделался заправским лесорубом. Говорили, что вообще в Литве давно уже его след простыл, что он якобы махнул куда-то в Южную Америку и обосновался не то в Бразилии, не то в Уругвае, где в тамошних дебрях обитают диковинные, способные по-человечески говорить птицы, за которые богатеи платят баснословные деньги.
Опровергая все нелепые слухи и небылицы, Лейзер-Довид на переломе весны и лета, в день поминовения снова появился в местечке и прежде всего отправился на родные могилы. Туда же, на могилу их отца – жестянщика Меира, пришел Ханаан вместе с Кейлой и внуком Хаимом.
Наконец Хаим смог впервые вблизи рассмотреть Лейзера-Довида. Сводный брат деда был высокий осанистый мужчина – густая, жесткая, как пакля, борода, из которой тонкими сосульками свисали седоватые пряди; грубый полушубок, перетянутый толстым сыромятным ремнем; старые, ободранные сапоги. Лейзер-Довид был больше похож на литовца, заблудившегося на чужом кладбище, чем на еврея. Если бы не выцветшая бархатная ермолка, его смело можно было бы принять за бродягу. Странное впечатление производила и его манера молиться – с проглатыванием слов, с глухим звероватым бормотанием. Обязательные после каждого поминального стиха заклинания “Амен” сыпались с его сухих обветренных губ на треснувшее надгробье, словно комки слипшейся глины.
Над могилами все время стаями пролетали растревоженные птицы. Казалось, они собрались по уговору со всей округи, и в их неистовом пении таилась какая-то угроза Лейзеру-Довиду. Птицелов то и дело беспокойно задирал голову к небу. Брат Ханаан и Кейла настороженно наблюдали за его судорожными движениями. Им было трудно понять, что Лейзер-Довид испытывает при этих неистовых пересвистах – то ли благодарит пернатых за то, что разделяют вместе с ним беду, обрушившуюся на него много лет тому назад, то ли корит за то, что своим неуместным буйством омрачают скорбную молитвенную тишину.
Хаим не сводил с птицелова глаз. И вдруг он громко ойкнул от испуга. С вершины высокой сосны вспорхнула дерзкая ворона и, не прерывая своего полёта, клюнула бархатную ермолку Лейзера-Довида, который от неожиданности на минуту растерялся, вздрогнул, но потом, как ни в чем не бывало, продолжал молиться. Ворона взмыла ввысь и через миг совершила над могилой новый круг, спикировала вниз и еще раз чиркнула клювом по бархатной ермолке, словно и впрямь пыталась вцепиться в Лейзера-Довида и унести его на соседние непролазные болота.
– Кыш, проклятая! – закричала Кейла. – Кыш, будь ты неладна!
– Это дурной знак, – шепнул жене Ханаан.
– А ты не каркай, как ворона…
Хаим томился. Ему не терпелось уйти с кладбища – оно навевало на него смешанную с ужасом скуку; люди только и делают, что рвут на себе волосы, рыдают в голос или молятся нараспев под столетними деревьями, оскверненными нестерпимым вороньим карканьем. Единственное, чего Хаим больше всего хотел, это поскорей вернуться домой. И чтобы бабушка Кейла договорилась со своим бывшим женихом о новой пташке. Если она попросит Лейзера-Довида, тот не откажет. Хаим будет эту пташку кормить, выносить во двор – пусть она дедушку Ханаана не отвлекает песнями от работы, пусть греется на солнышке и подпевает своим братьям и сестрам, пролетающим над местечком; нечего ей целыми днями напролёт слушать недовольный кашель и стук молотка, вдыхать запах старых кож и ваксы.
Дорогу в местечко все Мергашильские прошли молча, и Хаим уже не сомневался, что бабушка забыла про свое обещание.
Но когда Кейла начала ставить на стол приготовленные в честь гостя блюда – рубленую селедку, гусиную шейку со шкварками, тушёное мясо с черносливом и картошкой, початую бутылку вина, оставшегося после пасхальных праздников, – Лейзер-Довид вдруг сам заговорил о подаренной им пташке.
– А где мой щегол?
– Улетел домой, в пущу, – ответил Хаим. – Бабушка его выпустила.
– Но домой он не вернулся, – буркнул Лейзер-Довид.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, – загадочно сказал Лейзер-Довид. – Ты ведь своих дружков тоже всех в лицо знаешь.
Хаим растерянно посмотрел на него.
– Моего щегла, наверно, кошка съела. Или он в пути умер. От разрыва сердца.
– А разве у птиц есть сердце? – изумился Хаим.
– Есть.
– Что ты, Лейзер-Довид, пичкаешь парня всяким вздором? Может, еще скажешь, что сердце есть у земляного червя или муравья? – сердито бросил со своего табурета Ханаан.
Хаим боялся, что между дедушкой и Лейзером-Довидом вот-вот вспыхнет ссора, но Лейзер-Довид был настроен благодушно и миролюбиво. Он покашлял в кулак, вытер слезящиеся глаза и погасил занявшееся было пламя раздора.
– Сердце, Ханаан, есть у всех, кого Бог создал живыми, и кому больно, когда их давят и топчут ногами. – И Лейзер-Довид снова обратился к Хаиму. – А птицы, Хаимке, как люди: до поры, до времени живут, влюбляются, высиживают потомство, стареют и умирают… Все на свете стареет, кроме смерти.
Ханаан Мергашильский уже был готов взъяриться и вступить с Лейзером-Довидом в схватку, но тут появилась Кейла и всех пригласила к столу.
Еда и память об отце примирили всех.
Воспользовавшись шатким перемирием, в доме стала верховодить Кейла. Она произносила тосты, хвалила больше мертвых, чем живых, подливала мужчинам вино, сорила советами и задавала вопросы. Ханаан неотрывно, как в молодости, смотрел на жену, и в его уже затянутых паутиной старости глазах искрилось не то позабытое обожание, не то негаданное удивление.
– Послушай, Лейзер-Довид, не пора ли тебе состричь бороду, скинуть свой допотопный полушубок и перейти на нормальную еврейскую одежду? – напрямик спросила хозяйка. – Ты, что, собрался вековать в лесу?
Лейзер-Довид в ответ только изобразил на заросшем мхом лице подобие улыбки.
– Поймай для Хаима последнюю птичку и оставайся в местечке. На первых порах можешь пожить у нас… Приберу на чердаке, Ханаан поставит кушетку. Только на ночь окошко не открывай – комары до смерти искусают. Поставишь, Ханаан?
Молчание.
– Спасибо, – сказал Лейзер-Довид, – но я пока останусь в лесу. – Поймав грустный взгляд Хаима, птицелов добавил: – А вот подарок Хаиму принесу. Какую ты птичку хотел бы, малыш? – Лейзер-Довид хлебнул сладкого пасхального вина, которого он не пивал целую вечность.
– Такую, которая красиво поет, – оглядываясь на хмурого деда, промолвил мальчик.
– Мы с тобой поедим, потом выйдем во двор, и я покажу тебе, как поют разные птички. Ладно?
– Ладно, – с той же оглядкой на деда выдавил Хаим. – А как покажешь?
– Я умею петь, щебетать, ворковать и ухать по-птичьему, рычать по-звериному, шелестеть, как деревья, листьями. В лесу иначе нельзя.
Ханаан и Кейла многозначительно переглянулись, а хозяин вдобавок недвусмысленно поскреб пальцем свой посеребренный висок.
– Если ты не вернешься в местечко и не займешься чем-нибудь другим, то скоро и сам превратишься в птицу или зверя, – выпалил Ханаан.
– Я очень этого хотел бы, – долго не раздумывая, произнес Лейзер-Довид. – Со зверями легче, чем с людьми, когда люди – звери. Ты сам не раз мне раньше говорил, что мы пока людьми не стали.
– Говорил…
– Только не ссорьтесь, только не ссорьтесь. Встречаетесь раз в году на поминках своего отца Меира, да будет благословенна его память, и вместо того, чтобы вспоминать его добрым словом, устраиваете чуть ли не драки! – воскликнула Кейла и локтем нечаянно толкнула фаянсовую миску с драгоценным куриным бульоном, которая ударилась об пол и разбилась.
Бульон потёк весенним ручейком по отшлифованным чужой обувью половицам.
– Звери не врут, не обманывают, не дерутся из-за денег, не предают друг друга, им все равно, какая тут, в Литве, и на всём белом свете власть; ты всегда знаешь, кого тебе надо опасаться и с кем дружить. А уж о птицах и говорить нечего, – не внял призыву Кейлы Лейзер-Довид. Он перевел дух, задумался на мгновенье и тихим голосом, как будто боялся выдать какую-то тайну, сказал: – Я, например, был бы счастлив, если бы Господь Бог наградил меня не руками, а крыльями. Разве плохо было бы, если бы все любимые Им евреи были крылатыми? Случись на земле какое-нибудь несчастье, – мор, потоп, война – взмыли бы в воздух и улетели бы туда, где им ничего грозит.
– А что нам грозит тут? Что? – постарался нанести чувствительный укол брату старший по возрасту Ханаан.
– Евреям всюду кто-то и что-то грозит, – спокойно отразил его атаку Лейзер-Довид.
– Значит – и улетать некуда.
– Главное, чтобы крылья были наготове. А место и шило, иголка или бритва, раскаленная печь в пекарне или стамеска всегда найдутся.
В доме стало тихо. Только слышно было, как расторопная Кейла усердно вытирает тряпкой сочащийся в щели ручеек.
– Лейзер-Довид, – с каким-то неожиданным сочувствием пророкотал бескрылый Ханаан. – Ты хоть слышишь, что ты говоришь?
– Слышу.
– Крылья-шмылья. Найдется место и шилу, и стамеске… Бред какой-то! Нас тут никто, слава Богу, не режет и не убивает. Моя Кейла права – пора тебе кончать с этой дурацкой ловлей и выйти из пущи. Леса – не место для евреев. В пустыне мы жили, но в лесах – никогда. Пора выйти, пока ты… – И он замолк…
– Пока я – что?
– Пока ты окончательно не свихнулся. – Ханаан за словом в карман не лез. Он отпил глоток вина, закусил гусиной шейкой со шкварками и продолжал. – Не хватает еще, чтобы нас ловили сетками, сажали в клетки, заставляли петь для тех, кто нас ненавидит, или чтобы мы для ещё большей любви к нашему племени какали на чужие головы…
Хаим позевывал от скуки, его клонило ко сну от мудреных разговоров, он никак не мог определить, как ему надлежит относиться к спорщикам, хотя в душе больше поддерживал бородатого Лейзера-Довида, чем деда, который почему-то решил выгнать своего брата из леса. А, может, брату там хорошо. Не все же должны латать ботинки или выпекать бублики. Поддерживал Хаим птицелова и потому, что надеялся получить от него желанный подарок и нетерпеливо ждал, когда Лейзер-Довид выведет его во двор и покажет, как поют разные пичуги, и тогда они вместе выберут самую подходящую.
– Такой бульон пролила, такой бульон! – горько причитала Кейла.
Но никто не обращал на нее внимания.
– Я пойду во двор, – как бы подстегивая Лейзера-Довида, пискнул Хаим.
– Иди, мое золотко, иди! На дворе солнце светит, тепло, – похвалила весну Кейла. – Только возьми с собой пирожок. Он вкусный, с маком.
Хаим схватил со стола пирожок и, откусывая на ходу, бросился во двор.
Его ожидание длилось недолго. Вскоре из дома вышел и Лейзер-Довид.
– Ну что, малыш, сядем под этой липкой и выберем тебе подарок, – сказал он.
Хаим радостно последовал за ним. Они уселись на лавочке, и Лейзер-Довид начал на разные лады подражать лесным птахам, называя каждую по имени и описывая их оперенье.
Хаим слушал как зачарованный.
Довид-Лейзер кричал, как иволга; заливался, как певчий дрозд; плакал, как чибис; дудел, как удод. Напоследок птицелов заворковал, как лесной голубь, соблазняющий горлицу, и, к удивлению Хаима, с крыши соседнего дома вдруг раздалось ответное сладострастное воркование. Местечковая голубка выгибала тонкую шею, крутилась вокруг своей оси и косилась одним глазом на лавочку. Казалось, сейчас она взмоет, и, счастливая, опустится рядом с её соблазнителем.
– Ну, какая из птах тебе больше всего понравилась? – спросил Лейзер-Довид, закончив выводить ошеломляющие рулады.
– Певчий дрозд, – твердо решил Хаим.
– Будет тебе певчий дрозд. Только следи, чтобы твой дедушка не выпустил его, как того щегла. Птицы созданы не для того, чтобы кошки ими вкусно обедали, а для того, чтобы доставлять нам радость. Понимаешь?
– Ага, – пролепетал Хаим, у которого от благодарности и восхищения куда-то попрятались все слова.
Когда Лейзер-Довид вернулся в дом, чтобы попрощаться с хозяевами, Ханаан попытался еще раз уговорить его по-хорошему.
– Может, все-таки вернешься, устроишься в пекарню, к тому же Файну, обзаведешься семьей и останешься с людьми. Время сейчас неспокойное. От птиц и кабанов ни хороших, ни дурных новостей в пуще не услышишь, а здесь новости с каждым днем множатся, причем одна хуже другой. Ты хоть о злодее Гитлере, который собирается истребить всех евреев, что-нибудь слышал?
– Краем уха слышал. Но я стараюсь обойтись без новостей. Новости почему-то все одинаковые и всегда кровавые. Тут убийство, там убийство, тут взрыв, там землетрясение… А в пуще тихо.
– И все же лучше быть всем вместе… Мы же тебе не чужие, – вставил Ханаан.
– Не чужие, – согласился Лейзер-Довид. – Но обо мне не беспокойтесь. – Он поблагодарил брата и Кейлу за гостеприимство, щелкнул Хаима по лбу, на прощание обнял всех и закрыл за собой дверь.
Хаим терпеливо ждал Лейзера-Довида с обещанным дроздом, но тот долго не появлялся.
Минула весна.
Наступило лето. Начало июня было очень жарким, но ни мора, ни потопа, ни войны не было. Никто никого в Литве не убивал и не резал. Защитница Красная Армия, расквартированная на подступах к местечку, была, как пелось в песне, “всех сильней”.
В середине июня, когда никто уже не надеялся, что Лейзер-Довид все-таки появится, тот принес дрозда.
Кейла насыпала дрозду в клетку крупы, и он запел.
– Поет лучше нашего кантора, – сказал не склонный к восторгам Ханаан.
Птаха и впрямь пела завораживающе.
Она пела лучше синагогального кантора и тогда, когда на местечко упали первые немецкие бомбы, и русские солдаты отступили из Литвы; она пела, когда всех евреев убивали и резали; когда в дом, обжитый сапожником Ханааном, вселился с тремя детишками ценитель пения органист местечкового костёла хромоногий Вацис Дайлиде, которому Ханаан Мергашильский когда-то тачал сапоги и который стал ее восторженным слушателем.
Постаревший дрозд по-прежнему пел лучше синагогального кантора и по прошествии трех с лишним лет, когда Красная Армия не только в песне, но и на самом деле оказалась всех сильней и вернулась в обезлюдевшее местечко.
Только птицелов – Лейзер-Довид сюда больше не вернулся.
Незадолго до разгрома немцев его бездыханное тело обнаружили в пуще литовцы-лесорубы. Они сжалились над необычным евреем – не оставили его гнить под вековыми деревьями, не отдали хищникам на растерзание, а перенесли мертвеца в близлежащую деревню. Там глубокой ночью мужики на свой страх и риск похоронили его на католическом кладбище, поставив для отвода глаз наспех сколоченный деревянный крест с нацарапанными на дощечке химическим карандашом вымышленными данными, сделавшими Лейзера-Довида литовцем и на полтора десятка лет старше.
Но у нашего Господа в книге судеб записано, кто и когда пришел на свет и при каких обстоятельствах в отмерянный час сей бренный мир покинул. Отца Небесного не проведешь – поэтому на могилу Лейзера-Довида, которому выпало счастье умереть не от злодейской пули, не от ножа, а своей смертью, Творец ежедневно и еженощно шлет гонцов – ангелов-хранителей, чтобы никто не посмел надругаться над его последним приютом и потревожить его сон.
Из небытия сюда, в эту глухомань, на могилу Лейзера-До-вида прилетают и его сводный брат – сапожник Ханаан со своей верной женой Кейлой и первым наследником мужеского пола, десятилетним Хаимом – Всевышний нарастил им для этого легкие и быстрые крылья. Садится на деревянный крест и залетный дрозд, который лучше любого кантора на свете выводит голосом птицелова Лейзера-Довида свои удивительные трели и славит жизнь.
А кладбищенский клен в тон певчему дрозду после каждого библейского стиха, благословляющего память покойного, таинственным шепотом своей листвы, как и положено всем оставшимся в живых, негромко и скорбно повторяет:
– Амен… Амен…
май-июнь 2008