Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 24, 2007
ОСНОВАТЕЛЬ РОДА
И вновь я мысленно уношусь в город маминого детства, Кременец. Он еще безмятежно купается в зелени садов, сквозь которые то тут, то там мелькают крыши, словно вы набрели после дождя на грибную поляну. Крутые улочки проворно карабкаются на возвышающиеся над городом карпатские отроги. По центральной улице с удивительным названием – Широкая – нет-нет да промчится, гремя колесами по наезженной колее, пролетка с опущенным верхом. Город небольшой, купеческий. Самые добротные дома, которыми щеголяет и вправду широкая центральная городская улица, с высоты своего второго этажа благосклонно взирают на солидных бородатых мужчин в сюртуках и шляпах, важно постукивающих своими тросточками по тротуару.
Вверх от Широкой взбирается в гору Казначейская улица, по обеим сторонам которой разместились дома, принадлежащие многочисленной семье Ройхелей. Гордо возвышается над соседними домиками двухэтажный особняк маминого прадеда Герша Менделя Ройхеля. В просторном дворе набитые товарами торговые склады, добротная баня и синагога. Внуки помнят седобородого дедушку Герша в черной ермолке, важно восседавшего возле ворот. Но до того как Герш Мендель отрастил бороду до пояса и превратился в благообразного старца, он торговал сахаром. К сахару вскоре добавилась торговля свечами, а когда появился спрос на оберточную бумагу, Герш Мендель стал торговать бумагой. Расчетливый купец, он сделался одним из первых фабрикантов среди евреев Кременца, прикупив писчебумажную фабрику. Слыл он человеком строгим и независимым, имеющим обо всем свое собственное мнение. Да что там мнение, все у него было свое: дом, улица, баня, синагога и даже раввин.
Его зятья тоже были весьма состоятельными людьми. Муж младшей дочери Бейлы, Шимон Биберман, имел свой магазин галантереи на углу Широкой и Казначейской. На том же углу находилась и гостиница “Пассаж”, принадлежавшая Шмуэлю Канеру, мужу Ципы, внучки Герша Менделя. По соседству располагался и дом ее отца Мойше Лиса, женатого на старшей дочери Герша Менделя, Хайтеме. Дом младшего сына Герша Менделя, Йеошуа, стоял рядом с отцовским. Йеошуа был компаньоном отца на писчебумажной Рудне-Почаевской фабрике, расположенной в нескольких верстах от Кременца. Расстояние по тем временам неблизкое, поэтому отец и сын проводили на фабрике всю рабочую неделю. Домой возвращались только к наступлению шабата. Дело делом, но еврейские традиции в семье свято соблюдались.
Благодатные места, благословенное время… Время, ход которого еще никому не удавалось остановить. В годы первой мировой войны и следующей за ней войны гражданской по Волыни прошло столько армий, что жители с трудом отличали контрибуцию одной от мародерства другой. Когда летом 1920 года в боях за Волынь сгорела Рудне-Почаевская железнодорожная станция вместе с близстоящими фабриками и жилыми домами, не имело ровно никакого значения, было ли это делом рук конницы Буденного или результатом артобстрела армии Пилсудского.
Время распорядилось по-своему. Сохранив копию бланка Рудне-Почаевской писчебумажной фабрики и фотографию ее владельца, оно не оставило нам ни фотографии, ни имени той, что родила Гершу Менделю четверых детей.
…Самый старший сын Герша Менделя, Мойше, был отцом моего дедушки Давида. Его дом стоял напротив отцовского. В просторном дворе размещалось несколько жилых сооружений и огромный магазин мануфактуры. Купец второй гильдии Мойше Ройхель ни в чем не испытывал недостатка: прибыльное дело, дородная жена, восемь детей. И не его вина, что сменявшие одна другую войны пошатнули прибыльность торговли и благополучие семьи.
После того как в 1921 году Кременец надолго отошел к Польше, в городке воцарился мир и порядок, а в доме Мойше и Шпринци появились первые внуки. Вернулась в Кременец семья старшей дочери Ханы с маленьким Мареком. Вернулась семья старшего сына Давида с маленькой Рут. Жизнь в Кременце для моей мамы началась с четырехлетнего возраста. Она запомнила тихий городок, жизнь неторопливую, спокойную, не лишенную радости, хотя и без особого достатка.
ИДИШИСТ
Все дети Мойше Ройхеля, или, по крайней мере, те, о которых в семье сохранилось хоть какое-то предание, успели получить среднее образование до начала первой мировой. Волынь тогда входила в состав царской России со всеми присущими ей процентными нормами и чертой оседлости. В состоятельных еврейских семьях, какой была семья Мойше Ройхеля, детям стремились дать гимназическое образование. Три из пяти дочерей Мойше (Хана, Нехама и Рахель) окончили русскую гимназию, а Рахель – даже с золотой медалью.
О судьбе двух других дочерей, Мани и Брони, как и о судьбе их брата Соломона, моя мама не смогла вспомнить ничего примечательного.
Братья Давид и Иосиф были старше сестер-гимназисток и, в отличие от сестер, получили домашнее образование. По-видимому, курс гимназии братья прошли с частными учителями, что и дало им возможность в дальнейшем уехать учиться в Одессу.
По документам известно, что Иосиф поступил в одесское коммерческое училище в 1909 году. Можно предположить, что Давид появился в Одессе на два года раньше.
Это было время жесточайшего разгула реакции на развалинах подавленного властью общественного движения. Для любых сборищ, будь это даже семейные праздники, требовалось разрешение полиции, которая подобные сборища не поощряла. И если в крупных городах еще можно было добиться легализации некоторых объединений и кружков, то в провинции были запрещены даже такие безобидные, как “Этнографическое общество”, “Распространитель просвещения”, “Литературное общество”. Зато вовсю процветали танцевальные классы, игорные залы и лига “свободной любви”. Хлынувшая на книжные прилавки бульварная литература (или “санинщина”, как ее тогда называли по одноименному роману Арцыбашева) отвлекала молодежь от бредовых социальных идей.
Те единицы, которые стремились к самообразованию, объединялись вокруг петербургского журнала “Вестник знания”. Журнал действительно являлся источником самого широкого круга знаний. Кроме того, его редактор добился легализации одноименного сообщества. Теперь для создания общества “Вестник знания” в самых разных регионах страны не требовалось специального разрешения. Легализация общества автоматически давала право на проведение собраний, семинаров и лекций на самых разных языках. Среди гонимых языков, за которыми не признавались права “научного”, был идиш.
Летом 1909 года воодушевленный идеей просветительства Давид Ройхель прибыл в Кременец на каникулы. К тому времени он уже был активным членом одесского кружка “Вестник знаний” и без труда наладил связи с другими кружковцами из соседних с Кременцом местечек. Вскладчину были приобретены первые книги, которые по задумке организаторов должны были заменить бульварную литературу. Первым камнем, о который споткнулись распространители, был язык. Обучавшиеся в русских учебных заведениях молодые люди не предполагали, что работу среди рабочей еврейской молодежи надо вести на языке идиш. Что те, кого они собираются просвещать, не знают русского языка и не смогут прочесть предлагаемые им русские книги.
Пока распространители всерьез обсуждали вопрос, обучать рабочих русскому языку или самим перейти на идиш, Давид Ройхель захотел выяснить — а существуют ли эта самая литература на идише и заинтересует ли она рабочих?
Каково же было его потрясение, когда в ответ на запрос петербургское “Литературное общество” выслало ему в качестве образца издававшийся в Вильно еврейский журнал “Лебн ун висншафт” (“Наука и жизнь”). Не менее бурной была реакция на содержимое журнала тех, кто, в отличие от Давида, хорошо знал идиш. Первые приобретенные распространителями еврейские журналы были мгновенно раскуплены.
Так были разрешены все сомнения. Отложив в сторону русскую литературу, Давид углубился в изучение идиша и произведений еврейской классики. Воодушевленные успехом журнала, молодые люди стали распространять произведения Менделе Мойхер-Сфорима, Переца, Шолом-Алейхема, Шолома Аша и других еврейских прозаиков. Книги хорошо раскупались.
Но годы шли, и родители, наверное, не раз выговаривали юноше, что пора бы уже и за ум взяться. Когда родители говорят: “Пора взяться за ум”, чаще всего они подразумевают не ум, а деньги. Поскольку за ум Давид взялся уже давно и, судя по всему, не собирался расставаться с мечтой о дальнейшем процветании идишской литературы, пора ему было подумать о заработке на этом поприще.
Страстный поклонник русской литературы и не менее страстный поборник внедрения в еврейскую культуру языка идиш, Давид объединил обе свои страсти в переводческой деятельности. Для приложения своих сил на новом поприще подходили два города, в которых в начале XX века находились крупные издательства идишской литературы: Варшава и Вильно. Выбор пал на Вильно, с книжными издательствами которого Давид уже был знаком.
ВИЛЕНСКИЙ ЛИТЕРАТОР
Развитие еврейской литературы в Европе шло нехожеными тропами. Известно, что никакие конференции по языку идиш, сколько бы раз они ни объявляли его одним из национальных языков еврейского народа, ничего не могли изменить в умах этого самого народа, пока отсутствовали школы и театры на идише, пока не набрала достаточную силу идишская литература. Но и сам литературный идиш в те годы находился еще в стадии становления.
Путь, который избрала виленская еврейская интеллигенция, можно назвать компромиссным. Поскольку на создание собственной литературы необходимо было время, издатели обратились к переводам. Таким нехитрым способом велось, с одной стороны, приобщение еврейского населения к сокровищам европейской культуры; с другой стороны, на богатейшем материале совершенствовался идиш, а вместе с ним шло развитие идишской литературы.
Вильно не зря называли Литовским Иерусалимом. В многочисленных виленских газетах, журналах и книгах художественная литература сочеталась с научной, религиозная с секулярной, а переводная не мешала развитию оригинальной еврейской. И все это издавалось как на еврейском идише, так и на древнееврейском иврите.
Ко времени появления в Вильно (не раньше 1912 и не позднее 1915 года) Давид Ройхель в совершенстве знал оба языка, что позволило ему в дальнейшем заняться анализом употребления в идише компонентов иврита, и внести свой вклад в теорию перевода на идиш.
Приверженность Давида еврейской литературе была непонятна его сионистски настроенным двоюродным братьям и сестрам. Точно так же, как и его не занимали пропагандируемые ими идеи сионизма. Душу молодого виленского литератора не затронули и проблемы российских социалистов всех мастей. Революционный 1917 год отличался у Давида от остальных лет только рождением сразу двух его первенцев. В феврале 1917 года в Вильно родилась дочь Рут. В том же году увидела свет серия книг из “Иллюстрированной детской библиотеки Ройхеля”. Не думаю, чтобы это было случайным совпадением. Как видно, дедушка Давид серьезно готовился к роли отца. И может быть, решил подарить своему ребенку то, чего был лишен в детстве сам – лучшие сказки и истории для детей на идише.
Для самых маленьких читателей молодой отец перевел русские народные сказки “Колобок”, “Репку”, позднее “Ханушкины сказки” Мамина-Сибиряка (изменив на еврейский манер имя дочери писателя Алёнушки, для которой эти сказки писались). В детскую библиотечку вошли его переводы: “Дюймовочка” Андерсена, “Суд царя Соломона” Куприна. И еще один Соломон… Вот только я не поняла, его “Царь Соломон. Асмодей” – это перевод с иврита истории, написанной Бяликом, или это собственная обработка в доступной для детей форме известных танахических сюжетов. То, что Давид Ройхель делал собственные переложения по мотивам известных произведений, я узнала, обнаружив в интернете ссылки на “Сказки” Давида Ройхеля. Впрочем, об этой книге я расскажу чуть позже. А сейчас речь не обо мне, а о девочке Рут, чье рождение было отмечено упомянутым литературным событием.
Читала ли она эти книги, когда подросла? Или они безвозвратно пропали в нагрянувшей вслед за 1917 годом и надолго затянувшейся военной неразберихе? Если мама что-то и рассказывала о книгах своего отца, то так давно и так мимоходом, что ни у меня, ни у брата в памяти эти рассказы не сохранились. Зато мы оба помним историю о газетном оповещении, в котором писателя Давида Ройхеля поздравляли с рождением дочери его друзья и сотрудники. Поскольку сама виновница поздравления никак не могла помнить подробности этого события, остается предположить, что она не раз слышала эту историю дома.
И в дальнейшем мамин день рождения отмечался довольно бурно, и подарки дарились дорогие – по утверждению ее младшей сестры Фирочки. Одним из таких подарков была привезенная из Германии фарфоровая кукла с закрывающимися глазами. Для того времени – вещь фантастическая, величиной с настоящего младенца. Мама с восторгом рассказывала, как пугались впервые заходившие в дом люди, замечавшие оставленного без присмотра “младенца” где-нибудь на стуле. Я даже думаю, что мама специально оставляла куклу в самых неожиданных местах, чтобы напугать взрослых. Увы, проделки девочки закончились маленькой трагедией. Один из гостей сел на стул, не заметив лежавшую там куклу. Чудо техники тех времен так и не удалось починить. Горевали и девочка, и неловкий гость.
Младшая сестренка, Фирочка, родилась десятью годами позже и не застала ни чудо-куклы, ни дома, где толклась шумная литературная братия, ни отца. Она родилась в провинциальном Кременце, далеком от литературной жизни и крупных издательств. Инициатором возвращения в Кременец была жена Давида Мирьям.
Кто мог тогда предвидеть, что государственная граница, проведенная русско-польской войной между Вильно и Кременцом, продержится недолго. Что надо только немного переждать, и Вильно, как и Кременец, отойдет к Польше. Напуганная перспективой оказаться отрезанной от родительского дома, Мирьям уговорила мужа вернуться в родной им обоим Кременец.
За нелегальный переход границы по лесной тропе родители Рут расплачивались банками сгущенки. Как всегда в лихие годы, деньги уступали место натуральным продуктам. Когда в 1991 году уезжала из России наша семья, я расплачивалась бутылками водки, которые накопила, исправно отоваривая водочные талоны.
КТО ТЫ, ДЕДУШКА ДАВИД?
Еще до возвращения в Кременец Давид Ройхель, по-видимому, пробовал закрепиться в Киеве, где в 20-х годах увидели свет пять его книжек. В столь далекий путь по районам, кишащим бандами и войсками регулярных армий, его погнал поиск стабильного еврейского издательства. В Киеве набирала силы “Культур-лига” – еврейская организация, занимающаяся развитием идишской культуры. Несомненным достижением этого сообщества стало создание в июне 1919 года в Киеве одноименного крупнейшего издательства.
В 1921 году оно выпустило книгу Давида Ройхеля “Сказки”. Небольшой сборник его собственных переложений на идиш историй о животных по мотивам произведений А. Афанасьева, В. Даля, К. Ушинского, Д. Тихомирова и других собирателей русского фольклора. Являются ли при этом переложения Ройхеля такой же кладовой идишского фольклора, сказать не берусь.
Книга имела успех и через год была переиздана тем же издательством “Культур-лига”, на этот раз с иллюстрациями Эпштейна. Но к тому времени Киев окончательно отошел к Советам, а Кременец, куда перебрался Давид Ройхель с семьей, был отвоеван Польшей.
При чтении отзыва на замечательные иллюстрации художника Марка Эпштейна в моей памяти зашевелились смутные воспоминания о некоей детской книжке с зайцем на обложке. Было там и другое смешное зверье. Названия сказок заодно с моей памятью: “Заяц и еж”, “Лисица и заяц”, “Заяц и лев”. Ошибается память или нет, проверить пока не удалось.
Значит, наш дедушка Давид писал детские сказки?
По словам брата, дедушка был молчалив и сумрачен. Мог ли такой человек писать сказки для детей? Но даже если доверять ощущениям шестилетнего мальчика, не исключено, что в сумрачного человека Давид Ройхель превратился уже на излете не баловавшей его жизни. Вспоминала же мама дом своего детства, наполненный не только пением ее матери, но и многочисленными друзьями отца. Ведь при всей своей нелюдимости именно дедушка Давид занимался развитием своего единственного внука и моего брата Виктора. Это он научил его говорить букву “р” (а то, страшно вымолвить, на вопрос, куда уехали родители, малолетний внук говорил: “Ленин…г`ад!”). Это он покупал и читал ему детские книжки.
Некоторые из этих книг я помню до сих пор, потому что они, даже в несколько ободранном виде, еще долго хранились в нашей библиотеке. Потому что чудесные иллюстрации к “Сказке о царе Салтане” были неотделимы от пушкинских строк, потому что мечта о лошадке, точно такой, как в стихотворении Льва Квитко, так и осталась мечтой. Потому что “Овощи” Тувима мама с братом декламировали в унисон, а мне по малолетству доверялась всего одна, но весьма содержательная и экспрессивная реплика: “Ох!”
Подарить своему первому внуку библиотечку детских книг на идише Давид уже не мог. К тому времени часть еврейского населения, для которой он старался переложить на идиш жемчужины русской культуры, была уничтожена, а другая часть освоила язык оригинала.
Зато дедушка Давид научил малыша читать в таком раннем возрасте, в котором другие дети еще только начинают разговаривать. Вернувшиеся из Ленинграда родители были поражены не только раскатистым “На горе Арарат растет крупный виноград”, но и тем, что сын прочитал им отрывок из “Сказки о царе Салтане”. “Э, нет! – не поверила Рут. – Он эту сказку знает наизусть и помнит, где надо переворачивать страницы”. Но когда малыш столь же бойко прочитал название подсунутой ему газеты, сомнения родителей рассеялись.
Мне повезло меньше: и картавила почти до школы, и читать научилась только годам к шести. В моем образовании было много пробелов – сказывалось отсутствие дедушки Давида.
Замкнутый и, как иногда проскальзывало в маминых воспоминаниях, эгоистичный дедушка Давид. Маму можно понять. Она тащила на себе тяготы послевоенного времени: и добыть, и вскопать, и полить, и прополоть, и воды в дом наносить, и всех обстирать… И приготовить на всех. Мама переходила от корыта к огороду, а от огорода к керосинке. Каждый человек в доме оборачивался дополнительной заботой. Скромный заработок мужа позволял еле-еле сводить доходы с расходами, а дедушка Давид тратил деньги на книги… Или вот еще придумал: подарить внуку фильмоскоп – чудо послевоенной техники.
Внук был в восторге, хотя и несколько скис, когда вместо обещанного ему “кино” увидел застывшие кадры. Все равно, рассматривать сказки в картинках через смотровое окошко фильмоскопа долгое время было одним из наших с братом любимых занятий. Настольные фильмоскопы с подсветкой появились лишь спустя несколько лет, уже после смерти деда. Я помню эти сладостные минуты ожидания, когда все зрители в сборе, на стене уже натянута простыня, и уже пришли к согласию, какой фильм будем сегодня смотреть, и чья очередь читать текст, а чья – вертеть ленту, и вот сейчас, еще мгновенье, и поползет по простыне первый зачирканный черным зигзагом кадр, сменяясь несметными сокровищами Хозяйки Медной горы из диафильма нашего детства.
Но новым, “продвинутым” фильмоскопом мы могли наслаждаться только в домах своих друзей, родители нам такие дорогие игрушки не покупали.
Зато в нашем доме можно было увидеть странные, открывающиеся задом наперед, книги с узорчатыми буковками. У автора одной из них была смешная фамилия – Перец. Принадлежали это книги дедушке Давиду, или родители купили их для себя, я не знаю. Знаю только, что книги самого дедушки Давида в доме не сохранились.
А таких книг, как я недавно выяснила, было много. И когда я приступила к поиску дедушкиных следов в литературе, то постепенно на поверхности реки забвения показались вполне заметные островки.
“Ройхель был не только великолепным переводчиком, особенно детской литературы, – написал мне один из современных идишистов, – но и теоретиком перевода”.
Я и сама убедилась в этом, когда на сайте Иерусалимского Еврейского университета обнаружила названия более тридцати статей Давида Ройхеля. О теории перевода, о структуре языка идиш; литературоведческие и обзорные статьи. Может быть, желание прочесть хотя бы некоторые из них подвигнет меня изучить идиш? И тогда я сама смогу ответить на вопрос, кем же был наш таинственный дедушка Давид.
Увы, он не был образцовым отцом и преданным мужем. Единственная дама сердца, которой он остался верен до конца жизни, была идишская литература, чем дальше, тем настойчивее требовавшая от Давида оставить провинциальный Кременец. И чем упорнее Мирьям противилась отъезду из родительского дома, тем тягостнее становилась обстановка в семье. Тем чаще Давид срывал свою тоску по любимому делу на жене, заставившей его покинуть Вильно.
Сначала Мирьям просила подождать, пока затихнут многочисленные войны. Потом отъезд пришлось отложить, потому что Мирьям была беременна. Потом ей было страшно пускаться в неизвестность с младенцем на руках, да и Рут уже пошла в школу. А потом Давид уехал один…
Только в 1930 году, после долгих лет, проведенных в захолустье, ему удалось вырваться в Варшаву. Но если учесть, что все эти годы в Вильно продолжали выходить книги его переводов (“Избранные рассказы” Куприна в 1924 году, роман Вересаева “В тупике” в 1925 году, роман Ф. Сологуба “Мелкий бес” в 1929 году), то можно считать, что годы кременецкого “заточения” не прошли для него впустую.
В начале 30-х годов цвет еврейской литературы переместился в Варшаву. Давид стал сотрудником крупного варшавского ежемесячника “Литерарише блэтэр” (“Литературные страницы”), Литературного журнала, одним из основателей которого был Перец Маркиш, а главным редактором в течение нескольких лет – Израиль Зингер, старший брат будущего Нобелевского лауреата Исаака Башевиса-Зингера, который в те годы только начинал публиковать свои рассказы.
Начиная с 1930 года, вплоть до начала Второй мировой войны, редкий номер “Литерарише блэтэр” выходил без статьи Давида Ройхеля. В это же время в издательстве “Литерарише блэтэр” выходили книги его переводов. В 1931 году он перевел “Историю русской литературы от древнейших времен до наших дней” П. С. Когана и “Историю еврейского рабочего движения в России” Н. А. Бухбиндера. В 1936 году в том же издательстве вышли в переводе Ройхеля роман Пильняка “Созревание плодов” и автобиографический роман А. Авдеенко “Я люблю”. Следом, в 1937 году вышла переведенная Ройхелем повесть Паустовского “Колхида”
В том же 1937-м, пушкинском юбилейном году, Давид Ройхель переводил прозу Пушкина. Переводил он и “Мертвые души” Гоголя.
Он вновь почувствовал себя в родной стихии. Вернулось ощущение силы и молодости, когда ни тяготы быта, ни безденежье не лишают вкуса к жизни. Впрочем, быт скоро наладился: в доме Давида появилась юная жена.
Мирьям, так и не решившейся оставить родной дом, пришлось одной поднимать двух дочерей, младшая из которых была очень обижена на отца. Старшая – моя мама – отнеслась к решению отца спокойно. В дальнейшем она сумела наладить и с отцом, и с его новой женой, которая была ненамного ее старше, ровные дружественные отношения.
ТАЙНА БОРДОВОЙ СУМОЧКИ
Имени дедушкиной жены я не запомнила. Возможно, потому, что, вспоминая о ней, мама говорила “папина жена”. Возможно, потому, что у молодой дедушкиной жены было какое-то простое имя (Фаня?), в отличие от звучного имени ее младшей сестры – Ирен. Впрочем, имя Ирен сохранилось в моей памяти еще и потому, что сохранились ее фотографии в семейном альбоме, и сохранялась ее переписка с мамой (только ближе к семидесяти годам мама стала жаловаться, что ей трудно писать по-польски, путаются буквы, схожие по написанию с русскими). На прочность их дружеских отношений не повлияли ни время, ни государственные границы. Семья Ирен была среди тех евреев, которые после милостивого сталинского указа 1947 года приняли решение вернуться в Варшаву (кстати, именно там, пережив волну оголтелого антисемитизма, они с мужем поменяли свои еврейские имена и фамилию на польские). В конце 50-х Ирен приезжала в Москву уже туристкой, и роскошные шелковые клетчатые ленты, подаренные ею для моих косиц, закрепили за мной в школе недолго продержавшуюся кличку “полячка”. Впрочем, еще раньше, чем исчезла кличка, учительница запретила мне появляться в школе в “заграничном”.
Давид с женой успели уйти из Варшавы перед тем, как город был оккупирован гитлеровской армией. Они оказались во Львове, который при “карточном разделе” Польши достался Советскому Союзу. Недолгая передышка в советском Львове – и снова нацистская угроза, и снова Давид отправился в бега. Судьба забросила его в какое-то глухое местечко под Уфой. Куда при этом исчезла дедушкина жена, для меня так и осталось тайной. Знаю только, что Ирен долго была обижена на Давида, то ли за то, что он недостаточно сильно уговаривал жену последовать за собой в далекие башкирские степи, то ли за то, что не разделил вместе с ней участи евреев, оставшихся на оккупированной территории. А может, жена погибла в эвакуации, и за это тоже нес ответственность Давид.
Мамины рассказы о бегстве из Львова, ее скитаниях по России, жизни в Узбекистане и Новосибирске, замужестве и переезде в Москву всегда дышали красочными подробностями. Не менее ярко она вспоминала совместную жизнь со своим отцом и его женой на съемной варшавской квартире. Но искусно уходила от вопросов о послевоенной жизни отца в Ульяновске. За этими умолчаниями чувствовалась какая-то тайна. Впрочем, в жизни моего дедушки Давида было много таинственного. Такой же таинственной была и его смерть.
Не осталось никаких следов того, чем занимался дедушка Давид в эвакуации. Переводить на идиш в башкирской глуши было не для кого. Война словно вычеркнула его из жизни. Недаром в Российской Еврейской Энциклопедии датой его смерти указаны 1941-1942 годы. Именно тогда прервалась жизнь переводчика Давида Ройхеля. Хотя человек Давид Ройхель еще дышал и двигался, еще хотел жить.
После окончания войны ему с невероятным трудом удалось выбраться из Башкирии. Он появился в Москве уже после того, как из столичных гостиниц съехали “евсеки” – члены еврейской секции Союза писателей Украины. Они вернулись домой, на освобожденную Украину. Но у Давида не было там ни дома, ни семьи. Он приехал в Москву уже после того, как город покинула семья его дочери Рут. В Москве для него не нашлось ни работы, ни жилья, хотя жили в Москве его двоюродные Малка и Моисей, и работал в Госиздате родной брат Иосиф.
Давид понимал, что ни в Варшаве, ни в Вильно он уже не найдет идишских издательств. Нечего ему было искать и в Палестине, демонстративно не признававшей идиш. В конце 40-х положение идишской культуры в стране, победившей фашизм, тоже становилось все более шатким. В СССР уже готовили казнь еврейской культуре.
Давиду Ройхелю ничего другого не оставалось, как уехать к дочери в Ульяновск. Бывший переводчик и литературовед стал продавцом провинциального книжного магазина, где он был и за кассира, и за экспедитора. Страстный идеалист, веривший в силу слова, способного спасти мир, разрываемый на части людской злобой и завистью, был на грани отчаяния. Шел 1948 год. Выбранное Давидом государство вело объявленную войну с космополитизмом и необъявленную – с еврейским народом. Так что причин для отчаяния было достаточно.
Где и когда совершил он непростительную ошибку? Тогда ли, когда, зная о коричневой чуме в Германии, не уехал вместе с другими еврейскими литераторами в Америку? Когда идишскую литературу предпочел русской? Или причина всех бед была только в том, что он родился евреем?
Я дедушку Давида почти не помню. За исключением одного случая. Был в моей жизни такой позорный эпизод: диким рёвом я испортила детям новогодний праздник, когда на пороге нашей квартиры возник Дед Мороз. Меня долго не могли успокоить. На скандальное требование: “Момой хочу!” – мне никак не могли доказать, что я дома. Даже когда, сняв бороду и усы, страшный Дед Мороз превратился в моего папу. Даже когда меня унесли в детскую и уложили в собственную кровать. И вот тут я смутно припоминаю лицо дедушки Давида, склонившегося надо мной, чтобы успокоить. Все взрослые смеялись. И только он один был серьезен. Ему-то я и поверила.
Но это смутное воспоминание так же туманно и недостоверно, как и моя память о дедушкиной книге сказок. И виноват в этой беспамятности не только возраст. Имя дедушки Давида в нашей семье долгие годы не упоминалось. Сначала, как я сейчас понимаю, из сострадания к маминому состоянию, потом – чтобы уберечь детскую психику, а после – больше по привычке. Ведь забыв о дедушке Давиде, мы с братом о нем уже не расспрашивали.
На следы его жизни я натолкнулась совершенно случайно, исследуя недра платяного шкафа.
Произошло это вскоре после папиной смерти, когда мама вынуждена была пойти на работу. До этого она была домохозяйкой. Война помешала ее учебе в педагогическом. Потом надо было дать возможность учиться мужу. Потом родился сын. А потом оказалось, что ни одно советское учреждение не желает принять на веру полученную ею в юности специальность портнихи. Степень мастерства в СССР оценивалась не по умению, а по наличию документа. Но у беженки, ночевавшей в поле под бомбами и умиравшей от голода в “хлебном” Узбекистане, все документы исчезли бесследно. Восстановить их в учебном заведении, которое стерли с лица земли вместе с многотысячным населением, было еще сложнее, чем отыскать в царстве чудовища аленький цветочек. Так вот и получилось, что пока был жив папа, мама сидела дома. Обшивала всю семью, родственников, знакомых и знакомых этих знакомых. У хорошей портнихи перебоев в работе не бывает. Только катаракта, закрывшая оба ее глаза, разлучила маму с иголкой.
Но это произошло много позже, а когда в сорок три года она осталась вдовой с двумя несовершеннолетними детьми на руках, сердобольные соседи помогли ей устроиться контролером готовой продукции на соседний с нашим домом Полиграфкомбинат.
Я не знаю, что делали другие дети, предоставленные самим себе. Меня манили тайны. Не спрашивайте, что я искала в платяном шкафу. Мне кажется, следы моего погибшего папы. Мне нравилось трогать его вещи. Заодно рассматривалось все, что попутно попадалось на глаза. Мамина старенькая бордовая, в форме трапеции, сумочка не могла остаться незамеченной. Пухлая пачка бумаг и документов не позволяла ей закрыться. Содержимое сумочки как бы само просилось в руки. Выпавший из сумки документ решил все мои сомнения. Им оказался папин студенческий билет. Тот самый студенческий “квиток”, который был выдан первокурснику Арону в 1939 году Львовским политехническим институтом. Наличие этого документа помогло папе восстановиться во время войны на учебу в Московский инженерно-строительный институт. С фотографии студенческого “квитка” на меня смотрел незнакомый худой молодой человек с пышной шевелюрой.
С жадностью архивного исследователя набросилась я на остальное содержимое маминой бордовой сумки. Каждый листочек, каждый потрепанный документ таил в себе историю нашей семьи. Вот папин диплом об окончании института. “С отличием”. Молодец папа! Вырезанный из “Строительной газеты” некролог на папину смерть. Дежурные фразы, стандартные слова, но для меня и за этими словами стояло нечто мое, болезненно-дорогое. Потёртая на сгибах бумажка – свидетельство о браке родителей. До этого я не знала, когда и где они поженились. Эта дата ими не отмечалась. Мне только тринадцать, и первым делом я считаю число месяцев от женитьбы родителей до рождения моего брата. Не сходится! Вруньи-девочки во дворе уверяли, что должно быть девять месяцев. Целых полтора года! (Потом мама мне расскажет, что голод и малярия надолго лишили ее не только здоровья, но и женского естества.)
Все лежало вперемешку в той сумочке. Странные серые бумажки с гербом – облигации государственного займа, на который уходила немалая часть папиной зарплаты, соседствовали с его трудовой книжкой. Свидетельство о браке родителей – со свидетельством о папиной смерти, отличавшимся от остальных бумаг своей давящей новизной. А это – “жировки”: счета за свет, за воду, за газ – сущие копейки. Рядом письма московского дедушки Шойла – папиного папы. Шойл ненадолго пережил своего сына. Но пока был жив, письма от него приходили исправно. Он помогал маме и подбадривающими словами, и материально. А это письмо написано моим папой своему отцу в то злополучное лето. О том, как тоскует по семье, которую отправил отдыхать на море. О том, что уже два года не был в отпуске. О непонятных болях в сердце. Страшно читать эти строки, зная дальнейшее: в отпуск вырвался с трудом, приехал к семье на море. И сердце не выдержало.
Очередной стершийся на сгибах листочек выпал прямо мне на колени. Я осторожно развернула его. Еще одно свидетельство о смерти. Незнакомая фамилия, неизвестное имя. Не сразу я поняла, что речь идет о моем забытом дедушке Давиде: возраст, дата, причина смерти… Прочитанное в последней графе повергло меня в ужас. Я поняла, что залезла в мамину тайну, и быстро засунула страшный листок назад в сумочку.
Лист бумаги можно засунуть как можно глубже и никогда к нему не возвращаться. Но что делать с памятью? Мне долго не давало покоя то, каким образом ушел из жизни забытый мною дедушка Давид. Ужас тайны сковал меня молчанием. Впервые я заговорила на эту тему с братом совсем недавно. Когда, задумав написать историю знакомства наших родителей, я решилась спросить у брата, что он помнит о дедушке Давиде. К моему изумлению, о способе, которым поставил точку в своей жизни наш дедушка, брат узнал из того же самого документа, примерно в то же самое время, что и я, после папиной смерти. Он тоже рылся в заветной бордовой сумочке! Но, в отличие от меня, прочитанное не ужаснуло брата, оно просто подтвердило его смутные детские воспоминания и кое-что прояснило в них.
Дедушка Давид ушел из жизни молча, без объяснений. Так же молча он провел последние годы своей жизни. После разгрома еврейской культуры в 1948 году говорить было не о чем, да и не с кем. К 1950 году, который отмечен в свидетельстве как год дедушкиной смерти, почти весь цвет нации был арестован. Оставшиеся “на свободе” еврейские писатели работали носильщиками, дворниками, так что должность продавца книжного магазина была не худшим уделом для бывшего идишиста. И, конечно, не собственная горькая участь подтолкнула Давида к роковому решению.
Чтобы отвлечь маму от тягостных воспоминаний, папа тут же перевез семью в другой дом, подальше от страшного места и свидетелей-соседей, хотя при этом пришлось сменить двухкомнатную квартиру на однокомнатную. Вскоре он добился перевода в Саратов, и мы навсегда покинули город, в котором осталась бесхозной дедушкина могила.
Дедушка Давид уже не расскажет, что заставило его свести счеты с жизнью. Мама, если и знала, то свято хранила в тайне не только причину отцовского ухода, но и выбранный им способ. И на мой робкий вопрос буркнула что-то непонятное, касающееся не столько дедушки, сколько ее. Про какие-то допросы, которыми ее мучили в милиции из-за дедушкиной смерти. Бедная мама… Страх сковал ей не только ее язык, но чувства.
Когда много лет спустя в ее голове наступила полная сумятица мыслей и языков, как видно, отпустили тормоза страха, и она о чем-то пыталась мне рассказать по-польски, жалуясь и плача.
– Мама, я не понимаю тебя, говори по-русски, – в который раз безуспешно пыталась я остановить поток ее слов.
И вдруг услышала жалобное: “Я им ничего не сказала! Передай Фейге, я ничего не сказала!”
Конечно, это был бред истраченного годами мозга. Или выполз наружу страх, сидевший глубоко внутри с тех давних времен, когда, отвечая на вопросы следователя о возможных причинах самоубийства ее отца, еврейского писателя Давида Ройхеля, она боялась, что следствию станет известно ее родство с Фейгой, женой арестованного в то время еврейского поэта Давида Гофштейна…
Скованные параличом молчания, люди держат в своих домах шкафы со скелетами. Но рано или поздно шкафы открываются. И тогда в дом приносят страшное известие. От детей его пытаются скрыть. Я такая маленькая, что меня можно просто отправить к соседям. Шестилетнего мальчика у соседей не спрячешь. Брата увозят подальше от дома, к дяде Шае. Надо было бы еще спрятать куда-то дворовых мальчишек, которые потом будут пугать брата: “Пойдем, покажем, где твой дедушка…”
Но он верит не мальчишкам, а родителям, которые сказали, что дедушка Давид уехал в Москву, к своему брату Иосифу. Ведь это так похоже на правду: из Москвы он к ним приехал, в Москву и уехал. Потом из Москвы дедушку Давида будут срочно “отправлять” к сестре, в Одессу. Как еще объяснить едущему в Москву мальчику, что там его ждет встреча только с одним дедушкой, Шойлом?
О чем молчали родители, мы с братом теперь знаем. О чем молчал Давид Ройхель, уже не узнает никто. Он был верным рыцарем идишской литературы и, похоже, пожелал умереть вместе с ней. Работа переводчика редко кому приносила лавры. Тем более при переводе на мало распространенный идиш. Сегодня в Израиле вы с трудом найдете человека, которому знакомо имя Давида Ройхеля.
Не то что имя его двоюродного брата, который юношей уехал из Кременца на защиту еврейских поселений в Палестине! Многие израильтяне знают, за что боролся и чего достиг генерал и даже одно время посол Израиля в СССР Йосеф Авидар.
Но биографии генералов и писателей редко пересекаются. К тому же, время любит переставлять фигуры на доске памяти.
…Вышедшую в 1937 году на идише книгу “Повести Белкина” перевели Давид Гофштейн и двоюродный брат его жены Давид Ройхель (Варшава, изд-во “Литерарише блэтэр”). Они были ровесниками. И ушли из жизни с разницей в два года. Давид Ройхель сам поставил точку в своей жизни в 1950 году. Давида Гофштейна расстреляли в 1952-м…