Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 24, 2007
Народом, по-моему, называется тот, кто пишет народные песни. В этом смысле русским народом лет сорок работали Окуджава, Ким, Новелла Матвеева, Высоцкий, Визбор, а в последнее время – Щербаков.
Но у фольклора жанров много, народными песнями дело не ограничивается. Есть еще и сказка, и этот жанр в ХХ веке тоже эволюционировал, причем двумя путями: сатирическая превратилась в анекдот, волшебная – в народные слухи об НЛО, грядущем подорожании и тайных планах Кремля.
А еще есть частушка – самый оперативный способ реагировать на действительность. Частушка выпевается по горячим следам, часто раньше анекдота. Частушка знаменует собой преодоление любой гнусности, потому что способность сказать о гнусности в рифму и есть самый надежный способ подняться над ней. Частушка не клеймит – она демонстрирует, до какой степени народу по фигу очередная подлянка. Потому что тот, кто не утратил способности писать и думать в рифму, явно не побежден. Срифмовав, он как бы заявляет, что все в порядке, ничего, давайте дальше.
В последние тридцать лет главным частушечником работает Игорь Губерман, по совместительству историк, философ и коллекционер живописи. Одно время он еще работал ночным сторожем и до сих пор считает эту профессию лучшей – она меньше всего мешала ему думать.
Изобретенный Губерманом “гарик” – идеальная литературная форма: четверостишие (а иногда и двустишие), обладающее всеми признаками полноценного лирического высказывания. Четверостишие – жанр исключительной трудности: легче всего придумать две афористичные строчки, а сверху приписать к ним две необязательные. Так, кстати, Пастернак советовал начинающим переводчикам: главную мысль помещаем в последние две строки, сверху приписываем две проходные. Но такое хиляет в большом тексте, где можно как-то спрятать болтологию, проборматывание и необязательность. А на крошечном пространстве четверостишия каждое слово торчит. Здесь “Кровавую Мэри” – водка сверху, сок снизу, – не изготовишь. Напиток должен быть однороден. Губерман этим даром овладел в совершенстве. У него нет ни единого лишнего слова, плотность смысла чрезвычайно высока, а ударные последние строчки тщательно подготовлены двумя первыми, не менее ударными. Ну, например, – если брать уж совсем классику:
За все на евреев найдется судья:
За живость. За ум. За сутулость.
За то, что еврейка стреляла в вождя.
За то, что она промахнулась.
Это невозможно было сказать иначе, а значит, перед нами классическая русская поэзия.
Окуджава любил повторять, что учиться надо у фольклора: в нем плохое не выживает. То, что до нас дошло, – прошло самый строгий отбор: его запомнили и сохранили в эпоху бесписьменности. Если хотите уцелеть в веках – подражайте народной балладе, сказке и частушке, улавливая, однако, не внешние, а фундаментальные ее признаки. Как выясняется, самый фундаментальный из этих признаков – амбивалентность. Песня не расставляет моральных оценок, анекдот не сочувствует персонажу, попавшему в смешную ситуацию, а частушка в четырех строчках сочетает трагедию и фарс: “Ах, тошно мне, кто-то был на мне. Сарафан не так, и в руке пятак”. Тут роман, эпос, – и все в предельно лаконичной форме, и главное – с эпическим смешением цинизма и слезного сочувствия. Так написаны все великие эпопеи – от “Гаргантюа” до “Уленшпигеля”, от “Дон Кихота” до “Швейка”. И последний эпос в этой великой традиции – русская народная трехтомная былина “Там, где нас нет” Михаила Успенского, – выдержана в той же интонации: все время смешно, все время страшно, от этого еще смешней.
Так вот: Губерман – абсолютный чемпион по амбивалентности в современной российской литературе. Кому-то кажется, что это мудрость, – и очень возможно, что именно в этом истинная мудрость и заключается. Губермана охотно цитируют в подтверждение своих мыслей юдофилы, антисемиты, патриоты, русофобы, православные, атеисты, буддисты, тоталитарии, рыночники, военные, штатские, – и если бы у меня были достоверные сведения о круге чтения исламских фундаменталистов, я почти наверняка обнаружил бы ссылки на Губермана даже в этой, не самой продвинутой среде. Губерман делает для народа то, что и обязан делать поэт – анонимный или признанный, крестьянский или интеллигентский: он дает народу удобные, лаконичные и универсальные формулы для выражения сложных вещей. Пушкин стал величайшим национальным поэтом потому, что миллионы людей вслед за ним повторили “Я помню чудное мгновенье”, “Я вас любил так искренно, так нежно” и “Снова тучи надо мною собралися в тишине”. Губерман как раз и занимается всю жизнь производством таких формул, так работает его поэтическое мышление, – а поскольку он обычный человек и думает в день как минимум несколько взаимоисключающих мыслей, то эти самые мысли и становятся поэтическими афоризмами на все случаи жизни. Поэтому Губерман – для всех. Поэтому он так внутренне противоречив – как и все творение Господне, в котором именно из преодоления противоречий и предрассудков получается все самое лучшее.
Все его тексты, противоположные по смыслу и настроению, веселые и отчаянные, трагические и фарсовые, человеколюбивые и мизантропические, циничные и нежные, объединены, однако, одним качеством, которое и располагает к Губерману столько сердец. А расположение это очевидно и мгновенно: стоит ему выйти на сцену и заговорить своим издевательским тенором, так странно сочетающимся с массивной и мощной фигурой, широкой костью, крупным носом на крупном лице, – и зал тает, и ни одна живая душа не раздражается. Это главное располагающее качество – жизнеприятие. Поэзия Губермана – в огромной степени благодарственная молитва: мир с его сложностью, неудобствами и роскошью представляется ему интереснейшим местом для жизни. В конечном счете его все здесь устраивает – потому что на любую гнусность находится борец, а на любую хворь или ипохондрию – уравновешивающая и превосходящая ее прелесть. Очень много баб. Существование баб, кажется, само по себе оправдало бы для Губермана всю историю человечества с ее ужасными крайностями, но ведь и помимо баб сколько прекрасного! Друзья – раз, выпивка – два, жратва – три, искусство – вообще на первом месте, но об этом он скромно умалчивает, потому что писать о поэте и поэзии ему не позволяет скромность. А поверх всех этих примитивных гедонистических радостей – восторг творческого акта: Губерман ведь наслаждается, выдувая свои пузыри. Этого не спрячешь.
Губерман сделал русскому стиху очень важную прививку – не только фольклорную (освоение фольклора шло у нас трудно, ограничивалось стилизациями, уроки до сих пор усвоены поверхностно – наверное, это реакция на тупое насаждение народного творчества в народнические, а затем в советские времена). Он многому научился у Гафиза, у востока вообще, где сильна традиция лаконичного, строго формализованного высказывания. Русская поэзия, при всей своей прелести, часто аморфна, многословна – Губерман научил ее краткости, четкости, строгости, чего у нас до него почти не умели. В России очень мало мастеров, способных в немногом сказать многое и сформулировать мысль, не теряя лирического жара. До Губермана, пожалуй, лучше всего с этим справлялся Маршак, прошедший школу шекспировского сонета. Держать строфу – скрепить железными внутренними связями четыре строчки, выстроить кристаллическую решетку стиховой молекулы, – искусство чрезвычайно сложное и редкое. Удачные русские поэтические миниатюры догубермановской эры можно пересчитать по пальцам. Губерман и сам неравноценен, из его стихов едва ли каждый пятый становится подлинным шедевром и уходит в народную речь, – но любой знаток поэзии подтвердит вам, что это высочайший процент, КПД на грани вечного двигателя.
Губерман проживает классическую нелегкую жизнь большого русского поэта: он работал инженером, участвовал в самиздатских журналах, писал научно-популярные брошюры и сценарии, коллекционировал живопись, пять лет сидел по уголовной статье, против воли уехал из России, много ездит по всему миру с выступлениями, перенес рак, успешно излечился, выпустил три тома мемуаров, роман и шеститомное собрание сочинений. Все это не помешало ему выпить не одну цистерну и осчастливить не один женский ударный батальон. Чтобы много и точно писать, надо широко и полно жить. Он хорошо с этим справляется. Его гарики – легкие и блестящие пузыри, наполненные воздухом внутренней свободы, – оказались долговечнее километровых поэм и баллад его современников, относившихся к себе слишком серьезно. Губерман умудрился не попасть ни в юмористы, ни в эстрадники: за каждой его строкой угадывается большая жизнь, сильный и трезвый ум, выносливая и стойкая душа. Всякая истинная радость оплачена стоицизмом – радоваться жизни по-настоящему умеют те, кто хорошо себе представляет ее изнанку. Губерман – знает; и это делает его истинно народным поэтом, потому что народу тоже несладко.
Зато в любви к ним обоим – народу и Губерману – клянутся все, кому не лень. Что отнюдь не облегчает их жизни, но сильно забавляет.