Роман (окончание)
Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 23, 2006
ГЛАВА VII
Выйдя из агентства, Берл бегом бросился к машине. Но, как выяснилось, можно было не спешить. Он уже успел надеть наушники, включить приемник и десять раз проверить, все ли в порядке с настройкой, а старик все молчал, приходя в себя после потрясения. Жучок передавал только неясные шумы, щелчки, вздохи, шарканье локтей по столу. Наконец Берл услышал пиканье телефонных кнопок.
– Это я, Брайтнер… – сказал старик полузадушенным голосом. – Мне необходимо срочно вас видеть. Срочно!
Последнее слово он почти провизжал, сбившись на высокий фальцет.
– Эк тебя проняло… – радостно подумал Берл, приглушая уровень звука.
– Тогда приезжайте, только немедленно, – голос турагента в берловых наушниках звучал раздраженно и уже менее панически, как будто его не слышный Берлу собеседник одной-двумя фразами или просто одним своим присутствием на линии ухитрился успокоить впавшего в истерику старика. – Как, я вам еще не сказал?.. Ах да, извините. У меня только что был здоровенный детина с известным вам предметом… тем самым, от Гюнтера. Как выглядел?.. Гм…
Помолчав, старик дал довольно точное описание “детины”. Берл, поглядывая на себя в зеркало, с удовольствием сравнивал портрет с оригиналом – кто ж не любит послушать, что о нем говорят другие в его отсутствие? Со стороны выходило, что он выше сантиметров на десять, чем в действительности, а размах плеч так и вовсе поражал воображение. Берл уже горделиво приосанился, но тут последовало обидное замечание относительно надбровных неандертальских дуг и квадратного подбородка.
– Врешь, старый пес! – пробурчал Берл, избегая смотреть в зеркало. – Нормальные брови… и подбородок тоже. Сам ты урод!..
Старик в наушниках снова замолчал, видимо, слушая своего собеседника. Затем сказал уже почти совсем спокойно:
– Хорошо. Договорились. Я буду ждать… – и повесил трубку.
“И это все? – разочарованно подумал Берл. Наговорили одних только гадостей, а ценной информации – ноль? Ну погодите у меня…” Он недовольно потер лоб. Надбровные дуги им, видите ли, не нравятся…
Берл устроился поудобнее на сиденье автомобиля. Вход в турагентство находился на расстоянии тридцати метров от него, через улицу. День обещал быть долгим и скучным, как и всегда при ведении наружной слежки. Скука-скукой, но все-таки насколько приятнее играть роль охотника, а не дичи! Теперь по следу шел он, а не противник; ему наконец-то принадлежала инициатива. Ради такой выгодной позиции Берл без малейших колебаний отсидел бы в засаде не день, а целую неделю. И все равно часы ожидания тянулись ужасно медленно. Наверное, он просто устал скучать во время цюрихского отдыха. Посетителей в “Колумбе” было немного – не сезон. Но и те, что заходили закрыть сделку или получить рекомендацию – в лоб – от какой-нибудь фанерки, не представляли для Берла никакого интереса. Позевывая, он выслушивал тривиальные вопросы и ответные обстоятельные лекции старика об отелях, рейсах и экскурсиях, а сам вспоминал прозрачную прохладу даабского моря, морских бабочек, заносчивых от сознания собственной красоты, прозрачных рыб-игл с забавным ртом бантиком, кораллы невообразимых форм и оттенков, многочасовой ужин под разноцветными фонариками на берегу матово-черной бухты.
Нужный Берлу человек приехал на такси в пятом часу вечера. Его можно было выделить сразу по осторожной точности движений, по цепкому взгляду, которым он окинул улицу перед тем как взяться за ручку двери. Берл стряхнул с себя дремоту и приготовился слушать.
– Привет, Брайтнер… – сказал в наушниках отдаленный голос. – Ну, что там у вас стряслось?.. А, черт!.. На кой ляд вы развесили здесь эти идиотские фанерки?!
“Ага! И тебе досталось!” – обрадовался Берл.
– Здравствуйте, Отто. Как долетели?.. Я сразу перейду к делу, да? Так вот, он пришел рано утром, еще десяти не было… – заторопился турагент испуганной скороговоркой.
– Стоп! – скомандовал Отто довольно-таки грубо. Старик явно не ходил у него в боссах. – Тут разговаривать не будем. Пойдемте на бульвар, погуляем, подышим.
Берл разочарованно вздохнул, но делать было нечего. Он подождал, пока двое выйдут, пока Брайтнер, суетясь, потея и многократно роняя связку ключей, закроет агентство. Отто при этом безучастно стоял в сторонке, всей своей позой выражая презрение. Затем они медленно двинулись в сторону Кенигсаллеи. Отто шел, глядя прямо перед собой, брезгливо задрав подбородок и воротя нос, а потный старик бегал вокруг него, как собачонка, подпрыгивая на ходу, жестикулируя и только что не помахивая хвостом. Берл выбрался из машины, расправил затекшие ноги и пошел следом. Погода стояла сухая, и бульвар вскипал разнообразным народом: суетились лоточники и уличные артисты, играли в “замри-отомри” живые скульптуры, из магазинов и кафе сквозняком выдувало обрывки музыки. Вдоль канала, сияя лакированными боками, медью клаксонов и бронзой набалдашников, выстроилась импровизированная выставка старых автомобилей. Отто сел на скамейку; старик, помявшись, пристроился рядом с ним. Он сидел боком, свешиваясь половинкой зада, как будто подчеркивая полное отсутствие всех и всяческих претензий – даже на эту крашеную, растрескавшуюся от дождя и солнца скамеечную доску – и продолжал что-то горячо объяснять своему неприветливому собеседнику; тот слушал и неохотно отвечал, морщась и едва разжимая тонкогубый рот.
Скучный день продолжался во всей своей долгой, полной бесплодного ожидания бесконечности. Осень, играя опавшими листьями, плавала по темно-зеленой воде канала наперегонки с молодыми утками. Берл стоял, прислонившись к дереву плечом, и с наслаждением вдыхал сырой воздух, пахнущий бензином и октябрьским лиственным хламом. У его ног остановился маленький песик в красном ошейнике, посмотрел, недоуменно склонив набок лохматую башку: мол, тебе-то зачем это дерево?.. мое оно, разве не видишь? Но Берл не отходил, и пес, поколебавшись, уступил, побежал дальше, выставляя вперед левое плечо, как взвод на параде; приостановился у скамейки, дружелюбно ткнулся носом в стариковские туфли, получил в ответ пинок, но не обиделся, а немедленно продолжил свой путь, тихо удивляясь про себя беспричинной человеческой злобе и бестолковости.
Но вот турагент закончил свой монолог… а может, это презрительный Отто приказал ему прекратить, потому что сколько ж можно. Теперь старик сидел, осмелившись, наконец, подвинуться на полную ширину скамейки, вплоть до спинки, а Отто говорил, крепко держа его за плечо сильной костистой кистью, говорил скупо, почти не задействуя мышцы лица, и старик кивал в ответ… а может быть, просто голова его покачивалась сама собой в такт подергиваниям оттовой руки. Это продолжалось минуту или две; затем Отто встал, приподнял шляпу, будто прощаясь, и пошел по аллее в направлении моста, а старик остался сидеть, как сидел, свесив голову на грудь и привалившись к спинке скамьи, на которую теперь не претендовал никто, кроме него.
“Никак, мертв старикан?.. – подумал Берл. – Если да, то я могу поставить диагноз на расстоянии: внезапная остановка сердца. Случается даже с двадцатилетними, а уж в таком возрасте и вовсе не редкость…”
Но проверять было некогда; длинная фигура Отто уже маячила на значительном удалении. Он передвигался расслабленной ленивой походкой, но на удивление быстро. Берл двинулся следом. На этот раз потребовалось все его внимание: преследуемый последовательно произвел несколько действий, призванных освободить его от возможной слежки. В большом универмаге на конце Кенигсаллеи, где Отто сменил плащ и шляпу, только невероятное везение позволило Берлу усидеть у него на хвосте. Везение и самоуверенность противника. По-видимому, на собственной территории Отто был настолько уверен в себе, что производил все эти шпионские упражнения как бы по обязанности, как бы даже досадуя на кого-то, чей приказ вынуждает его заниматься этими детскими играми. Берл нисколько не сомневался, что, почувствуй Отто что-нибудь неладное, не было бы ни малейшего шанса удержаться у него за спиной. Следить за таким профессионалом в одиночку – дело абсолютно безнадежное.
На его счастье, выйдя из универмага, Отто посчитал обязательную рутину исполненной. Теперь он уже не петлял, не останавливался у витрин и не заходил в подъезды проходных дворов, а шел быстро и целеустремленно. На Старый город и его бесчисленные пивные спускались первые сумерки; чистенькие переулки были заполнены пьющим и гуляющим народом. Отто остановился у ничем не примечательного серого двухэтажного особнячка с четырехскатной крышей, открыл дверь своим ключом и вошел. Берл довольно ухмыльнулся – его многочасовое терпение оправдало себя… терпение или удача? Или и то, и другое вместе?.. Да ладно, сейчас-то какая разница? Он глубоко вздохнул и передернул плечами, как воробей, отряхивающийся после стычки с хамскими неповоротливыми голубями. Дюссельдорф снова принес ему удачу. Теперь можно было подумать и о себе; любое дальнейшее действие требовало дополнительного обдумывания и подготовки. С этими друзьями на шармачка не сработаешь.
Он уже собирался вернуться к машине, но в последний момент передумал и решил напоследок немного понаблюдать за домом. Уж больно удобно показалось: в крохотном скверике напротив, через улицу, играли в шары, выгородив деревянными брусьями длинный прямоугольник. Рядом, уперев кулаки в подбородки или задумчиво почесывая носы, стояли болельщики. Берл подошел поближе. Очередь хода была за седым краснорожим мужчиной в расстегнутой куртке с полой, заткнутой за пояс, чтоб не мешала. Он встал на утоптанную точку броска, сдвинув ноги и взвешивая в левой руке металлический шар. Болельщики замерли. Дом как дом, подумал Берл. Двухэтажный фасад; четыре окна на первом, пять на втором. Внизу вроде бы какой-то офис или врачебный кабинет?.. Отсюда не видно, а подходить не хочется. Решетки, само собой. Седой занес руку за спину и бросил с вывертом, сопровождая полет шара помогающим движением всей своей красной рожи. Шар покатился и замер, неотличимый от своих остальных собратьев. “Ух!..” – восхищенно выдохнули болельщики. Очевидно, ход краснорожего поражал глубиной стратегического замысла. Берл снова перевел взгляд на дом. Второй этаж, скорее всего, жилой…
– Здорово, кацо! Давно не видались! – кто-то сильно хлопнул его сзади по спине. Берл обернулся. Перед ним, держа в руке высокий пивной бокал, стоял Колька Еремеев, собственной персоной. Вот уж кого он никак не ожидал здесь повстречать!
– Чего ты так прибалдел-то? – удивленно спросил Колька, так и не дождавшись ответа. – Неужто я настолько изменился? Или узнавать не желаем? Ну как хочешь…
Он пожал плечами – скорее недоуменно, чем обиженно, и сделал шаг назад, к столикам ближней пивной, где, видимо, и сидел до того, как заметил знакомого человека.
– Тебя не узнаешь… – выговорил Берл, обретя, наконец, дар речи. – Чуть спину не проломил, каратист хренов.
– Пошли, что ли, пивка дернем, за встречу, – сказал Колька. – Кончай работать, когда-то и отдыхать надо.
Он подмигнул.
– А и в самом деле… – согласился Берл. – Сколько можно…
Они прошли несколько метров до колькиного стола.
– Да, кстати, кацо, чтобы голову зря не ломать… – колькины голубые глаза невинно улыбались из-под белесых ресниц. – Зови меня Коля. Видишь, никак не наживу себе новых имен, хоть ты тресни. А ты кто теперь будешь? По-прежнему…
Он сделал длинную паузу, пока Берл судорожно вспоминал свое имя времен боснийской операции годовой давности.
– …Майк? – подсказал великодушный Колька.
Берл облегченно кивнул. Колька отхлебнул пива и усмехнулся:
– Ну, Майк, так Майк. Нам, татарам, все едино…
…Что было, то прошло; отчитавшись, Берл постарался побыстрее забыть о боснийской заварушке. Мало ли какие происходят в жизни неприятности – что ж, обо всех помнить?.. Эдак и просыпаться по утрам не захочется. И вот теперь – Колька, как гром среди ясного неба…
Помолчали. Колька вообще не отличался разговорчивостью. Берл же чувствовал себя не в своей тарелке. Двухэтажный дом за спиной давил его своим присутствием. Поерзав на стуле, он предложил пройтись. Миновав Старый город, они спустились на набережную. Над медленной, уставшей от дневной работы рекой висели мосты; в темнеющем небе светилась телебашня, как диковинный цветок на длинном стебле.
“Это же Дюссельдорф! – сказал сам себе Берл. – Какого же черта ты так зажался? Расслабься, парень!”
Он глубоко вдохнул сырой речной воздух.
– Тебе этого не понять, кацо… – нарушил молчание Колька.
– Чего?
– Ну, этого… когда большая река и все такое… Мне вот все время не хватает… – он хмыкнул. – Хотя за четырнадцать лет мог бы и привыкнуть.
– Так возвращайся, Коля. Сколько ж можно? Так и просидишь всю оставшуюся жизнь сторожем на автостоянке? Ты ведь еще там, да? В Вышеграде?
Колька кивнул.
– Тебе не понять… – повторил он просто. – Не могу я. Сколько лет прошло, а все не могу. Ну приеду я туда, а там что? Меня не то пугает, что за эти годы все переменилось, и жизнь другая, и люди. Это-то ерунда, потому что на самом деле ничего не меняется. Внутри, я имею в виду. А снаружи – кого волнует?
– Так что же тогда мешает? – не понял Берл.
– Это и мешает. Что все по-прежнему, а Гельки нету. Я там жить не смогу. Руки на себя наложу или людей стану убивать. Не хочу.
– А как ты в Вышеграде живешь – так бы и дома жил. Какая разница?
– В Вышеграде иначе… – покачал головой Колька. – Это… как сказать… там прошлого нету совсем и настоящего тоже. Я ведь там как будто и не живу, как будто проездом… знаешь, когда на поезде едешь через всю Россию – день едешь, второй, третий… на полустанках выходишь в буфет за сигаретами, да? Вышел и стоишь на платформе, куришь, ждешь, когда поезд снова тронется. Куда это время причислить, которое на платформе? В прошлое? – Нет… Какое прошлое у тебя с этим городком? Ты и имени его толком не знаешь. Нету там никакого прошлого. И настоящего тоже нету, потому что ты просто куришь, ждешь, когда поедем, время переводишь. Что же тогда есть? – Будущее! Потому что ты, пока куришь, думаешь о том, как будет там, куда ты едешь. Представляешь себе всякие картины, то да се… Ну и я в Вышеграде то же самое, на платформе, покурить вышел.
Он замолчал, переводя дух и удивляясь самому себе, своей неожиданной разговорчивости. “Накопилось, наверное”, – решил он, щурясь на плавное течение реки.
– Затянулся у тебя перекур… – сказал Берл.
Колька покосился подозрительно: не насмешничает ли? Нет, загадочный кацо выглядел абсолютно серьезным. Кацо… да и кацо ли он? Колька судил о берловом происхождении по легкому грузинскому акценту, который с некоторыми допущениями можно было уловить в его русском. Но поди знай… акцент нетрудно сымитировать. Кто он такой, этот парень с квадратной челюстью?
– Может, и затянулся… – признал он. – Да только мне торопиться некуда. Мой поезд пока стоит. Паровоз еще не подан.
– Бывает, что это и к лучшему… – Берл широко улыбнулся. – Черт его знает, как оно в действительности выйдет там, куда ты хочешь приехать.
– А вот это уже нас не спрашивают, – неодобрительно хмыкнул Колька. – Наше дело телячье. Есть поезда, с которых не сойти.
– Что верно, то верно…
Они стояли на краю набережной около простого ограждения, похожего на леерное, из тех, которые устанавливают на грузовых кораблях, где нет случайных людей или праздных пассажиров. Рейн, вздыхая, тащил перед ними на своем терпеливом горбу запоздавшую баржу; сзади, ловко маневрируя между гуляющими, выписывали широкие скоростные круги подростки на роликовых коньках, скейтбордах и велосипедах; наверху высились дома Старого города, крепко прижавшись друг к другу кирпичными плечами брандмауэров.
– Я могу спросить, что ты тут делаешь? – осторожно осведомился Берл.
– Уже спросил, – усмехнулся Колька. – Все по тому же делу. Был тут один сутенер, вроде как с Балкан. Ну, я и приехал проверить. Пустышка оказалась; не знал он ни Гельку, ни Вику, ни Рашида. Они там, похоже, позднее оказались, да и вообще в другом районе. Он-то из Косово. Сволочь. Но я ему, гаду, все равно яйца на уши натянул, чтоб не вышло так, что совсем уж зазря ездил.
Берл взглянул на часы.
– Подожди, – остановил его Колька. – Я тебя тоже кое о чем спрошу. Без разрешения. Ты ведь мне что-то обещал, кацо. Тогда, год назад, в лесу под Крушице. Помнишь?
Берла бросило в жар. Сейчас-то он вспомнил, конечно. И крушицкий лес, и кочковатую лесную дорогу, и ханджарский джип.
Теперь, когда Колька пришел напомнить о том крушицком разговоре, Берлу, к сожалению, было что ответить. Правда, ответ этот выглядел, как бы это помягче… некрасивым для него самого. Он не сделал ровным счетом ничего, ноль; хуже того – он просто забыл начисто о данном Кольке обещании, забыл почти сразу же, через минуту после того, как они, обменявшись поспешным рукопожатием, расстались в приграничной хорватской рощице, бросив джип и разойдясь в разные стороны.
– Понятно, – спокойно сказал Колька. – Ладно, кацо, чего уж там… я пойду, пожалуй. Не поминай лихом.
– Погоди, Коля… – Берл не знал, куда себя деть от смущения. Давно ему не было так стыдно. Он искал нужные слова и не находил. Пообещать снова?.. Это казалось ему еще хуже: так запутавшийся во лжи должник просит добавить к его долгу еще несколько монет, уверяя, что отдаст все сразу, но потом. – Погоди… Я тебе врать не стану: не сделал ничего, даже не пытался. Скажу больше: забыл обо всем, как последняя сука. Давай сделаем так. Я тебе сейчас пока ничего обещать не буду. Дай мне подумать до завтра, ладно? Ты когда улетаешь?
– Завтра вечером.
– Тогда так: встретимся завтра здесь же, часиков в… – Берл задумался. Утром он собирался заскочить в “Колумб”. – Часика в два дня. Годится?
Колька скептически сощурился:
– И что будет завтра в два часа дня, чего нету сегодня в восемь вечера?
– Я ж тебе говорю, – сказал Берл. – Дай мне подумать о чем-нибудь конкретном. Не хочу снова обещать тебе вообще. А для конкретного дела нужно время и план. Считай, что я тебе должен. О’кей?
– Ладно, – пожал плечами Колька. – Как скажешь. Я тебя за язык не тяну. Завтра в два на этом же месте.
Он повернулся и, пересекая набережную, пошел к лестнице, ведущей в веселые, полные пива и людей переулки Старого города.
Берл смотрел вслед его невысокой, ладной, щупловатой на первый взгляд фигурке и качал головой. Как можно было забыть? Стыдоба-то какая… Он тщательно обдумал свои возможности. Сегодня вечером так или иначе запланирован телефонный разговор с Мудрецом.
* * *
Беседа с Мудрецом прошла на удивление гладко. Начальник звучал как-то странно… рассеянно, что ли? Правда, сначала все шло, как обычно. Обрадовавшись неожиданному успеху с выслеженным домом, Мудрец тут же стал требовать от Берла обещания ничего пока не предпринимать самому. В этом был свой резон: столь тонкое дело, как слежку за серьезными профессионалами, необходимо поручать хорошо оснащенным специалистам. Берл, имея в виду свой далеко идущий план, обещания давать не стал, а перевел разговор на Стива. В этом месте старик, по логике вещей, должен был брюзгливо попенять своему строптивому подчиненному за недопустимый уход от темы, на что у Берла имелось в запасе несколько довольно перспективных вариантов ответа. Но, к его радостному изумлению, Мудрец промямлил что-то вроде “я не вижу в этом проблемы” и тут же вернулся к двухэтажному дюссельдорфскому дому.
– Подождите, Хаим, я хочу удостовериться, что правильно вас понял, – уточнил Берл, не веря своему счастью. – Вы действительно санкционируете помощь Стива по моему личному вопросу?
Мудрец устало вздохнул в трубку.
– Молодой человек, вы меня за дурака считаете? Уже по вашему охотничьему тону можно было вообразить, какие силки и засады вы заготовили, чтобы загнать меня в ловушку… Что ж удивительного в том, что я предпочел попасть туда сразу, минуя предварительные мучения?
– Вас не проведешь… – рассмеялся Берл. – Я ваш должник, Хаим. Спасибо.
– Теперь вы не полезете, куда не надо?
– Ни за что!
– Когда вы возвращаетесь?
– Думаю, завтра же… так что, до скорой встречи! – Берл ждал ответных прощальных слов, знаменующих конец разговора, но их все не было. Старик молчал, как-то неуверенно поскрипывая и покряхтывая на другом конце провода.
– Хаим?.. – осторожно позвал Берл. – Что-нибудь случилось?
– Видите ли, Майк, – тихо сказал Мудрец, обращаясь к Берлу по его временному имени. – Есть новые сведения по истории находящегося у нас предмета. Я только сегодня получил окончательное заключение. Вы не представляете, как трудно в наши дни найти настоящего эксперта…
– Ну и?..
– Клеймо фальшивое, – закончил Мудрец так же тихо.
– Фальшивое? – Берл не поверил своим ушам. – Вы имеете в виду, что изготовитель не тот, что указан на клейме? Но зачем?
Мудрец снова устало вздохнул.
– В том-то и дело, что изготовитель тот. Даже еще более “тот”, чем мы полагали. А вот год – не тот. Предмет изготовлен на шесть лет позже.
Берл помолчал, переваривая новость. Ну и что? Какая, собственно, разница? Он никак не мог понять, отчего старик так потрясен новыми обстоятельствами, связанными со слитком.
– Хаим, честно говоря, я не очень понимаю, что это меняет, – признался он. – Хотите объяснить сейчас или при встрече?
Они разговаривали, используя кодирующие насадки, но, тем не менее, по-настоящему важная информация телефонному кабелю не доверялась. Мудрец помолчал. Чувствовалось, что он колеблется.
– При встрече, – сказал он наконец. – Будьте осторожны, мой мальчик. Им действительно есть что скрывать. До свидания.
Берл повесил трубку уличного телефона, пребывая в превосходном расположении духа. Даже легкое недоумение по поводу последней части разговора не могло испортить общего чудесного впечатления от прошедшего дня. Даже с колькиным делом все оборачивалось самым замечательным образом. Конечно, события далеко не первой свежести – как никак четырнадцать лет прошло, но при умелом подходе раскапывают и не такое. В общем, теперь можно давать Кольке обещание с чистым сердцем. В детали его, конечно, посвящать ни к чему… пусть себе полагает меня грузином, так оно намного удобнее. Грузин со связями – чем плохо?..
Берл вернулся в гостиницу, лег и заснул моментальным сном хорошо поработавшего человека. Под утро ему приснился Колька. Колька стоял на платформе глухого таежного полустанка и курил, щурясь на верхушки елей. Полустанок был совсем крохотный – так, будка с окошечком кассы; да и платформа-то скорее напоминала короткий настил на полтора вагона, дощатый такой настил, с зелеными прослойками мха между сырыми от недавнего дождя досками. И все вроде бы было в порядке – и будка, и платформа, и тайга, и Колька с дымящейся сигаретой, и даже кто-то неясный шевелился в окошечке кассы, но Берл каким-то образом абсолютно точно знал, что чего-то не хватает, чего-то очень важного, просто даже жизненно необходимого.
– Да все пучком, кацо, – насмешливо сказал Колька, выпуская облако дыма. – Что ты суетишься? Есть поезда, с которых не сойти.
– Как же так, Коля? – удивился Берл, поняв, наконец, чего ему не хватает. – А где же сам поезд? А? Поезда-то нету!
Но тут из окошечка кассы высунулся старик Брайтнер и заорал, как сумасшедший попугай:
– И не будет! Не будет! Езжайте в Гонолулу! В Гонолулу!
* * *
В туристическое агентство “Колумб” Берл отправился после десяти. Собственно говоря, все свои дела в Дюссельдорфе он уже закончил. Оставалось встретиться с Колькой, и можно было со спокойным сердцем отправляться в аэропорт. Слиток и аппаратура лежали в камере хранения на железнодорожном вокзале, ожидая соответствующего курьера. Команда для слежки за домом прибывала сегодня же вечером. Встречаться с ними Берл не собирался – у них своя специализация, у него своя… Мудрец не любит лишних пересечений. Зачем же тогда “Колумб”? Скорее всего, Берлу не давала покоя вчерашняя картина старика-турагента, бессильно обмякшего на скамейке в гуще ежедневного кенигсаллейного карнавала. Отчего-то хотелось выяснить – что с ним? Жив? Мертв?
Отчего хотелось? А черт его знает… видимо, для полноты картины. Берл не любил оставлять за собой неясности там, где, не затрачивая особых усилий, можно было восстановить картину во всей ее полноте. В конце концов, никогда не знаешь, какая именно деталь пригодится тебе в будущем. Существовало и еще одно, не менее важное соображение. Судьба турагента могла служить ясной индикацией дальнейших намерений противника. Убийство, например, означало бы стремление обрубить концы, спрятаться, уничтожить последнюю связь со злополучным слитком. Если же, наоборот, Берла встретит живой и невредимый старик Брайтнер, то это будет свидетельствовать о желании продолжить игру… ну, скажем, назначить нахальному шантажисту встречу с сюрпризом или начать торговлю, или еще что-нибудь в том же духе.
С улицы через витрину было трудно что-либо разглядеть – к свисающим с потолка фанеркам прибавился стенд, рекламирующий отдых в Индонезии. Это не очень понравилось Берлу. Против самой Индонезии он не имел ничего, но стенд расположился уж больно некстати. На двери висела табличка “открыто”. Берл миновал агентство, перешел улицу, купил газету в ближнем киоске и понаблюдал за входом в “Колумб”. В течение следующего получаса там не произошло ровным счетом ничего подозрительного. Зашла пара пенсионеров; они задержались внутри на вполне подходящие случаю десять минут, а выйдя, еще некоторое время рассматривали фотографии, тыча в витрину пальцами и радуясь предстоящей радости. Затем появилась длинноногая брюнетка в черных очках, покрутилась перед дверью, покусывая лакированный ноготь и вошла внутрь. Берл еще немного подождал… брюнетка не выходила. Что ж, так оно даже лучше. Он свернул газету и пересек улицу.
Внутри было тепло, тихо и спокойно; густой строй фанерок выжидательно покачивался, примериваясь к берловой макушке. За брайтнеровским столом никто не сидел. Брюнетка, посасывая искусанный палец, изучала индонезийский стенд. Очки она так и не сняла.
– Какое яркое солнце, не правда ли? – благожелательно заметил Берл, кивая на фото. Брюнетка вынула палец изо рта и улыбнулась.
– Проходите, я сейчас!.. – женский голос доносился из-за приоткрытой двери во внутреннее помещение. Туалет? Кладовка?.. Берл неосмотрительно повернул голову и тут же получил Французской Ривьерой по темечку.
– Опа!.. Солнечный удар! Наденьте шапочку… – не оставаясь в долгу, хихикнула за спиной брюнетка.
– Мне бы господина Брайтнера! – крикнул Берл, адресуясь кладовке. – Мы с ним договаривались на утро.
– Я его заменяю, – отвечал женский голос. – Подождите минутку, я сейчас…
И в самом деле, она уже выходила из кладовки, на ходу вытирая полотенцем лицо под длинными светлыми волосами.
– Значит, все-таки туалет… – подумал Берл и замер. Из-под полотенца на него смотрело пристальное пистолетное дуло.
– Привет, Мухаммад! – сказала блондинка и улыбнулась знакомой медленной улыбкой. – До Дааба довезешь?
На этот раз она была одета не в эфемерную распашонку, а в строгий рабочий костюм, конечно же, мышиного цвета… но дела это не меняло – перед Берлом, надежно держа его на мушке, стояла та самая, даабская Клара. Он открыл рот, чтобы что-нибудь сказать, неважно что – в таких ситуациях нужно побольше говорить, тянуть время, ловить удачу… Но сбоку за спиной возникло какое-то движение, Берл почувствовал укол в плечо, и все вокруг сразу завертелось, как в воронке, стремительно завихряясь вниз, вниз, вниз, в темноту.
СВИДЕТЕЛЬ №7
Моя фамилия Вессель, Ваша честь. Государственный советник первого ранга, доктор Морис Вессель. Достойный швейцарский род, из поколения в поколения верой и правдой служивший республике на самых ответственных должностях в армии, полиции и министерствах. Никакого отношения к молодому человеку по имени Хорст Вессель, сочинившему песню, которая стала впоследствии гимном немецких штурмовиков, я не имею. Сообщаю превентивно, потому что, согласно моему опыту, этот вопрос всегда всплывает рано или поздно. Вы ведь не первый, с кем я говорю на тему моих тогдашних отчетов. Раз в два-три года обязательно находится журналист или режиссер, которому непременно требуется интервью с Морисом Весселем. Я никому не отказываю. Мне нечего скрывать и нечего стыдиться. Хотя вынужден отметить нескрываемую враждебность, с которой я обычно сталкиваюсь в ответ на мою вежливую готовность к сотрудничеству. Сначала меня это расстраивало, но теперь я привык. Повторяю, мне не в чем винить себя. Совесть моя чиста, а это главное, не так ли, Ваша честь?
Чтобы уже закончить с тем моим однофамильцем, замечу, что не только мои недоброжелатели дразнят меня этой притянутой за уши аналогией. Есть и довольно близкие друзья, которые любят пошутить на тему Хорста. Первым был, пожалуй, мой приятель Генрих Брайтнер, живший тогда по соседству, в берлинском пригороде Ванзее. Стоило ему завидеть меня на утренней прогулке, как он непременно вставал во фрунт и начинал петь:
Наш флаг высок! Тяжелыми шагами
СА идет в сплочении рядов!
И призраки друзей шагают вместе с нами,
Убитых шайкой красных и жидов!
Видите, я до сих пор помню этот куплет. Хотя я последний, кого можно было бы заподозрить в симпатиях к штурмовикам. Да и Генрих тоже их не переваривал. Быдло, Ваша честь, остается быдлом, в какую рубашку его ни одень – красную, синюю или коричневую. К счастью, мои соседи по Ванзее к мясникам из СА не имели никакого отношения. Утонченные аристократы, интеллектуалы, высшее офицерство и чиновничество, цвет нации. Да, да, не удивляйтесь, я говорю о начале сороковых годов. Я вообще полагаю, что настало время пересмотреть… ээ-э… как бы это определить… демонизацию Германии того исторического периода. Да, Германия проиграла войну, ну и что? Все когда-нибудь проигрывали войны. Кроме Швейцарии – да и то только потому, что она их просто никогда не вела. Так уж получилось, что сторону, которая потерпела поражение, люди проклинают особенно долго – как правило, вплоть до следующей войны. Победителей не судят. Судят побежденных. Наполеона Бонапарта в первой половине девятнадцатого века пресса иначе как “корсиканским чудовищем” не именовала. И что? Посмотрите, кто он теперь! Национальный герой! Великий полководец!
Извините, я и в самом деле отвлекся. Вернемся в Ванзее. Я оказался там в 42-м, осенью. Мне шел всего двадцать шестой год, а я уже имел звание офицера швейцарской армии и занимал при этом высокий пост заместителя комиссара Международного Комитета Красного Креста в Германии доктора Марти. Ах, какие там были виллы, в Ванзее! Поверьте, Ваша честь, я знаю толк в интерьере, красивых вещах и хороших винах. Поместье, в котором мы поселились, принадлежало когда-то знаменитой актрисе Бригитте Хельм, звезде немого кино. Помните фильм “Метрополис”? Нет? Ну неважно, она как раз там снималась. Все было обставлено с таким вкусом, так элегантно! Ничто так не грело мое сердце с ранней юности, как тонкий вкус и элегантность. Во всем – в одежде, в поведении, в суждениях.
И уж этого, поверьте, в Ванзее хватало. Ах, какие там устраивались приемы! Дамы в вечерних платьях, мужчины во фраках и черных мундирах… Можно говорить что угодно об офицерах СС, но в элегантности им никак не откажешь. Я сразу же подружился с некоторыми из них, особенно с Генрихом Брайтнером, которого я уже упоминал. Помню их как весьма достойных молодых людей. Некоторых это сейчас шокирует, но давайте рассуждать здраво. Только корпус Ваффен СС насчитывал свыше миллиона человек. Понятно, что в такой большой организации, как и в любой большой группе людей, можно отыскать немалое количество подлецов. Но нельзя же всех стричь под одну гребенку! Это, по крайней мере, нелогично. Миллион с лишним мерзавцев? Ну уж нет, увольте. Я привык мыслить самостоятельно и никогда не стану повторять нелепостей, даже если в них свято уверено тупое нерассуждающее большинство.
Те офицеры СС, кого знал я, были настоящими идеалистами и интеллектуалами. Дерзкие, мужественные, умные, одержимые идеей служения Родине. Но более всего они были элегантны. Такая компания не могла не понравиться. Сказать точнее, Берлин поразил меня в самое сердце. И Берлин, и Ванзее, и круг моих новых друзей. Не забывайте, что в то время Берлин не просто представлял собой столицу воюющей Германии. Нет, речь шла о столице воюющей Европы. Именно об этом говорили на ванзейских банкетах. Европа, встающая с колен, Европа, пробуждающаяся ото сна. Не скопище дряхлых, уродливых, погрязших в междоусобицах старух, но молодая, мощная воительница, дерзко посягнувшая на мировое первенство, бросившая вызов всем своим соперникам одновременно: и надменным англосаксам, и вонючему азиатскому медведю!
Сейчас стараются не напоминать о том, что не одна только Германия принимала участие в этой борьбе. Почти все европейские страны вносили свой посильный вклад в общее дело. В Ванзее я неоднократно встречал блестящих молодых людей в элегантных черных мундирах – французов и норвежцев, австрийцев и голландцев, шведов и бельгийцев. Знаете ли вы, Ваша честь, что больше половины Ваффен СС составляли европейцы негерманского происхождения? Все – добровольцы, без исключения! Так что же, все эти полмиллиона идеалистов нужно считать мерзавцами? Нонсенс! Это кажется мне нонсенсом сейчас, а уж тогда и подавно… даже мысли такой не возникало. Не скрою, временами мне становилось несколько стыдно за свою собственную страну, которая традиционно предпочитала оставаться в стороне от главных событий. Но что я тут мог поделать? Как швейцарский офицер и представитель “Красного Креста” я сохранял предписанный мне нейтралитет. Мои личные предпочтения никогда не мешали исполнению моих формальных обязанностей. Никогда!
Напротив, они только помогали. Эмиссар “Красного Креста” – должность деликатная во всех смыслах, особенно в военное время. Мы вынуждены путаться под ногами у воюющих сторон, приставать к ним со всевозможными просьбами… например – о санитарном состоянии лагерей военнопленных, о продовольственных посылках, о статусе инвалидов и так далее, и тому подобное. Понятно, что это раздражает. В такой ситуации хорошие личные контакты могут сослужить превосходную службу. Стоит ли удивляться, что мне сопутствовал неизменный успех. С зимы 43-го мы получили разрешение Берлина распределять продовольственные посылки в восточных лагерях, в непосредственной близости к русскому фронту. Для сравнения замечу, что Советы последовательно отказывались сотрудничать с “Красным Крестом”. Они предпочитали морить людей голодом, лишь бы не иметь дела с нами. И после этого еще говорят о бесчеловечности немцев!
Доктор Марти поручил мне использовать мои связи для инспекционной поездки в один из восточных лагерей, предпочтительно – в Аушвиц. О нем тогда распространялись особенно дикие небылицы, как, впрочем, и сейчас. Я приехал туда без предварительного согласования. Дежурный офицер у ворот рассмеялся мне в лицо, когда услышал, что я инспектор “Красного Креста”.
– Будь вы хоть сам Господь Бог, – сказал он. – В эти ворота не входят без личного разрешения рейхсфюрера.
Но я не сдался. Парочка телефонных звонков в Берлин, и ворота распахнулись, как по мановению волшебной палочки. Вот что значат правильные знакомства! Меня принял сам комендант – офицер с безукоризненными манерами. Мы провели обстоятельную и очень приятную беседу за рюмкой превосходного коньяка. Комендант чувствовал себя очень неловко из-за того, что без санкции Гиммлера, он не может устроить мне подробную экскурсию по рабочему лагерю Аушвиц. Но я заверил его, что и без всякой экскурсии благодарности моей не будет границ. В конце концов, даже просто впустив меня на территорию лагеря, этот блестящий офицер рисковал собственной карьерой.
Собственно, все, что было необходимо, я уже увидел по дороге от ворот к административному зданию. Повсюду образцовая чистота, превосходные санитарные условия, аккуратные мусорные баки. Заключенные были на работе, и поэтому никто не слонялся по двору. Комендант охотно ответил на оставшиеся вопросы. Питательность суточного рациона превышала две с половиной тысячи килокалорий. С этого, конечно, не разжиреешь, но для нормальной жизнедеятельности вполне хватает. Во всяком случае, заключенный, подававший на стол, выглядел вполне упитанным. Продолжительность рабочего дня – десять часов, включая перерыв на обед. Уверяю вас, Ваша честь, даже сейчас есть множество свободных людей, которые работают дольше. А в тот момент речь все-таки шла о военном времени, когда Европа напрягала все свои силы, воюя на два фронта, когда каждая буханка хлеба была на счету!
Поверил ли я ему? Что за вопрос?.. Какие, скажите на милость, были у меня основания не верить? Передо мной сидел человек чести, человек моего круга. Да он скорее пустил бы себе пулю в лоб, чем осквернил свои уста ложью. Поймите меня правильно, Ваша честь. Конечно, Аушвиц не показался мне лагерем отдыха для старшеклассников привилегированной цюрихской гимназии. Трудовой лагерь заключенных – ужасное место, как его ни обустрой. Особенно, если он расположен в дикой полуазиатской стране. Если не ошибаюсь, я именно так и выразился в своем отчете: “ужасное место”. Но я ведь и ехал инспектировать “ужасное место”, разве не так? Пока существуют преступления и войны, существуют и подобные ужасные места. В мои обязанности как представителя “Красного Креста” входила проверка лагерей – трудовых, исправительных, для военнопленных… лагерей, а не Венского Оперного театра! И, если судить по этой шкале, то порядок в Аушвице следовало признать близким к идеальному.
Слышал ли я другие мнения? Конечно, слышал… Но, обратите внимание: эти другие мнения исходят в основном от интересантов, пропагандистов, людей, ничего не видевших своими глазами, но, тем не менее, громогласно и агрессивно излагающих выгодную для себя версию происходивших тогда событий. Я же говорю только о том, что видел собственными глазами. Вы имеете дело со швейцарским офицером, человеком чести, который не станет лгать ни при каких обстоятельствах. Конечно, я мог бы потом напридумывать всяких небылиц в угоду господствующей сейчас лжи, и никто бы меня за это не упрекнул, напротив, все вокруг принялись бы бурно аплодировать. Но лгать – ниже моего достоинства, Ваша честь. Меня спрашивают: видел ли я дымящие трубы? Видел, но что в этом особенного? Любая котельная дымит, что же говорить о трубах лагеря, рассчитанного на десятки тысяч людей, который, к тому же, представляет собой гигантскую фабрику? Где вы видели фабрику без дымящих труб? Мне говорят: запах горелого человеческого мяса… Что за чушь! Не чувствовал я там никакого особенного запаха. Обычная индустриальная вонь.
Мой отчет о посещении Аушвица благоприятен потому, что он правдив. Правдив. Ни больше, ни меньше. Но вас-то, конечно, интересует мой второй отчет, терезиенштадтский, так что, с вашего позволения, я перейду прямо к нему. Тут необходимо дать некоторые предварительные пояснения. Терезиенштадт не был лагерем. И я утверждаю это, опять же, в противоположность бытующей ныне лжи. Немцы отвели этот маленький чешский городок для создания модели будущего устройства евреев на территории Европы. Кто-то называет Терезиенштадт словом “гетто”. Но в том-то и дело, что это не было гетто. Ведь что такое гетто? Грязный еврейский район в самом сердце европейского города, полный вшей и болезней, которые, хочешь – не хочешь, неизбежно переползают на ни в чем не повинных соседей. Могла ли новая Европа – та самая, которая жила в воображении моих ванзейских друзей, – та самая, сильная, красивая и молодая, смириться с подобными клоповниками? Конечно, нет!
Повторяю – речь шла ни больше ни меньше как о строительстве нового прекрасного мира, о свежем ветре перемен, который должен был вымести со старого континента весь мусор, все отвратительные гнойные болячки, всех паразитов, которые столетиями гнездились на его многострадальном теле. А евреи – конечно, в глазах моих ванзейских друзей – представляли собою именно таких паразитов. Судите сами. Возьмем для примера дом с двадцатью квартирами, где у каждой квартиры – свои хозяева. Жильцы, как это водится, разные, каждый со своим уровнем достатка, культуры и образования. В подвале ютятся многодетные бедняки, в мансардах – студенты, бельэтаж занимает богатый торговец, а на этажах проживают семьи чиновников разного ранга. И вот предположим, что Бог насылает на этот дом несчастье – нашествие клопов. Что тогда происходит? Каждая семья пытается справиться с напастью доступными ей способами и в удобное для нее время. Богач немедленно вызывает дезинфектора. Чиновник на втором этаже вызвал бы тоже, но у него как раз родился ребенок, и поэтому лучше бы немного подождать. Дворника в полуподвале клопы пока не беспокоят вообще, а студент полагает, что лучше потратить скудные франки на пиво, чем вбухивать их в благоустройство мансарды, из которой он так или иначе съедет в конце семестра.
Что происходит в результате? В результате клопы просто переползают из квартиры в квартиру и продолжают вволю сосать человеческую кровь. Ну, студента я еще могу понять – он и в самом деле жилец временный. Но что прикажете делать в этой ситуации остальным? Съезжать с квартиры? Но они не хотят! Они здесь родились! Наконец, им некуда больше деваться! Да и разве это не унизительно – оставлять квартиру клопам? Вот и получается, что единственный способ борьбы с паразитами заключается в добровольном объединении всех, всех, без единого исключения. Как только у дома появляется единый хозяин, проблема решается быстро и одним ударом. Именно это и пытался сделать Гитлер в Общеевропейском Доме. Понятно, что с точки зрения паразитов объединение Европы представляло собою настоящее несчастье.
Теперь они уже не могли перебегать из страны в страну, как это делали прежде. Впервые в истории возникла ситуация, когда их дружно травила вся объединенная Европа! Вы скажете: как так можно?! Ведь речь идет не о клопах, а о людях, какими бы мерзкими они ни казались. Вот именно! В этом-то и заключалась главная сложность. Европейцы могли бы сразу истребить их всех, но это было бы в высшей степени негуманно. В любых ситуациях человек должен оставаться человеком.
Германские власти долго пытались найти подходящее решение. Возможно, вы слышали о мадагаскарском проекте? Предлагались и другие. Увы, все они провалились один за другим. И главной причиной стало понятное нежелание всех без исключения стран принять у себя этот народ, принять на себя это проклятие. Разве Америка не закрыла перед ними свои двери? Разве англичане не блокировали своим флотом их возможное переселение на Мадагаскар? Разве арабы согласились принять их на своих пустующих землях? Даже если бы они хотели убежать, им просто некуда было деться! Некуда! Некуда! Что же им оставалось делать? Бороться! Они объявили войну Европейскому Рейху. Естественно, не своими руками. Они никогда не делают ничего своими руками. Они мобилизовали на помощь изобретенные ими же Советы. Они привели к власти Рузвельта и втравили в войну Штаты. На полях сражений лилась кровь немцев и американцев, бельгийцев и русских, англичан и французов. На первый взгляд это выглядело, как война Европы против России и ее англосаксонских союзников.
Так я и предполагал, пока не понял, что ошибаюсь. Это была война Объединенной Европы против Мирового Еврейства. Именно так представляли себе это столкновение Гитлер и его европейские единомышленники. А коли так, то по логике вещей получается, что все концентрационные лагеря без исключения являлись лагерями военнопленных. Военнопленных, а не гражданских лиц, даже когда речь шла о детях. Кому-то подобное разделение может показаться малозначащей игрой в термины, но с точки зрения “Красного Креста” оно было необыкновенно важно, поскольку в таком случае еврейские заключенные концлагерей автоматически подпадали под действие Женевской конвенции о военнопленных.
Но вернемся к Терезиенштадту. Как говорил мой ванзейский приятель Генрих Брайтнер, этот экспериментальный проект являл собой жест доброй воли, возможно даже – руку дружбы, протянутую сражающейся Европой своему непримиримому врагу. Европа как бы говорила евреям: вот вероятное решение вопроса, не связанное с депортацией. Вам не придется отправляться на Мадагаскар, в Антарктиду или в пески Палестины. Взгляните – вот компромиссная модель, которая, вполне вероятно, всех устроит, хотя бы временно – чисто еврейский город с собственной автономной жизнью, включая самоуправление. Как ни посмотри, Ваша честь, это было великодушное предложение. На взгляд Брайтнера, даже чересчур великодушное. Для того ли проливали кровь лучшие сыны Европы, чтобы на ее теле остались, пусть тщательнейшим образом изолированные, но все-таки язвы? Но Гитлера выводила из себя развязанная евреями мировая бойня. Он рассчитывал на передышку для того, чтобы продолжить борьбу другими, мирными, пропагандистскими средствами. В этой ситуации Терезиенштадская модель представляла для него особую важность. Он как бы сигнализировал миру: люди, смотрите, я готов к компромиссу! Прекратите кровопролитие! Прекратите слушать еврейскую пропаганду! Это не ваша война!
Я услышал подробности о жизни в Терезиенштадте летом 43-го года от его тогдашнего коменданта, штурмбанфюрера Антона Бюргера, который оказался приятелем Брайтнера по школе СС. Антон обладал первоклассным чувством юмора, и во время своих наездов в Берлин немало развлекал нас своими рассказами о еврейском городе. По его словам, в городе работали магазины, кафе и даже банк, где жители могли хранить свои сбережения, заработанные на этот раз не плутократством, а общественно-полезным трудом. Терезиенштадские деньги, естественно, имели хождение только внутри крепостных стен – город тщательно охранялся. Кстати, вся охрана состояла почти исключительно из чешских жандармов.
Мы с удивлением слушали о футбольных матчах, о нескольких оркестрах – симфонических и даже джазовых, о поставленных в городе операх и прочих несуразностях, абсолютно не вязавшихся с нашим представлением о концентрационном лагере. В рассказах Бюргера Терезиенштадт скорее напоминал курорт, чем европейский город в самый разгар войны. Работой евреев тоже особенно не утруждали – насколько я помню, они клеили картонные коробки или что-то в этом роде. Брайтнер очень этим возмущался. Да и я, честно говоря, досадовал – продовольственные посылки, посылаемые в Терезиенштадт, было бы куда уместнее отправлять в другие, более подходящие места.
– Надо будет как-нибудь заехать к тебе, Антон, – говорил я Бюргеру. – По джазу я соскучился.
Тогда по молодости лет я обожал джаз, Ваша честь, а в Берлине эту музыку не жаловали из-за ее дегенеративных корней.
Бюргер смеялся:
– Джаз-то у них есть, да только высидишь ли ты на концерте?
– А почему нет?
– Да потому что музыканты кишат блохами, вшами и прочей живностью! Уже через десять минут ты начнешь чесаться, как сумасшедший.
Да, да, Ваша честь. По словам Антона, никакие его старания не могли заставить обитателей Терезиенштадта соблюдать правила элементарной гигиены. Нелепые, грязные люди, живущие по странным правилам, обросшие паршой и идиотскими слухами… Бюргер рассказывал, что когда прибыл транспорт подростков с востока, то они сначала наотрез отказывались входить в душевые – приходилось заталкивать прикладами и пинками. Почему? Оказалось, что кто-то им наплел, что в душевых вместо воды пускают газ! Можете себе представить? Обычная гигиеническая процедура ассоциировалась у этих несчастных со смертью!
После войны я читал россказни о том, что терезиенштадские вши и связанный с ними тиф стали следствием ужасающей тесноты. Что, мол, в пространство, где до войны проживали семь тысяч человек, нацисты втиснули чуть ли не в десять раз больше. Глупости! Во-первых, во время инспекции я видел превосходные четырехъярусные нары, так что планирование и использование свободного места было произведено самым тщательным образом. А кроме того, ну и что ж, что тесно? Что, от этого надо разводить вшей? Просто, если хотите знать мое мнение, этот народ не привык мыться. Уже только за одно это стоило бы их изолировать – говорю вам, как представитель “Красного Креста”, имеющий некоторое представление о том, что такое общественная гигиена.
Вообще вся история нашего визита обросла совершенно невероятными легендами. Так, пишут о том, что якобы инспекция была произведена по просьбе Дании и Швеции. Что, мол, король Христиан глаз по ночам сомкнуть не мог от беспокойства о судьбе неполных пяти сотен датских евреев, депортированных в Терезиенштадт осенью 43-го. Что, мол, датчане так по ним соскучились, что от расстройства перестали сбивать свое прославленное масло… Это надо же изобрести такую чушь! Правда же заключается в том, что и король спал спокойно, и датчане свое масло сбивали, исправно поставляя его воюющей Европе, и никому – слышите, никому – не было ровным счетом никакого дела до слухов о якобы имеющем место массовом уничтожении евреев, слухов, которые сами же евреи и распускали. Никто и ухом не вел – ни Америка, ни Россия, ни Англия, ни Ватикан. Потому что не верили, и правильно делали.
Не верить-то они не верили, но в пропаганде своей использовали эти слухи на полную катушку. Так что единственными, кто оказался заинтересованным в терезиенштадской инспекции, были оклеветанные с ног до головы СС и политическая полиция – гестапо. Они надеялись, что истинное положение дел еще можно довести до ушей одураченного мира, что еще возможно противопоставить правду – клевете, а честь и достоинство – лживой пропаганде. В то же время инспекция по их собственной инициативе выглядела бы инсценировкой. Требовался формальный запрос по линии “Красного Креста”. Но в том-то и дело, что проходил месяц за месяцем, а запроса не было! Ни от стонущей по поводу так называемых нацистских злодеяний Би-Би-Си, ни от “обеспокоенного” американского госдепартамента, ни от жирных администраторов Джойнта!
Дошло до того, что ко мне обратились напрямую высшие чиновники германского МИДа с просьбой посодействовать в организации инспекции. Но в отсутствие внешнего запроса и я не мог ничего предпринять. Мы искали малейшую зацепку, но прошла масса времени, прежде чем она и в самом деле нашлась. Один из депортированных датских евреев успел заблаговременно отправить свою семью в Швецию. Узнав о его депортации, жена обратилась в шведский “Красный Крест” за информацией. Те переслали запрос своим датским коллегам, а последние – нам, в Берлин. Таким образом долгожданный толчок произошел. Гиммлер вздохнул с облегчением и дал Бюргеру приказ готовиться к визиту. Конечно, его невозможно было провести немедленно – такие мероприятия требуют длительной подготовки. Немцы слишком долго ждали возможности быть услышанными, чтобы позволить каким-нибудь нелепым случайностям разрушить все дело.
В марте 44-го Генрих представил мне нового коменданта Терезиенштадта – оберштурмфюрера Карла Рама. Видимо, административные способности Бюргера показались Гиммлеру недостаточными для столь важной задачи. Рам понравился мне с первого взгляда. Австриец, среднего роста, элегантный, с безукоризненным вкусом, он сильно отличался от весельчака Антона своим задумчивым, несколько даже замкнутым видом. Лоб мыслителя выдавал незаурядные способности. Это был, вне всякого преувеличения, блестящий интеллектуал с огромным творческим потенциалом. Ах, Ваша честь!.. Сколько пользы принесли бы человечеству эти замечательные люди, если бы колесо фортуны повернулось иначе! Мог ли я себе представить, глядя на Карла, что всего через какие-то три года его вздернут на виселице тупые чешские мужланы?!
Рам проделал в Терезиенштадте просто выдающуюся работу, создал произведение административного искусства, что было особенно нелегко, учитывая низость и косность человеческого материала, с которым ему приходилось иметь дело. Но об этом я еще расскажу, а пока что послушайте о моих проблемах. Они, естественно, заключались в том, чтобы убедить представителей датского и шведского “Красного Креста” присоединиться к инспекции, которою они сами же – вольно или невольно – инспирировали. Не менее двух месяцев ушло на пустые переговоры. Они просто не хотели ехать туда, Ваша честь, просто не хотели! Мне приходилось оказывать на них давление, стыдить, угрожать оглаской, пока они, наконец, не соблаговолили дать свое принципиальное согласие.
В середине мая Гиммлер прислал моему боссу доктору Марти официальное разрешение провести две инспекции: в Терезиенштадте и в любом другом рабочем лагере по нашему выбору. Мы выбрали Биркенау. Когда я сказал об этом Карлу, он воскликнул:
– Замечательно! Теперь я знаю, что делать с излишками моего населения!
Дело в том, Ваша честь, что Рама беспокоила некоторая скученность в жилых помещениях Терезиенштадта, о которой я уже упоминал. Если вы помните, именно тесноту союзническая пропаганда именовала главной пыткой и бичом модельного еврейского города. В итоге Рам принял решение оставить в Терезиенштадте всего 28 тысяч, а остальных переправить в Биркенау и готовить там ко второму визиту. Вы спросите, почему именно их, а не других? Ну, не надо забывать, что условия жизни в модельном городе все-таки сильно отличались от условий рабочего лагеря, так что и люди выглядели поупитаней. В дополнение к этому они уже прошли психологическую подготовку к визиту.
В общем, идея Рама выглядела просто замечательной и, естественно, была немедленно претворена в жизнь. Бывших жителей Терезиенштадта поселили в Биркенау отдельно от остальных в специально выстроенных бараках. Их не утруждали работой, неплохо кормили и даже разрешили переписку с оставшимися в Терезиенштадте родственниками. Те же, в свою очередь, получая письма из Биркенау, окончательно убеждались в нелепости слухов о газовых камерах и массовых убийствах. Все было готово к визиту. После длительных согласований мы назначили дату первой, терезиенштадтской инспекции: 23 июня.
Думаю, что после всего, что я вам уже рассказал о своих коллегах, вы не удивитесь, когда узнаете, что они делали все для того, чтобы отложить, а то и вовсе отменить визит. В итоге шведы так и не поехали под смехотворным предлогом, что именно назначенный день является в Швеции нерабочим по причине какого-то национального праздника. Они объявили об этом буквально накануне, когда было уже поздно менять что-либо. Излишне говорить, что во время предварительных согласований шведы ни словом не обмолвились о какой бы то ни было проблеме. Таким образом, делегация “Красного Креста” состояла всего из трех человек: двое датских представителей и ваш покорный слуга в качестве председателя. Нас сопровождал сам министр иностранных дел Германии господин Эберхард фон Тадден. Уже один этот факт свидетельствовал об исключительной важности нашей инспекции для официального Берлина.
Итак, утром 23 июня 1944 года наш черный лимузин въехал в крепостные ворота Терезиенштадта, украшенные поучительной надписью “Труд делает свободным”. Карл встречал нас у входа, сопровождаемый неприятным длинноносым типом в кургузом пиджаке и неглаженных брюках. Занятый беседой с фон Тадденом, Рам не успел предупредить меня, и я по ошибке пожал длинноносому руку. Это оказался глава местного самоуправления. До сих пор меня преследует противное ощущение его влажной ладони. Помню ли я его фамилию? Нет, его фамилию я забыл …а почему вы спрашиваете? Это имеет какое-то значение? Как? Эпштейн?.. Да-да, вот сейчас я припоминаю… по-моему, в итоге этот тип оказался жуликом, как и все они: мухлевал со списками депортируемых в Аушвиц-Биркенау. Карл вынужден был его сменить на кого-то другого. Погиб вместе с семьей? – Ага… видимо, казнен… Что ж, это объяснимо – в военное время мошенничество карается особенно строго.
Но, поверьте, весь этот предмет не стоит столь пристального внимания. Позвольте мне лучше рассказать о самом Терезиенштадте в тот июньский день 44-го. Когда я говорил о произведении искусства, созданном административным талантом Карла Рама, я нисколько не преувеличивал. Весь городок цвел и благоухал; повсюду виднелись клумбы с цветами, в парках играли дети, магазины ломились от изобилия продуктов. Свежие овощи, фрукты, сладкая черешня, кондитерские изделия на витринах кафе. Конечно, я не был настолько наивен, чтобы полагать, что мы видим повседневную реальность терезиенштадтской жизни. Большую часть всего этого наверняка завезли накануне нашего приезда. Но, послушайте, перед любым инспектором всегда предстает сильно приукрашенная картина. И это нормально. Обычно приходится рассуждать примерно таким образом: “Так, возьмем выставленное на витрину количество продуктов и поделим его пополам – это и будет истинным положением вещей”.
Так вот, даже если разделить увиденное нами в Терезиенштадте не пополам, а на десять, то и тогда он останется богаче любого провинциального немецкого городка. А на разбивку клумб и благоустройство парков, без сомнения, потребовалась не одна неделя. На подходе к центральной площади в ноздри нам ударил запах свежевыпеченного хлеба из близлежащей пекарни. Рам пригласил попробовать – вкус полностью соответствовал запаху; пекари явно использовали муку самого высшего сорта. На самой Марктплац симфонический оркестр играл Брамса. За столиками открытого ресторана сидели люди. Работал банк. Магазины продавали одежду и обувь.
Затем мы посетили фабрику, где они клеили коробки в просторном светлом цеху с высокими потолками. Еще на лестнице мы услышали пение – они пели, Ваша честь! Пели веселую тирольскую песенку! Станет ли это делать человек, с которым плохо обращаются? Или, тем более, обреченный на смерть? Нонсенс! Далее нас повели в жилые помещения. Датчан в первую очередь интересовали условия проживания бывших сограждан. Конечно, их комнаты на двоих сильно уступали президентскому “люксу” берлинского отеля “Амбассадор”, но жаловаться на отсутствие удобства тоже не приходилось: нормальная мебель, занавески на окнах, полки с книгами, горшки с цветами. В санитарных узлах умывальники сверкали свежим фаянсом, блестели никелем новенькие водопроводные краны.
Люди выглядели слегка испуганными и говорили мало, зато непрерывно улыбались. И никаких жалоб, даже намеком, даже легким подмигиванием – ничего. Единственная жалоба поступила от самого коменданта. Мы как раз навещали детский сад, где по стенам игровой комнаты с большим количеством игрушек были развешаны картинки, изображающие животных с детенышами: утку с утятами, собаку со щенками, слониху со слоненком. Карл остановился около картинки с изображением тигрицы и, подозвав сопровождавшего нас длинноносого еврея, принялся распекать его: дети могли испугаться хищника! Длинноносый слушал и подобострастно кивал; на лбу у него выступили капельки пота. От него дурно пахло, и я попросил Рама продолжать осмотр.
Под конец нас пригласили на представление детской оперы, и тут я вспомнил про джаз.
– Карл, говорят, тут имеется джаз-банд, – сказал я коменданту. – Если это так, то нельзя ли…
Карл рассмеялся:
– Чего-чего, а банд у нас хватает. Есть и джаз. Они называют себя “Гетто-Свингерс”. Если хочешь, пожалуйста. Я дам тебе сопровождение.
Он подозвал помощника – симпатичного вахтмана, и мы отправились вдвоем на Марктплац. Остальные остались слушать оперу.
– Посидим пока в кафе, – сказал вахтман. – Я послал за музыкантами. Сейчас прибегут. Сегодня все в полной готовности. – И подмигнул.
Действительно, организаторский гений Карла чувствовался в каждой детали. Но в кафе мне идти не хотелось – в памяти сразу ожили рассказы Бюргера о тифозных вшах.
– Я предпочитаю слушать на открытом воздухе, – сказал я вахтману и опустился на скамью в середине площади. Вахтман почесал в затылке и побежал организовывать переноску пианино.
Меньше, чем через четверть часа “Гетто-Свингерс” уже играли передо мной и играли замечательно. Их было пятеро: трубач, два саксофониста, бас и пианист.
Никогда до того мне не приходилось слышать столь превосходного исполнения. Правда, к тому времени мой джазовый опыт ограничивался пластинками Гудмена и Дюка и десятком-другим концертов в женевских и парижских залах, где танцевали линди-хоп. Терезиенштадский квинтет играл в манере Каунта Бейси, свингуя легко и грациозно, не насилуя слух чрезмерными, до грубости, импровизациями, которыми часто увлекаются начинающие джазмены. В их игре присутствовала такая элегантность, такой утонченный вкус, что я даже забыл, где я нахожусь и, закрыв глаза, отдался волшебным волнам свинга. Большая часть мелодий была мне знакома, пока “Гетто-Свингерс” не перешли к импровизациям на основе латинской музыки. Я никогда не любил румбу, находя ее вульгарной. Но тогда, на Марктплац, облагороженная чудесной джазовой обработкой, она звучала просто чудесно. Особенно мне понравился один номер, запомнившийся необыкновенно чувственной и красивой фортепианной импровизацией.
По окончании программы я подозвал к себе пианиста. Он совсем не походил на еврея – высокий, светловолосый молодой человек с печальными голубыми глазами. Пожалуй, лишь эта, слегка дегенеративная печаль и выдавала его национальную принадлежность.
– Что это вы такое играли? – спросил я и напел.
– А! – сказал он. – Эль Манисеро. Кубинская румба. Вам понравилось?
– Я хотел бы послушать это еще раз, – сказал я, не вдаваясь в излишние обсуждения. – Вы сыграете?
Последний вопрос был из разряда риторических – я и представить себе не мог, чтобы они отказались. В конце концов, не забывайте – мы находились не где-нибудь в Карнеги-холл, а на главной площади Терезиенштадта. Тем неожиданнее для меня оказался его ответ.
– Сыграем, – сказал он. – Но с одним условием. Сначала вы меня выслушаете.
Я просто открыл рот от удивления, а наглец продолжал, пользуясь моим замешательством.
– Вы из “Красного Креста”, я знаю… – он говорил очень быстро, но внятно. – Вы должны понимать: здесь все инсценировано. Попробуйте открыть краны в умывальных – вода не потечет… трубы не подведены, просто прилеплены раковины прямо к стене. Чтобы освободить место для показанного вам жилья, тысячи людей депортированы в Биркенау. Мебель поставили несколько дней назад. Завтра же всех вернут на нары – зайдите в бараки… там люди спят в четыре яруса… духота, вши, тиф, голод… Продукты завезены вчера вечером, и нам запрещено их покупать. Их увезут сразу же после вашего отъезда. Парки были открыты три недели назад, и все это время детей заставляли репетировать счастливое детство на лужайке…
Я беспомощно оглянулся. Вахтман, как назло, дремал на вечернем солнце метрах в пятидесяти. Крикнуть? Нет? Поди знай, а вдруг у этого сумасшедшего нож? Я чувствовал исходящую от него угрозу.
– Люди запуганы… за любую жалобу, даже намек, нам угрожают страшными пытками. У большинства тех, кого вам показывали, в заложниках жены и дети. Попросите, чтобы вам показали местную тюрьму. И виселицы. И крематорий. Тут ежедневно казнят и мучают. А потом сжигают и просеивают пепел – чтобы найти золото из зубных коронок. Золото из зубов!
Это было уже чересчур, Ваша честь. Всякому нонсенсу должен быть предел. Презрев опасность, я решительно поднялся со скамейки. Он еще пытался схватить меня за рукав и что-то бормотал, но вахтман уже бежал в нашу сторону. Превосходное впечатление от джаза было безнадежно смазано. В изрядно испорченном настроении я присоединился к датчанам и фон Таддену. Визит подходил к концу. Чтобы дольше не задерживаться в Терезиенштадте, я предложил коллегам обсудить впечатления на обратной дороге.
Прощаясь, Карл отвел меня в сторону и спросил:
– Мне рассказали, что с тобой произошел какой-то неприятный инцидент? Там, на площади?
Я пожал плечами:
– Слышал бы ты, какую чепуху нес этот пианист… Мы расстались, когда он начал расписывать, как просеивают человеческий пепел на предмет обнаружения зубного золота.
Комендант расхохотался.
– Надеюсь, – сказал он, – что один мерзавец не испортит тебе впечатление от инспекции.
– Карл, – сказал я. – Дай мне слово, что ты не станешь наказывать вахтмана.
Он кивнул, и я сел в машину, полностью удовлетворенный. Меньше всего мне хотелось бы, чтобы из-за меня пострадал человек, даже задремавший на своем посту. На слово Карла Рама можно было положиться.
Излишне говорить, что наш совместный отчет был исключительно благоприятным. Разве могло быть иначе? Мы описывали только то, что видели собственными глазами. Кстати, сразу после нашего визита в Терезиенштадте отсняли часовой фильм. Он назывался “Фюрер дарит евреям город”. Да, я его видел. В общем и целом, он довольно точно описывает ситуацию. Хотя в некоторых случаях режиссеру слегка изменяет чувство меры – например, в сцене, когда ребенок хватает Карла за рукав и говорит, показывая на банку сардин: “Опять сардины, дядя комендант?” По-моему, это безвкусно и малоправдоподобно. Очевидно, что Карл никогда не позволил бы подобной фамильярности по отношению к себе, даже со стороны ребенка.
Иосиф? Какой Иосиф? Ах, этот пианист… его звали Иосиф? Я слышал о нем после этого только однажды, на вечеринке в Ванзее, где присутствовал и Карл Рам. Уже в декабре. Кто-то поставил пластинку с фортепианной сонатой Бетховена. Карл наклонился к моему уху и спросил:
– Помнишь того пианиста на Марктплац? Ну, который к тебе приставал?
– Помню, – ответил я. – Что, продолжает приставать?
Карл улыбнулся:
– Что ты, Морис. Он уже давно ни к кому не пристает. Просто я вовремя забыл тебе рассказать, а теперь вот вспомнил. У него-таки оказался полный рот золота. После того, как просеяли.
Гм… должен признаться, что эта шутка показалась мне не смешной. Понимаете, Ваша честь, под конец войны даже самым блестящим офицерам стали тут и там изменять нервы. Возможно, Рам уже предчувствовал свой ужасный конец.
Мне? Я не вполне понимаю ваш вопрос. Мне было решительно нечего бояться. Я всего лишь выполнял свой долг в инспекции лагерей и распределении продовольственных посылок. Характерно, что сразу после войны никому и в голову не пришло обвинять меня или “Красный Крест” в чем бы то ни было. Только потом, по прошествии нескольких десятилетий после войны, всплыли смехотворные, ни на чем не основанные обвинения сугубо пропагандистского характера. Утверждают, к примеру, что семнадцать тысяч евреев были депортированы из Терезиенштадта исключительно по причине нашего визита. Даже если это так, разве это не улучшило условия проживания в городе? Ведь одновременно господа критики рассуждают о тесноте, как главном о биче Терезиенштадта. Нет никаких доказательств того, что депортированные погибли. В чем же, скажите на милость, заключается наша вина? Говорят также, что все люди, снимавшиеся в терезиенштадском фильме, были уничтожены немедленно по окончании съемок. Извините, не верю. Я слишком хорошо знал Карла Рама, чтобы заподозрить его в подобном зверстве.
Сейчас мне 87 лет, я получаю хорошую пенсию, имею превосходный дом в Интерлакене, чистую совесть и, тьфу-тьфу-тьфу, не жалуюсь на здоровье. Моя мечта увидеть Европу объединенной мало-помалу сбывается. Большая европейская война закончилась, в определенном смысле, вничью, но теперь правильная чаша перевешивает. Святое дело, на алтарь которого положили свои жизни миллионы блестящих молодых европейцев, уверенно пробивает себе дорогу. Думаю, что, когда придет мой час, я умру просветленным, со спокойной уверенностью в будущем. Амен.
ГЛАВА VIII
Открыть глаза? Или не открывать?.. Погоди, давай сначала вспомним, где мы? И что было до того, как глаза закрылись?.. Глаза-то ладно, глаза проморгаются, а вот что происходит с языком? Отчего он такой сухой и огромный, как будто чужой? Без языка нам никак нельзя… язык – он главное оружие… “Колумб”! Вот где! Вспомнил! Турагентство проклятое и милая девушка Клара в распашонке… там у нее, кстати, все путем, под распашонкой, все… погоди… при чем тут распашонка? Они ж тебя завалили, парень. Взяли без борьбы, ты и пикнуть не успел, прославленный оперативник, звезда профессии. Ну, это ж надо… и зачем только в этот “Колумб” поперся? Так все хорошо шло…
Берл попробовал пошевелиться и не смог. Паническая мысль: парализован! Или связан? Наверное, все-таки связан. Он поднатужился и открыл глаза.
Комната без окон… кирпичные некрашеные стены… низкий потолок… вроде подвала. Он сидел на тяжелом старинном стуле с подлокотниками и высокой спинкой, примотанный липкой лентой так, что и пальцем не двинуть. Вот ведь… оказывается, за внутренней-то дверью не только туалет, но еще и подземелье. Кто бы мог знать?
– Ну что, бедуин, очухался? – Клара сидела в трех шагах напротив него, курила, выпуская дым из точеных ноздрей. – Тяжелый ты, парень, вот что я тебе скажу. Это мы уже знаем. Осталось прояснить несколько дополнительных мелких деталей.
– Точно, тяжелющий… – с мечтательной интонацией произнесла брюнетка, подходя откуда-то сзади и оказываясь на поверку огненно рыжей… Э, да это же Фанни! Мог бы и сразу узнать, даже в парике и в очках.
– Интересно было бы его попробовать, а, Кларик? – продолжала Фанни, наклонившись близко к Берлу и медленно облизывая губы. – Такой уж придавит так придавит… Жаль, столько добра пропадает…
– А чего, девчата, может, и впрямь попробуем? – сказал Берл. Вернее, хотел сказать. Язык у него ворочался с превеликим трудом, и оттого слова вышли почти неразличимыми.
– Дура ты, Фанька, – равнодушно ответила Клара и стряхнула пепел на пол. Жалкие берловы попытки что-то произнести она просто проигнорировала. – Одни мужики на уме. Меня тебе мало?
– А вот и мало! – капризно заявила Фанни, отворачиваясь от Берла. – Никакой личной жизни… И вообще, кончай тут смолить, дышать нечем.
Клара невозмутимо затянулась.
– Не волнуйся, душа моя, – она выпустила в сторону подруги особенно большое облако дыма. – Смерть от пассивного курения тебе не грозит. А уж про нашего гостя я тем более не говорю. Он умрет точно от совсем других причин…
Берл снова попробовал вставить в разговор слово и снова неудачно.
– Заткнись, парень, – посоветовала Клара. – Не спрашивают – молчи. А спросят – говори. Все просто.
Фанни осуждающе покачала головой.
– Сука ты, все-таки, Кларик… зачем мужика зря мучить? – Она взяла стоящую тут же бутылку минеральной воды и стала поить Берла прямо из горлышка. – У него еще все впереди.
– Это точно… – Клара усмехнулась и, бросив окурок на пол, раздавила его каблуком. – Отто на эти дела мастер. Он тебя, парень, уменьшать будет, а то уж больно ты тяжелый, смущаешь нашу бедную Фанечку. Начнет с ногтей, потом отрежет уши, потом перейдет на пальчики, потом… Фанька, что потом? А то я забыла.
– Не знаю, – задумчиво протянула Фанни, завинчивая пробку. – Пенис под самый конец.
Клара сокрушенно вздохнула:
– Кто про что, а Фанни – про пенис…
Берл подвигал языком. Теперь он хотел знать свои возможности заранее, чтобы лишний раз не позориться. После нескольких глотков воды язык вроде бы начал шевелиться.
– Это что вы мне такое вкололи, девоньки? – вышло вполне внятно, и Берл приободрился. – Спишите рецептик. Колбасит круче героина.
Фанни прыснула:
– Я ж тебе говорила, он остроумный…
Клара подняла на Берла холодные светлые глаза:
– Рецептик?.. Рецептиков-то у нас много… – она кивнула на сервировочный столик, где рядом с набором хирургических инструментов лежало несколько шприцев. – Только зачем тебе рецептик, парень? Ты отсюда в любом случае выйдешь по частям, в нескольких пакетах. Вопрос только в том, будет тебя Отто живым разделывать или сначала уколет.
– Ага… Внезапная остановка сердца, – понимающе улыбнулся Берл. – Как у Гюнтера. Как у Янива и герра Брайтнера…
– Правильно, – кивнула Клара. – Вот этот, видишь? – Она показала Берлу красный одноразовый шприц. – У нас тут химия на все вкусы, тебе понравится. Это, к примеру, развязывает язык. Правда, не всем, зависит от организма. Так что Отто сначала попробует химией, а потом уже перейдет к хирургии. У него все по науке.
– Что ж, – заметил Берл. – Приятно попасть в руки квалифицированного специалиста. А где он сам-то, ваш легендарный Отто?
– Зря торопишься, – Клара усмехнулась. С прежней, медленной улыбкой она смотрелась намного лучше. И распашонка ей шла намного больше, чем этот мышиный костюм. – Сейчас он приедет, уже скоро. И не один. Уж больно твоя наглость боссу нашему понравилась, непременно хочет повидаться, пока ты еще в товарном виде.
– Повидаться… отчего ж не повидаться, особенно с боссом. Погоди-ка… – вдруг вспомнил Берл. – Который теперь час?
– Полтретьего, – ответила сердобольная Фанни. – Клара правду говорит – зря ты торопишься…
Половина третьего… обидно. Берл закрыл глаза. Мысль о несостоявшейся встрече с Колькой была для него невыносимой. До этого момента он автоматически пытался делать хорошую мину при плохой игре, бодрился, как мог, изо всех сил изображал невозмутимую уверенность в собственных силах. Судя по презрительному клариному взгляду, со стороны это выглядело довольно-таки неуклюже, но Берла мало волновал взгляд со стороны. Он старался, в основном, для себя самого. Ему не раз уже приходилось оказываться в ситуациях, которые многие назвали бы безнадежными, безвыходными, и, тем не менее, выкарабкиваться из них с минимальными потерями. Секрет выживаемости заключается именно в том, чтобы не терять надежду. Стоит прекратить поиски выхода, и ситуация действительно станет безвыходной. Вывод прост: если хочешь выжить, то никогда не отчаивайся, сохраняй присутствие духа, не впадай в панику, в бесплодную жалость к самому себе, в бесполезные переживания о пролитом молоке.
Неуклюже задирая Клару, Берл прежде всего подготавливался сам, строил укрепления, закапывал поглубже собственную слабость, собственный страх. Судя по всему, на этот раз испытание ему предстояло нешуточное: эти люди навряд ли дадут себя обмануть. Боль, конечно, – вещь крайне неприятная, но Берл знал, как с ней справляться, отключая сознание, уходя в бесчувственность. В крайнем случае, если уж станет совсем невмоготу, если Отто и в самом деле окажется таким “специалистом”, каким описывает его Клара, всегда остается последнее убежище – смерть. Берл не сомневался, что сможет убить себя в случае надобности. Но было бы преждевременно думать об этом сейчас, пока еще не произошло ничего, кроме тщательно рассчитанного психологического давления со стороны двух этих превосходных профессионалок. Клара и Фанни талантливо разыгрывали перед ним спектакль первоначального “размягчения”, запугивания подследственного.
В общем, ситуацию следовало признать отвратительной, но пока терпимой. Если бы не мысль о Кольке… Берл представил себе Кольку, стоящего на набережной с диковинным цветком телебашни за спиной. Вот Колька ждет, еще на что-то надеясь, ежится на свежем осеннем ветру, поднимает воротник, переминается с ноги на ногу… вот он, потеряв, наконец, терпение, смотрит на часы… вот он покачивает головой: мол, надо же!.. вот он презрительно сплевывает в воду, затаптывает окурок и уходит, не оглядываясь. Уходит, не сомневаясь в своей окончательной оценке паршивого “кацо”, труса и враля, поначалу представлявшегося совсем-совсем другим. Отчего-то эта картина казалась Берлу наиболее ужасной из всего происходящего с ним в данную минуту, что выглядело более чем странным ввиду разложенных на столике инструментов. Самое плохое, что колькина оценка действительно могла оказаться окончательной, потому что берловы шансы выйти из этого подвала в целом виде, а не аккуратно упакованным в десятке отдельных мусорных пакетов, были очень невелики. Он, увы, уже не мог ничего поправить, объяснить, рассказать. Черт!.. Берл скрипнул зубами.
– Смотри-ка, проняло бедуина, – удовлетворенно заметила Клара, закуривая новую сигарету. Наверху хлопнула дверь, послышались шаги; два человека спускались по лестнице. Берл автоматически посчитал ступеньки… глубоко… с улицы наверняка не слышно ни звука, как ни вопи. Хороший они тут себе застеночек устроили…
В дверном проеме появилась долговязая фигура Отто; на секунду он приостановился, оценивая ситуацию. А за ним… за ним, блеснув бриллиантовой булавкой, в комнату вошел знакомый седовласый господин в дорогом костюме. Господин Эрнст Шульц, заведующий отделом золота и нумизматики одного из крупнейших европейских банков. Приятно улыбаясь, он встал напротив Берла, слегка покачиваясь с пятки на носок и сложив руки внизу живота.
Берл кивнул:
– Нет, не ожидал. Но согласитесь, все-таки я вас нашел, а не вы меня. Не сразу раскусил, но это не страшно, вопрос времени. Главное, нашел. Я бы все равно к вам вернулся…
Шульц усмехнулся:
– Извините за банальность, молодой человек, но история не знает сослагательного наклонения. Я, видите ли, тоже иногда забавляюсь подобными вопросами: что было бы, если бы?.. Захватывающее занятие для человека с воображением. Клара, девочка…
Последние два слова он произнес, не оборачиваясь и даже не меняя тона, но Клара поняла мгновенно.
– Извините, босс… – она аккуратно загасила сигарету в пепельнице.
“Уважают…” – подумал Берл.
– Но это все, конечно, забава, – продолжил банкир. – А мы здесь собрались для дела, не так ли? Как вы полагаете, дорогой господин… ээ-э…
– Ай-я-яй… – покачал головой Шульц. – В вашей ситуации полезнее говорить правду, господин… ээ-э…
– …Липс, – подсказал Берл.
– Хорошо, – сдался Шульц. – Пусть пока будет Липс. Думаю, что, поговорив с Отто, вы вспомните и остальные имена, как свои, так и чужие. Вспомните и расскажете. А рассказав, будете очень жалеть, что больше вам рассказать нечего. Не знаю, почему, но таково свойство всех собеседников нашего Отто. В нем умер замечательный психолог.
– Еще не умер, – сказал Берл. – Но я намереваюсь исправить эту неточность. Кстати, вместе с психологом в нем умрут и все остальные профессии.
Фанни хихикнула. На лошадином лице Отто не отразилось ничего. Он просто ждал, когда потребуются его услуги, как робот ждет нажатия кнопки “пуск”.
– Вы большой шутник… – Шульц не переставал сердечно улыбаться. – В вашем положении… Интересно, это свидетельствует о развитом чувстве юмора или, наоборот, о недоразвитом рассудке? Но я начал спрашивать вас о чем-то другом, господин Липс: как вы думаете, какова причина моего приезда сюда?
Банкир замолчал со значительным видом учителя, задавшего классу особо каверзный вопрос. Берл пожал плечами.
– Трахнуть Фанни? – спросил он, добросовестно морща лоб. – Это было бы очень кстати, господин Шульц. Бедняжка ужасно страдает от недостатка тяжести. Подарили бы ей гирю, что ли… или штангу, это даже удобнее. Там…
Берл уже было собрался развить тему использования штанги для решения фанниных проблем, но девушка остановила его звонкой пощечиной.
– Правильно, Фанечка, – одобрил Шульц. – Наглость должна быть наказуема. Наглость, господин Липс! – Вот ответ на вопрос о причине моего приезда.
Он прошелся по комнате, сосредоточенно глядя в пол, как будто собираясь с мыслями.
– Видите ли, вашему национальному характеру свойственна совершенно беспрецедентная наглость. В этом, господин Липс, если хотите знать мое мнение…
– Плевать я хотел на твое сраное мнение, старый пердун, – сказал Берл и харкнул.
Плевок приземлился точно на лацкане шульцевского пиджака. Берл действовал, руководствуясь элементарным расчетом. Пока события развивались по сценарию, заготовленному противником, у него не было ни малейшего шанса вывернуться. Если такой шанс и мог появиться, то только в результате какой-нибудь непредвиденной суматохи. Он почти добился своего: девушки ахнули, а Отто вскочил со стула. Но Шульц быстрым жестом остановил помощника. Он и не думал менять свою невозмутимо доброжелательную маску. Наоборот, берлово поведение, казалось, обрадовало швейцарца. Он тщательно стер плевок с пиджака и продолжил все в том же вежливом духе.
– В этом, господин Липс, если хотите знать мое мнение, заключается главная причина ваших… ээ-э… разногласий с народами Земли. Вы непереносимые, фантастические наглецы. Ваша ментальность абсолютно неприемлема там, где нормальные народы собираются строить нормальное цивилизованное общество. Европа с таким трудом избавилась от вас шестьдесят лет тому назад. Так нет – вы продолжаете попытки залезть к нам – на этот раз уже с заднего двора. Это ваше карликовое государство… разве оно не ведет себя, как самый настоящий наглец, повсюду, куда только может доплюнуть?
Шульц покосился на заплеванный лацкан.
– Переходя от общего к частному, то есть, от поведения вашего народа в целом к вашему личному поведению, я должен отметить ту же самую проблему. Все ваши действия, с тех пор, как я имел сомнительное удовольствие услышать о вас, отличались исключительной наглостью и, я бы даже сказал, нахрапом. Разве это не характерно?!
Он подошел вплотную и уставился на Берла, положив ему на плечо руку со знакомой татуировкой ERST на запястье.
– Но эта характерность порождает для меня некоторую трудность, помимо понятного отвращения. С одной стороны, вы ведете себя, как человек, за спиной у которого стоит мощная организация. С другой, вы вполне можете оказаться самым обыкновенным проходимцем-одиночкой. Чем продиктована ваша наглость: национальными особенностями или реальной силой? Или и тем, и другим вместе?
Банкир еще некоторое время сверлил Берла пристальным взглядом блеклых голубоватых глаз. Затем он удовлетворенно вздохнул и выпрямился.
– Отто, конечно, прекрасный специалист, но четыре глаза всегда лучше двух, правда, Отто? Допустим, после вашей… ээ-э… беседы Отто придет к выводу, что вы – обычный проходимец. Но где гарантия, что это действительно так? Возможно, вы так удачно притворяетесь?.. А мне в силу некоторых причин очень желательно знать, с кем именно приходится сражаться. Вы понимаете затруднение, в котором я находился? – прошедшее время последнего глагола Шульц подчеркнул с особенным чувством.
Он довольно потер руки.
– Ну вот, собственно, и все. Теперь я могу со спокойным сердцем ехать в аэропорт. Отто, когда закончите, приезжайте с подробным отчетом. Не торопитесь, это вполне может занять несколько дней. Клара, проводите меня, будьте любезны.
Шульц двинулся к лестнице.
– Я так понимаю, что ваши сомнения разрешены? – спросил его Берл вдогонку.
Банкир обернулся.
– Правильно понимаете. Сейчас уже не сомневаюсь. Вы весьма квалифицированный профессионал, господин Псевдолипс. Я, безусловно, ошибся, приняв вас за случайную дешевку, когда вы заявились ко мне в Цюрихе с этим слитком тридцать восьмого года. Приятной вам беседы с Отто.
– Сорок четвертого, – тихо поправил его Берл, сам не зная, зачем.
К его удивлению, эти два слова произвели на Шульца поистине магическое действие. Банкир застыл, как громом пораженный, уже поставив ногу на нижнюю ступеньку лестницы, и простоял так некоторое время, согнувшись и тяжело дыша, как от внезапного удара в живот.
– Так, – наконец сказал Шульц, разгибаясь и снимая ногу со ступеньки. – Девушки, Отто, идите наверх, попейте там кофейку. Мне нужно поговорить с молодым человеком с глазу на глаз. Надеюсь, он хорошо привязан?
Оставшись наедине с Берлом, он принялся ходить из угла в угол, что-то бормоча себе под нос и ударяя кулаком в ладонь.
– Все-таки докопались, черт бы вас побрал… – от прежнего доброжелательного спокойствия Шульца не осталось и следа. Лицо его было искажено откровенной ненавистью. Берл с изумлением наблюдал за этой метаморфозой. – Подумаешь, зубное золото… Чем оно отличается от любой другой переплавки? Чушь какая-то…
Он резко остановился перед Берлом.
– Я куплю у тебя слиток. За стократную цену. Двадцать миллионов. Подумай… только думай быстрее, больше не предложу. Ну? Жизнь и двадцать миллионов! Все равно ведь Отто выбьет из тебя… но тогда уже бесплатно, вернее, за боль, страшную боль… за смерть! Ну?!
Тяжело дыша, он смотрел на Берла и ждал ответа. Если бы знать, отчего он так испугался… “Им действительно есть что скрывать”, – сказал Мудрец в последнем телефонном разговоре. Но что? Какая разница между тридцать восьмым и сорок четвертым годом?.. Погоди, погоди… что он там бормотал себе под нос про зубное золото? Зубное!.. Догадка зажглась у него в голове, как мощный прожектор, разом осветив все вокруг, ударив отраженными лучами в ненавидящие глаза Шульца напротив. Это было золото, переплавленное из вставных зубов, из обручальных колец, сережек и нашейных цепочек! Зубное золото людей, умерщвленных газом на конвейерах смерти Аушвица и Треблинки, Хелмно и Собибора, замученных в мясорубках Дахау и Маутхаузена, Бухенвальда и Терезиенштадта! Золото, извлеченное из пирамид человеческого пепла методом просеивания.
– Ты не знал… – прошептал Шульц. – Не знал… снова взял меня на пушку, а? Впрочем, какая разница… Ты не знал, зато твои боссы знали. Теперь, небось, заварите кашу в своих паршивых газетенках? Побежите, высунув язык, жаловаться в свои вонючие суды, звонить по всему миру, выколачивать новые миллиарды из наших подвалов? Ненавижу… будьте прокляты… давишь вас, давишь, а вы все ползете, как клопы, клопы, поганые, мерзкие клопы!
Последние слова он уже кричал, брызгая слюной и тыча Берла в грудь указательным пальцем. Сверху по лестнице бежали на крик Отто и обе девицы. Берл улыбнулся. Вот она, желанная суматоха. Жаль только, лично ему она уже ничем не поможет…
– Отто! – Шульц буквально задыхался от ярости. – Отто! Я хочу, чтобы он жил у тебя долго, очень долго… и чтобы до самой смерти помнил каждую секунду в отдельности. Понял? Если ты дашь ему умереть быстро, то я тебя… я тебя…
Он резко повернулся и бросился вверх по лестнице. Клара и Фанни остолбенело смотрели ему вслед. Скорее всего, они впервые видели своего босса в таком состоянии.
– Какой-то он у вас нервный, девочки, – пожаловался Берл. – Совсем не бережете начальника.
Но девушки даже не посмотрели в его сторону. Теперь все их внимание было приковано к Отто. Настал его час; долговязый садист выглядел преисполненным жреческой важности. Он медленно обошел вокруг стула, на котором сидел Берл, и встал перед ним в задумчивой позе, уперев руку в подбородок, подобно скульптору, пытающемуся разглядеть контуры великого творения в бесформенной глыбе мрамора.
– Какая у нас программа, господин Потрошитель? – жизнерадостно спросил Берл. – Что ж вы все молчите-то? Когда разговаривать будем?
Отто издал недовольное рычание, как вампир, которого оторвали от пульсирующей вены. Видимо, Берл сбил его с мысли. Одним движением он выхватил из кармана моток липкой ленты, оторвал кусок и залепил Берлу рот.
– Заткнись!.. – его голос оказался неожиданно пискливым. – Говорить потом будем. Сначала я тебя слегка обработаю… часик-другой…
Садист по-волчьи облизнулся и взял со столика скальпель.
“Ну вот, – подумал Берл. – Начинается…”
– Пойдем, Фанька, – сказала Клара. – Не могу на это смотреть…
– Ты иди, а я посмотрю, – Фанни уселась в кресло. – Страсть как люблю ужастики.
Пожав плечами, Клара ушла наверх. Отто, наклонившись над Берлом, легкими касаниями водил скальпелем по его телу. Глаза садиста были полузакрыты, он еле слышно мурлыкал. Это походило на любовную прелюдию.
– Не боись, – зачарованно прошептала Фанни. – Сейчас он резать не будет. Сначала всегда идут ногти…
И вправду, наигравшись со скальпелем, Отто взял в руки щипцы.
– Что я говорила? – торжествующе пискнула Фанни.
Сверху открылась дверь.
– Фанни, быстро иди сюда! – это был голос Клары. – Мне нужна твоя помощь.
– Черт! – с досадой воскликнула Фанни, вскакивая на ноги. – На самом интересном месте… Отто, миленький, умоляю, не начинай без меня, ну пожалуйста! Я мигом!
Она бегом бросилась вверх по ступенькам.
“Вот они, женщины… – меланхолически подумал Берл. – Ведь сначала казалась такой сердобольной… а Клара – наоборот. Загадка… Скорей бы он уже начинал”.
Отто и в самом деле решил подождать. Как всякий большой артист, он предпочитал выступать при зрителях. Стоя над Берлом, садист ласково гладил его щипцами по щекам и подбородку. Сверху послышались шаги; Фанни возвращалась. Берл закрыл глаза.
– Зачем? – разочарованно пропищал Отто. – Лучше бы держал открытыми… Фанечка, садись, я начинаю.
– Не начинай, – сказал Колькин голос. – Кончать приятнее.
Что-то со звоном упало на каменный пол. Щипцы? Берл раскрыл глаза. Отто, вращая удивленными глазами, оседал на пол прямо перед ним. В спине у него торчал нож. А в дверном проеме стоял Колька Еремеев и, покачивая головой, обозревал комнату. Берл возмущенно замычал.
– Это ничего, что я помешал?.. – невинно спросил Колька, не трогаясь с места. – А чего ты мычишь-то, кацо? Развязать, что ли?
* * *
Такси мучительно продиралось через вечерние пробки по направлению к дюссельдорфскому аэропорту.
– А чего тут рассказывать? – неохотно процедил Колька. – Чего тебе непонятно? Ну, не пришел ты. Полчаса я подождал, а потом понял: что-то тут не тоё.
– Как понял? А вдруг я просто не пришел, потому что сволочь?
– Нет… – Колька покачал головой. – Что ты не сволочь, это я знал. После нашего разговора ты бы убился, но пришел. А коли не пришел, значит, не дали. А кто не дал? Ну, короче, прикинул я хвост к носу и вспомнил об этом доме…
К берлову удивлению, пыточный подвал оказался не в турагентстве, а в сером двухэтажном доме, том самом, за которым он следил накануне. Как им удалось перетащить его, бессознательного? Впрочем, если наркотик действовал только на голову, то тащить даже не пришлось, достаточно было довести до машины, поддерживая с обеих сторон – типа, плохо стало человеку. Так или иначе, это объясняло фаннины жалобы относительно тяжести…
– Как догадался? – Колька пожал плечами. – Ну как…. Ты же вчера его пас, этот дом. Глаз не отрывал. Ежу понятно. Ну вот. Решил проверить. Пришел сюда, подождал. Дверь закрыта, на окнах решетки, улица людная, не взломаешь. Уже уходить хотел, а тут мужик этот седой выскочил, весь в растрепанных чувствах. Выскочил, как ошпаренный, и сразу побег такси ловить. А дверь-то у них стальная, изнутри запирается, ключом, сама не защелкивается. Это тебя и спасло, кацо. Вошел я. Только осмотрелся, как эта белая вышла. И сразу полезла ногами размахивать… а потом еще и с ножичком. Ну, тут я и понял, что не ошибся. А дальше просто. Почикал я их всех, поодиночке. Ее же ножиком и почикал. Счастливый ты, кацо, что и говорить.
– Действительно, просто, – согласился Берл. – Слушай, Коля…
– Ладно, ладно, – перебил его Колька. – Кончай тут кисель разводить. За тобой должок, ясное дело. Ты лучше скажи, зачем ты за мной в аэропорт увязался? Провожаешь?
– И это тоже, – Берл усмехнулся. – А заодно у меня там дельце имеется, в аэропорту.
– Седой?
Берл кивнул.
* * *
До посадки на цюрихский рейс “Люфтганзы” оставалось еще около часа. Господин Шульц читал газету, сидя в зале ожидания для пассажиров первого класса. Берл, отдуваясь, плюхнулся рядом на диван.
– Фу… забегался, пока вас отыскал, Эрни. Вы не представляете, сколько тут рейсов на Цюрих… Сидите, сидите…
Шульц вздрогнул и отложил газету.
– Да что вы так затравленно на меня смотрите, Эрни? – недоуменно продолжил Берл. – Я же вас предупреждал насчет Отто. А вы думали, шучу?
– Клара?.. Фанни?.. – банкир с трудом выдавливал слова.
Берл скорбно вздохнул:
– Увы… завяли рейнские розы. А какие были мастерицы плаща и кинжала! Вернее, бикини и шприца! Кстати, один шприц я даже захватил, на память. Мгновенная остановка сердца… ну, вы знаете.
Банкира передернуло:
– Что вы от меня хотите?
– Дружбы… нет, шучу. Ответьте мне на один вопрос, Эрни: куда потом идут эти слитки? Саудовским шейхам? Не напрямую же торговцам оружием?
Шульц пожал плечами:
– Неужели вы думаете, что я вам что-нибудь расскажу? Вы можете убить меня, но что это даст? Допустим, вы выиграли эту партию, допустим, вы даже выиграете еще несколько… ну и что? Нас все равно намного больше, мы намного сильнее, мы можем позволить себе сколько угодно поражений. Вы – нет. Первое же ваше поражение закончится уничтожением. Кости не могут все время падать в вашу пользу, разве это непонятно?
– Вы, несомненно, слышали о физике по фамилии Эйнштейн, – небрежным тоном сказал Берл, доставая из кармана красный одноразовый шприц. Шульц молчал, глядя на него остановившимися глазами.
– Так вот, – Берл снял предохранительный колпачок. – Он говорил, что Бог не играет в кости…
Шульц поднял дрожащую руку с татуировкой. Берл уколол его в бедро. Банкир дернулся и уронил голову на грудь.
– Понимаете, Эрни… – Берл слегка приобнял Шульца за плечи и пристроил его поестественней в углу дивана. – Игра тут совсем ни при чем, дорогой Эрни. Просто Бог не играет в кости. Почему – не знаю. Может быть, спросите у него напрямую? Теперь это вполне осуществимо…
На выходе из зала Берл оглянулся. Никто бы не заметил ничего необычного в седовласом господине, мирно дремлющем на удобном диване в ожидании своего самолета.
* * *
Колька поджидал его в баре.
– Коля, дай совет, – сказал Берл, залезая на табурет. – Допустим, умирает кто-то. И, допустим, его сжигают и развеивают пепел по ветру. И вот проходит несколько лет, и оказывается, что сожгли не все. А это твой друг. Что ты станешь делать?
– Как это сожгли не все? – Колька сделал большой глоток пива. – Почему не все?
– Ну не знаю… я говорю “допустим”. Что тебе, жалко допустить?
Колька пожал плечами:
– Да мне-то не жалко… просто как-то нелепо получается. Возьми эту кость, сожги и развей на том же месте.
– Гм… – кашлянул Берл. – А если это не сжечь?
– Как это – не сжечь? – выпучил глаза Колька.
– А так. Допустим, это железный стержень, который ему в сломанную ногу вставили, при операции. Что тогда?
– Знаешь что? – сказал Колька, теряя терпение. – Иди-ка ты вместе со своим стержнем…
– Да я-то пойду, – задумчиво проговорил Берл. – Но вот что со стержнем делать? В землю не закопаешь…
– Брось в море, – посоветовал Колька, насмешливо топорща губы. – В Бермудском треугольнике, для надежности, чтобы снова не найти… По-моему, братан, у тебя крыша поехала. Отдохнуть тебе надо. Ладно, бывай, мою посадку уже двадцать минут как объявили. Только тебя и ждал, попрощаться.
Он встал и подобрал с пола свой рюкзак.
– Я тебя найду, как договаривались, – сказал Берл. – Максимум через два месяца. Спасибо.
– Спасибо не булькает, – подмигнул Колька и пошел прочь, не оглядываясь.
СВИДЕТЕЛЬ №8
Теперь мне кажется, что я была повитухой всю жизнь, от рождения и до самой смерти. Но это, конечно, не так, господин судья. Я закончила акушерское училище в Кракове, когда мне исполнилось двадцать семь лет. К тому времени сама уже успела родить двоих детей – сына и дочку. Рожала, как все, дома. Это потом уже родильные дома начали строить, после войны. А тогда все как-то обходились. Правда, те семьи, что побогаче, уже и в те годы старались пристроить своих рожениц в какую-нибудь больничку. Но в нашем-то районе таких семей почитай что и не было. Рожали в собственной спальне, с акушерками, а то и просто с бабками-повитухами. Ну и, что греха таить, не всегда это хорошо кончалось. Случалось, что и помирали. Это ж раз на раз не приходится.
Вот и у меня вторые роды очень тяжелыми вышли. Здорово помучил меня мой паренек. Странно, да? Обычно трудно в первый раз, а потом легче. А у меня вот все наоборот получилось. Девчонка прямо сама вывалилась, мне почти и тужиться не пришлось. А вот сыночек, дай ему Бог здоровья, никак не хотел на волю выбираться. Будто чувствовал, что ему на роду написано: горя ведрами, а счастья – чуть. Почти сутки я между жизнью и смертью болталась, а потом начала помаленьку сползать в сторону смерти. Уже и с мужиком своим попрощалась, уже и поплакала над судьбой своей горемычной, да над дочкой-сироткой. Уже совсем приготовилась глаза закрыть, да и соскользнуть туда, откуда не возвращаются. Тут-то и схватила меня за руку бабка Сонька, повитуха. Она до последнего у моей кровати сидела, никуда не уходила, глаз не смыкала.
– Стой, – кричит. – Дура! Ты что это такое затеяла? А ну повторяй за мною! Повторяй! Господи, Боже милосердный… Повторяй!
Ну, я и начала за ней повторять: “Господи, Боже милосердный! Бог рожениц и малых деточек! Прими мое обещание, не откажи в просьбе. Коли выживем мы с ребеночком моим новорожденным, то буду я служить Тебе повитухой по гроб жизни!”
Так и повторяла, пока не родила. И я жить осталась, и мальчик мой тоже. Целехонький, здоровенький – мучитель ненаглядный, как и все они, мужики. Поднесла его мне Сонька показать.
– Вот, Бронислава, – говорит. – Смотри, какой красавец. Береги его пуще глаза. Потому как он у тебя последний. Больше рожать не сможешь.
“Ну, – думаю, – нашла чем стращать. Да что ж я, совсем дура, что ли, чтобы на такие муки еще раз пойти?”
А бабка наклонилась поближе и шепчет:
– А обет свой помнишь? Помнишь? Услышал Он тебя. Теперь ты, девка, под Его защитой, и дети твои тоже. Только вот обещанное придется выполнить в точности, а иначе – пеняй на себя.
Так и стала я акушеркой, господин судья. И, знаете, не пожалела об этом ни разу, ни минуточки, за все мои долгие годы. Хотя дело это ох какое нелегкое: день ли, ночь ли – собирайся, тетка Бронька, беги по любой погоде, в любую лачугу, где мечется она, родимая, на простынях или на соломе, а то и вовсе на полу в кабаке… беги от собственных деточек, да от ворчащего мужа, которому осточертела такая жена хуже горькой редьки. Беги, не зная, когда вернешься, и сколько горьких грошей получишь за адскую эту, за святую эту работу… да и можно ли мерить ее на деньги? Так что я свой обет исполнила, не отступилась. Да и Он от своей части не отказался. Мужик мой погиб в войну, это верно. Зато ни со мной, ни с детьми моими ничего не случилось. Выжили, да не просто выжили, а в тех местах, где редко кто выживал: я с дочкой в Освенциме, а малый – в Маутхаузене. Все прошли: и голод, и холод, и тиф, и работу непосильную, и ликвидации.
Нас арестовали в декабре 42-го. Холода тогда стояли сильные. Полиция вытащила нас из подвала, где мы прятались, даже одеться толком не дали. Сыну восемнадцатый шел. Его сразу отделили – на работы какие-то. А нас с Маришкой в поезд, да в Освенцим. По дороге мы с ней переживали, что теплых вещей не взяли, а потом оказалось, что зря. Зачем брать-то, если в лагере так или иначе все отнимают? То есть, все, что может как-то согреть, даже волосы состригают. Бреют наголо, выдают полосатую робу и кое-что из белья. Тут уж кому как повезет – кто получает трусы с рубашкой, кто одну рубашку, кто нижнюю юбку, а кто и вовсе ничего. И тапочки размера, какой попадется, так что одна может оказаться вдвое больше другой. Наше с Маришкой счастье, что мы с ней обе ростом не вышли. Малое большим не сделаешь, а наоборот-то можно. Я про одежду говорю. Там подвязали, здесь подогнули; чем больше ткани, тем теплее. Шлепанцы выменяли, в общем, как-то устроились.
Когда все это на себя прилаживали, я впервые порадовалась зиме. Потому что не знаю, как людей летом заставляли эту мерзость на живое тело надевать: одежда просто кишела вшами. Настолько, что тряханешь – сыпятся. Никогда такого не видела, ни до, ни после. Но мороз есть мороз – натянешь на себя и не такое, лишь бы за бока не щипал. А вши – пусть себе щиплют. Ко вшам быстро привыкаешь, и к другим паразитам тоже. Крысы – вот что страшно. Крысы в бараках бегали огромные, голодные, ничего не боялись. На нас смотрели как на пищу: если кто послабее, или одна оставалась – могли загрызть во сне, запросто.
Мы с доченькой вдвоем держались. Спали, обнявшись, всем делились, так и выжили. Бараки были длинными, а печка одна, да и та еле теплая. От дыхания сотен женщин на потолке образовывались сосульки. Вечерами, когда в бараке зажигали свет, потолок сверкал всеми цветами радуги, как во дворце Снежной Королевы. Очень красиво. Видите, красоту можно даже в таком месте отыскать. Потому что Бог везде живет, и в освенцимском бараке тоже. Вот так, глядя на сосульки, я и вспомнила о своем обете. Я ведь как Ему обещала? По гроб жизни. А это означает: пока не умру. То есть, валяясь без дела на нарах в живом пока еще виде, я нарушала данное мною слово. И это, если вспомнить слова бабки Соньки, означало не только ужасное свинство с моей стороны, не только опасность для меня лично, но и для дочери, и для сына тоже.
И тогда я встала с нар и пошла к лагерному доктору, потому что разрешение на переход в больничный барак можно было получить только так. К докторам в лагере по своей воле не ходил никто. Освенцимские доктора не лечили, а убивали. Человек не создан для убийства, господин судья. По докторам Кенигу и Роде это было очень заметно. Они страшно пили и все время ходили пьяными. Вот доктор Менгеле, тот был совсем другой, ему нравилось то, что он делал. Менгеле почти не пил. Он был очень красив, элегантен, прекрасно одет и ходил в белых перчатках. Эти перчатки сильно помогали: их можно было заметить издали и так наверняка отличить его от других докторов, потому что попасться на глаза доктору Менгеле почти всегда означало большие неприятности.
Но в январе его еще не было в лагере; он приехал только весной, так что я попала к доктору Кенигу. На мое счастье, Кениг как раз опохмелился и потому еще не успел впасть в свое обычное дневное озверение. Так что я ухитрилась попасть в те редкие десять минут, когда можно было обратиться к нему с просьбой и при этом уцелеть.
– Дипломированная акушерка? – переспросил он. – Хочешь работать? Работай…
– Мне нужна помощница, – сказала я. – Можно взять девушку из моего барака?
– Девушку? – переспросил он. – Бери…
По-моему, доктор Кениг даже не очень понял, о чем идет речь. У него внутри шнапс отчаянно боролся с печенью, и ему было не до меня… Так мы с Маришкой попали в больничный барак.
Освенцим представлял собой лагерь смерти. Людей привозили туда для того, чтобы убить и уничтожить. Последнее особенно важно, господин судья. Если бы речь шла о простом убийстве, то не потребовались бы Освенцим и Треблинка. Или Хелмно и Собибор, и другие подобные места. Ведь после убийства остается труп. А труп нельзя бросить просто так, даже один – что уж говорить о миллионах! С ним надо что-то делать: закопать, сжечь, растворить – куда-то его деть, чтобы он не мешал живым, не заражал их болезнями, не портил воздух запахом разложения. Уничтожение огромного количества людей – это, прежде всего, очень большая работа. Очень! Лагеря были настоящими фабриками. Они получали живое человеческое сырье и перерабатывали его в пепел. Их производительность определялась пропускной способностью крематориев.
Жители бараков просто ждали своей очереди. Чем быстрее убывало их число, тем выше оценивалась работа фабрики. Можете представить себе, насколько раздражали администрацию беременные женщины! Они не только не умирали, но, напротив, производили новые жизни, портя тем самым производственные показатели всего предприятия! В очереди на уничтожение эта категория стояла одной из первых, но это мало помогало. Женщины успешно скрывали беременность – это не составляло труда из-за бесформенной одежды и голода. Недоедание меняет пропорции тела. В общем, часто, когда капо замечала недоброе и бежала доносить, бывало уже поздно. Крематории работали с постоянной перегрузкой и втиснуть без очереди даже одного лишнего человека было очень нелегко.
В больничном бараке для рожениц был выгорожен угол рядом с печкой. Рядом лежали остальные больные, в основном, дизентерийные или тифозные. Тиф находился в лагере под запретом – любой тифозный больной сразу направлялся в крематорий. Но врачами у нас работали заключенные, и они писали тифозникам ложные диагнозы, чаще всего, грипп. Лекарств, конечно, не было никаких. Иногда удавалось выпросить немного аспирина у доктора Кенига. На коробках с таблетками красовалось название фирмы: “Байер”. Через несколько месяцев я осмелела настолько, что ходила просить лекарства чаще других. Как-то в ответ на мою просьбу Менгеле сказал:
– Проси у Кенига, мутти. Он у “Байера” на зарплате.
Менгеле почему-то уважал меня и называл “мутти”, мамаша. Когда он приехал, и Кениг стал меньше пить, они делали на заключенных всякие опыты с химикалиями “Байера”. По заказу фирмы “Байер”. По-моему, Кениг был ее официальным сотрудником, получал зарплату или что-то в этом роде. Сейчас “Байер” – уважаемый концерн. А я после войны еще долго не могла взять в руки таблетку аспирина.
Но это случилось уже намного позднее. Всего я проработала в том первом своем роддоме больше двух лет – до самого освобождения Освенцима русскими. Приняла больше трех тысяч детей. И ни разу – слышите, господин судья? – ни разу у меня не случилось такого, чтобы умерла мать или ребенок. Ни разу! Я хорошая акушерка, скажу, не хвастая. Но и у меня, бывало, умирали. Всякие случаи происходят, иногда и сделать ничего нельзя, хоть ты наизнанку вывернись. Так вот: умирали у меня до лагеря, умирали после него и только там, в Освенциме, посреди тифа, инфекции, без воды, без лекарств, не было ни единого случая! Как это объяснить, не знаю.
Нет, потом-то они умирали, почти все… но это потом, не во время родов. А во время родов – никто! Не странно ли? В конце моего первого года доктор Роде спросил меня о показателе смертности. Когда я сказала, он не поверил. В лучших германских роддомах умирали, а в Освенциме – нет. Менгеле, как услышал, рассмеялся:
– Ничего удивительного. При таком истощении бактериям в организме делать нечего. Вот попробуй-ка их как следует откормить – сразу начнут дохнуть, как мухи. Правда, мутти?
Думаю, он был прав, господин судья. Другого объяснения просто нет. Женщины, приходившие рожать, выглядели истощенными до последней крайности, намного хуже среднего лагерного уровня. Дело в том, что им приходилось сильно экономить на еде, чтобы выменять хоть какой-то кусочек ткани на пеленку. А иначе заворачивать младенца было не во что. Некоторые приходили с куском оберточной бумаги. Без всего были только те, кто надеялись умереть при родах. Зря надеялись. У меня при родах не умирал никто.
Помню свой первый день в больничном бараке. Я пришла туда около полудня, сразу после встречи с Кенигом. У двери стояла женщина в полосатой робе и докуривала крохотный огрызок сигареты, зажав его между двумя веточками, чтобы не обжечь пальцы.
Она спросила:
– Чем больна?
Я сказала:
– Пока ничем. Я новая акушерка.
– А, – сказала она. – В Крестители захотелось? Давай, давай…
Я ничего не поняла:
– В какие крестители?
Огонек дошел почти до самых губ. Женщина чертыхнулась, плюнула в ладонь и, загасив окурок, бережно ссыпала оставшиеся несколько табачинок в маленький кулек.
– Я Нина, – сказала она. – Из Двинска. Хирург. Иди в барак, спроси сестру Клару или Рыжую Фанни. Они тебе все покажут.
Сестра Клара и Рыжая Фанни сидели по уголовке. Обе – за детоубийство. Фанни, немецкая проститутка, задушила собственного ребенка. Клара, тоже немка, убивала чужих, делая незаконные аборты. Моему приходу они обрадовались несказанно.
– Наконец-то сменщицу прислали, – сказала Клара. – А то мы тут вдвоем замучились. Иной день до десятка доходит. Как тебя зовут? Бронислава? Сегодня походишь, Бронислава, посмотришь, что к чему, а завтра начнешь с утречка. У тебя помощница есть? Ну и славно. Слышь, Фанни, завтра с нар не встаем!
Больничный барак показался мне больше обычного, хотя, наверное, я ошибалась. В нем одновременно находились не менее полутысячи женщин в разных стадиях умирания. Дальний конец служил моргом, куда складывали умерших. Их вывозили раз в день, когда дюжину, когда две. Женщины лежали на трехъярусных нарах по обе стороны прохода. Внизу возились непременные крысы, визжали, дрались, подпрыгивали, гулко стукаясь в нары и шмякаясь обратно на мерзлый земляной пол. Барак стоял в низине. Весной, когда растаял снег, его затопило, и крысы полезли вверх, на нары, отвоевывая себе пространство у людей. Осенью, во время дождей, история повторилась.
На “родильное отделение” были отведены по пять метров нар с обеих сторон в самом начале барака, рядом с кирпичной печкой – всего тридцать мест. Плита топилась несколько раз в год, так что ее обычно использовали как операционный стол или место для родов. Около плиты стояла большая ржавая жестяная бочка, наполненная водой.
В день, когда я увидела ее впервые, поверху лежала толстая ледяная скорлупа.
– Это купель, – хихикнула сестра Клара. – Тут будешь крестить новорожденных.
“Шутит, дура… – подумала я. – Кого тут крестить? Они же почти все еврейки”.
– Э, – сказала Клара. – А вот и роженица. Сейчас все и увидишь.
Она проломила ладонью лед в бочке. Кларина ладонь была большой и бурой и походила на крысу.
“Обмывать ребенка в ледяной воде?.. – подумала я и сама себя одернула. – А где же еще? Другой-то все равно нету…”
Фанни подвела к плите стонущую женщину и помогла ей забраться наверх.
– Ну?.. – сказала Клара, толкая меня в бок. – Давай, Бронислава, показывай свое умение. Принимай.
Эти свои первые освенцимские роды я запомнила на всю жизнь. Роженица была молодая, почти девочка. Знаете, в лагере все кажутся моложе, из-за бритой головы и худобы, но в то же время и старше – из-за той же худобы и измученного вида. Думаю, что она рожала впервые. Не знаю, что с ней стало потом. Сами роды прошли легко, как у меня в свое время: девочка буквально сама вывалилась в мои руки.
– Давай, – сказала сзади Фанни. Я протянула ей ребенка и наклонилась над роженицей. Она смотрела на меня обычным вопросительным взглядом только что родившей женщины.
– Девочка, – сказала я. – Прекрасная девочка. Ты молодец. Все прошло замечательно. Все будет хорошо. Ты молодец.
Она улыбнулась и спросила одними губами:
– Где?
Помню, что я засмеялась:
– Сейчас, сейчас, еще надержишься. Отдохни минутку-другую.
А сама, помню, подумала: “Что же девочка-то не плачет?” – И обернулась посмотреть.
Девочки нигде не было. Она исчезла. Сестра Клара одобрительно кивала, Рыжая Фанни полоскала в бочке руки.
– А где ребенок?
– Ребенок? – удивленно переспросила Фанни. – Какой ребенок? Этот, что ли? – И вынула руки из воды. Она держала за ноги маленькое новорожденное тельце, мертвое тельце. Она утопила младенца в бочке, как топят котят. Утопила в бочке, не переставая улыбаться.
– Мертворожденный, – сказала Рыжая Фанни. – Какая жалость… – Она подмигнула и пошла по проходу в “мертвый” конец барака. Она так и несла маленький трупик – за ноги и слегка помахивала им при каждом шаге, а крысы с визгом неслись вслед за нею под нарами.
Я помню, что закрыла лицо руками, лишь бы не видеть. Что я могла сделать, господин судья? У меня не было армии. Я умела только принимать роды. Помешать происходившему там ужасу мог только Он. Но Он отчего-то молчал, по одному Ему известным причинам.
– Ничего, – сказала Клара у меня за спиной. – Привыкнешь.
Потом она повернулась к роженице:
– А ты вставай, слышишь? Умерла твоя девка. Ничего страшного. У всех умирают, а ты, что – особенная? Полежи до утра здесь, а завтра возвращайся в рабочий барак. Давай, давай…
Я не видела, как женщина доковыляла до своего места. Я поняла, что лицо у меня залито слезами, только потому, что Клара тряхнула меня за плечо и сердито сказала:
– Прекрати реветь, Бронислава. Таков порядок. Все младенцы записываются тут в мертворожденные, все до одного. Приказ Кенига.
Я не стала спорить с нею. У меня не было армии. Я сказала:
– Я хочу начать сейчас, немедленно. Вот схожу за помощницей и начну. А вы идите отдыхать.
Я вышла из барака, не дожидаясь ответа. Вышла, чтобы не блевануть прямо на двух бурых крыс, отчего-то называемых руками акушерки Клары. Меня вытошнило уже на улице.
Мы начали с Маришкой в два, а к следующему вечеру, когда отдохнувшая Клара зашла в больничный барак, на “родильных” нарах уже баюкали свои драгоценные свертки девять счастливых мамаш. Ни одной смерти. Бочка стояла пустая – мы выплеснули за дверь всю мертвую воду. Младенцев обмывали в ведре. Клара посмотрела, ухмыльнулась и вышла, так и не сказав ни слова.
Из глубины барака подошла врачиха Нина, обняла нас за плечи:
– Жалко мне вас, девочки. Она ведь, сука, к докторам побежала, доносить. Прощайте, на всякий случай.
Мы с Маришкой попрощались с Ниной и друг с другом. На всякий случай.
Сестра Клара вернулась скоро, минут через десять.
– Иди, – сказала она. – Кениг требует. Я тебя, дуру, предупреждала.
Кениг начал орать, едва я переступила порог его кабинета. Я свободно говорю на идише, а он близок к немецкому. Так что обычно мне не составляло труда объясняться с лагерными эсэсовцами. Но там, перед Кенигом, я очень боялась. Настолько, что не понимала ничего в его крике, кроме нескольких отдельных слов. По-моему, он кричал что-то вроде: “Как ты посмела?..”, и “грязная шлюха…”, и “приказ есть приказ…” Последнее он повторял особенно часто. Немцы вообще не понимают, как можно ослушаться приказа, и уж тем более, находясь в нашем положении. Ведь “приказ есть приказ!”
Я боялась поднять на него глаза, просто стояла перед ним, дрожа, как осиновый лист и думая только о том, какой будет стыд, если мой мочевой пузырь со страху вдруг откажется слушаться. Удивительно, какие дурацкие мысли приходят человеку в голову в такие моменты… Перед моими глазами мелькали ярко начищенные сапоги Кенига; они расхаживали взад-вперед и скрипели в такт его воплям. От него воняло шнапсом и одеколоном.
Наконец он приостановился, перевел дух и раздельно спросил:
– Поняла, ты, старая шлюха? – и замолчал. Он молчал не потому, что ожидал какого-то ответа. Мой ответ значил для него не больше плевка на полу. Он просто делал паузу, как театральный актер, который хочет, чтобы его ударный монолог пробился поглубже в душу всего зала, или даже всего города, или даже всего мира. А потом он вдохнул, чтобы позвать вахтмана и сказать ему, что именно надлежит сделать со мной.
И тогда я услышала, как мой голос сказал:
– Я никогда не стану топить новорожденных детей. Никогда. –И этот голос звучал на удивление твердо, принимая во внимание общую дрожь и навязчивые мысли о мочевом пузыре. Кениг снова глубоко вдохнул, будто вынырнул. Я продолжала смотреть в пол и ждала. Но он молчал, да и сапоги куда-то исчезли из виду. Тогда я рискнула поднять глаза.
Доктор Кениг стоял у окна спиной ко мне и смотрел во двор. Думаю, что он почувствовал мой взгляд, потому что тут же сказал:
– Пошла вон отсюда. Вон!
Теперь он говорил очень тихо. Я поклонилась и вышла, и пошла назад в больничный барак. Я знала, что доктор Кениг продолжает смотреть на меня из окна, но другой дороги не было, так что пришлось протащить свои заплетающиеся ноги еще и через это.
Господь снова спас и меня, и дочку, уберег, исполнил свою часть договора. Значит, я должна была выполнять свою. И я выполняла, господин судья, 24 часа в сутки, 7 дней в неделю, не переводя духа, в течение двух лет. Один только раз прервалась ненадолго, когда свалилась от тифа. Но и тут выжила, справилась. Мы с Маришкой знали, что передать смену сестре Кларе и Рыжей Фанни означает убить несколько детей, пусть не своими руками, но все же… Поэтому мы делали все, чтобы работать и за себя, и за них. Они не возражали. Чем плохо валяться круглые сутки на нарах в блатном бараке, получая полный паек за двенадцатичасовой рабочий день? Правда, время от времени им становилось скучно, и они заявлялись в “родильное отделение” развлечься. Тогда мы с Маришкой уходили, чтобы не видеть. У нас не было армии, господин судья. А драться с Кларой было и глупо, и бесполезно. Честно говоря, и так никто в бараке не понимал, почему Кениг закрывал глаза на наши с Маришкой вопиющие нарушения приказа.
– Дура ты, Бронислава, дура, – говорила Клара, оглядывая нары, где плакали от голода и от холода, сосали пустую грудь, спали в предсмертной слабости полтора десятка младенцев. – Все равно ведь они не жильцы. Зачем же тогда мучиться?..
Фактически она была права. В конце концов, умирали все до единого, за редчайшим исключением. Средняя продолжительность жизни новорожденных составляла примерно две недели. Да и эти две недели были не сахар. Ну как тут не спросить: “зачем?” Но я-то знала, что это неправильный, сатанинский вопрос, который человек не имеет права задавать, а уж пытаться отвечать на него – тем более. Потому что жизнь есть жизнь без всякого “зачем”. Не “приказ есть приказ”, а “жизнь есть жизнь”, вот в чем главное дело. И поэтому сестра Клара и доктор Кениг были несчастны, а мы с Маришкой – счастливы. Хоть на полминутки, но счастливы – когда мы подносили матери ее новорожденное чудо, смешно дергающее скрюченными ручками, когда видели ее глаза, гордые, испуганные и удивленные… и, знаете? – счастливые, да-да, счастливые…
Этого счастья было ничтожно мало там, в той смертельной клоаке, полной крыс-людоедов, четвероногих и двуногих, но оно там было, это счастье, и оно было настоящим.
А в мае приехал доктор Менгеле, и приказы изменились. Менгеле любил целесообразность. Зачем уничтожать то, что можно использовать? Мы получили новые указания. Теперь запрещалось топить всех младенцев подряд. От нас требовали производить селекцию в соответствии с внешними расовыми признаками. Светловолосых и голубоглазых детей немедленно отбирали и направляли в город Накло, на денационализацию. Так это называлось. Одни попадали в немецкие семьи, чтобы стать детьми немцев. Другие оставались в специальных детских домах, чтобы стать детьми фюрера. Им давались немецкие имена и фамилии. Во время войны легко придумать историю для безымянного младенца. Особенно, если отец не знает о его существовании, а матери суждено стать пеплом в печи крематория.
К несчастью, голубоглазые попадались редко. Хотя, кто скажет – к несчастью или к счастью? Какая мать отдаст своего новорожденного ребеночка по собственной воле? Даже если понимает, что для него это – единственный шанс выжить? Некоторые просто не отдавали: мол, умрем вместе и все тут. Я не спорила. Знаете, с немцами никогда нельзя было знать заранее: правду тебе говорят или лгут? Вполне возможно, что они имели на детей какие-нибудь другие планы, типа “научных” опытов Менгеле и Кенига. Так что выбор стоял и вправду непростой. Либо отдать ребенка ради призрачной надежды на спасение, причем отдать в руки дурные, страшные… точнее сказать, палаческие руки; либо оставить его у себя, прижимать его к груди еще несколько нескончаемых суток, чувствовать биение его маленького сердца, слушать его голодный плач, видеть, как уходит из него жизнь, тобой же и подаренная, твоя, в сущности, жизнь. Так что тут каждая решала сама. Я им просто объясняла: мол, так и так, мамочка, есть, мол, еще и такая возможность, подумайте. Те, что отдавали, непременно хотели как-то запомнить младенца, чтобы потом найти, после войны. Кто-то полагался только на родимые пятнышки, но были и такие, которые помечали детей более серьезным образом – татуировкой. В середине мая я принимала роды у молодой женщины лет двадцати. Родившийся мальчик выглядел стопроцентным арийцем. По инструкции его надлежало отнести в административное здание немедленно после первого кормления. Как всегда в таких случаях, я объяснила матери ситуацию. Она заплакала.
Я сказала:
– На решение у тебя есть день или даже два, пока Клара не пришла. Потом придется возвращаться в рабочий барак, с ребенком или без него. А в рабочем бараке, сама знаешь, младенцы долго не живут.
Тут начала рожать другая женщина, и я отошла. Вообще в ту ночь было много родов. Но голубоглазый ребенок только один – у той женщины. Уже под утро я спросила, решила ли она что-нибудь. Она только покачала головой и снова заплакала. Я очень ее жалела, господин судья, но, кроме жалости, ничем не могла помочь. У меня не было армии. Я даже не имела права ничего посоветовать, потому что в такие моменты каждая мать должна решать сама.
– Слушай, девочка, – сказала я. – Это трудно, я знаю. Скажу тебе по опыту, есть мамаши, которые так и не решают, ни туда, ни сюда. Оставляют решение Богу. Если не знаешь, как поступить, это самое правильное. Одно ты можешь сделать уже сейчас: пометь маленького. Если нет никакой особой приметы, сделай татуировку. Хочешь?
Она кивнула. Я дала ей иголку, краску и крошечный пузырек со спиртом. Я ей все объяснила. Надпись должна была быть короткой, нейтральной и понятной только матери. Например, фамилии, номера и буквы ивритского алфавита не годились. Младенцев с такими знаками немцы браковали сразу.
– Поняла? – спросила я.
Она опять кивнула. За все это время я еще не слышала от нее ни одного слова. Если бы я не имела полугода лагерного опыта, то, наверное, подумала бы, что она немая. Но в лагере добровольная немота была частым явлением.
Уже совсем рассвело, когда я подошла к ней снова. Ребенок спал, а она тихонько напевала ему какую-то мелодию… по-моему, модную перед войной латинскую румбу.
– Ну как, решила?
Она отрицательно покачала головой.
Я вздохнула:
– Ладно, пусть тогда Бог решает. Ну а надпись? Наколола что-нибудь?
Вместо ответа она повернула младенца, и я увидела на его распухшей ручке четыре синие буквы: “ERST”.
– Умница, – сказала я. Понимаете, господин судья, “Эрнст” – очень распространенное немецкое имя или даже фамилия, так что надпись не могла встретить возражений у начальства. С другой стороны, имя было написано с ошибкой – пропущена буква N. Это, видимо, и служило особой приметой.
– Во-первых… – вдруг сказала она. – Так меня называл муж: “во-первых”, “ERSTENS” по-немецки. Но “ERSTENS” – слишком длинное слово для такой маленькой ручки.
– Хорошо, – сказала я. – Потом допишешь, если захочешь.
Потом. Но “потом” у нее уже не было, господин судья. Я не знаю, как они там составляли списки на крематорий. Может быть, существовали какие-то правила, а может, просто случайно тыкали в столбик лагерных номеров. Но, составив список, они отрабатывали его с маниакальной точностью. Приказ есть приказ. Если заключенной не оказывалось в рабочем бараке, то ее вытаскивали из больничного. Бывали случаи, когда снимали роженицу с плиты. У меня не было армии, чтобы помешать этому, господин судья. Ту женщину, которая “Во-первых” – видите, я даже не знаю ее имени – забрали через десять минут после нашего разговора. Так что Господь действительно решил за нее.
Помню, что в то утро нас навестил сам Менгеле. Он иногда заходил в больничный барак, в отличие от других докторов, которые боялись инфекции. Менгеле, по-моему, не боялся ничего и никого, даже Бога. Особенно Бога. Как я уже сказала, прошедшие сутки были очень урожайными – около двадцати родов. Менгеле посмотрел на забитые младенцами нары и одобрительно кивнул мне:
– Молодец, мутти! Я вижу, ты здорово поработала! С тебя пиво!
Это была его любимая шутка: “С тебя пиво!”
Потом он осмотрел детей. Вообще-то ему требовались близнецы для опытов, но в то утро, слава Богу, никого такого не оказалось. Когда Менгеле дошел до ребенка женщины, которую только что забрали в крематорий, он удивленно поцокал языком:
– Смотри-ка, какой ариец! Почище меня будет… наверняка согрешил с мамкой какой-нибудь белокурый Зигфрид. А это что?
Сердце у меня упало в пятки. Менгеле, брезгливо покачивая головой, разглядывал татуировку.
– Какое варварство… – сказал он наконец. – И неграмотность. Без ошибки имя написать не могла. Эрнст… так, наверное, звали того белокурого бестию, который ее обрюхатил. Что ж, пусть теперь и сыночек так именуется. Слышь, мутти? Когда будешь относить его в контору, скажи, чтобы записали Эрнстом. Эрнст… Эрнст… ну, скажем, Эрнст Шульц. Скажешь, я приказал.
Так я и сделала. Интересно, выжил ли тот парнишка? Эрнст Шульц… их, небось, в одной Германии тысячи. А сколько еще в Австрии? А в Швейцарии? Много, очень много. Но этот – особенный. Знает ли он об этом? Знает ли, где родился? Что имя свое получил от самого доктора Менгеле? Что выжил он только по специальному решению Бога, отправившего при этом в крематорий его безымянную молчаливую маму, про которую было известно только то, что папа называл ее странным прозвищем “Во-первых”? Думает ли он об этом, глядя в серое от нашего пепла европейское небо? Знает ли он, что это не небо, а кладбище? А небо? Что себе думает небо?
ЭПИЛОГ
– А теперь – румба! – полненький конферансье жизнерадостно взмахнул руками, и оркестр грянул зажигательную мелодию. На сияющем паркете зала закружились танцующие.
– Эль Манисерр-р-ро! – зарычал конферансье в совершеннейшем экстазе. – Латинос! Кубинос! Амерр-р-риканос!..
Берл вышел на палубу. Над Атлантикой висела черная бархатная ночь. В темных уголках, за шлюпками и канатными ящиками прятались влюбленные парочки, празднуя сезон поцелуев. Он облокотился на фальшборт и стал смотреть на воду, бегущую внизу вдоль борта океанского лайнера. Почему бы не здесь? Берлу показалось, что тяжелый слиток шевельнулся у него подмышкой, как живой. Он достал брусок из наплечной сумки. Золото тускло мерцало в рассеянном свете палубных фонарей. Сколько их тут, сожженных, в этом куске металла? Пятьсот? Шестьсот? Откуда они, где родились, кого родили, где и с кем жили, о чем думали, над чем плакали и смеялись, чего боялись и к чему стремились, перед тем как войти в разверстую пасть душегубки? Как их звали? Где они теперь?
Он разжал пальцы. Слиток скользнул вниз, бесшумно вошел в воду и исчез, растворился в темной глубине океана. Из раскрытых окон танцевального зала звонкими золотыми монетами вылетали звуки “Эль Манисеро”. Они падали на палубу, весело прыгая, скатывались за борт и опускались на дно, к старому учителю музыки, попавшему туда давным-давно по пути в Гавану. А он качал своей седой головой и говорил, поднимая палец:
– Вот видишь, Генрих! Сколько лет прошло, а эту румбу все еще играют. Как тогда, на “Сент-Луисе”, помнишь? Вот что значит хороший мотив!
И гитарист Генрих задумчиво кивал в знак согласия.
Но Берл всего этого, понятно, не видел. Он просто стоял, облокотившись на фальшборт и глядел в темноту, в неразличимое пространство моря и неба, в сырую и черную бесконечность. Ему казалось, что с неба падает пепел. Как дождь. Да-да, пепел, падает пепел. Пепел.
Бейт-Арье, май-август 2005