Опубликовано в журнале Иерусалимский журнал, номер 23, 2006
Геннадий БЕЗЗУБОВ, “Позднее среднегорье” [Стихи] – Иерусалим, “Швиль”, 5766.
Предыдущая книга стихов Геннадия Беззубова – “Вместо дружеских писем. Стихи 1997-2000 годов” (а в “Позднем среднегорье”, хотя хронологическое уточнение отсутствует, представлены стихи 2001-2005 годов)” – вышла пять лет назад в том же издательстве “Швиль”. В заключительном стихотворении книги поэт писал: “В чреве этого города, в сердце его, внутри, / Ты помещаешься с некоторых пор, и это / Требует перемены взгляда, как ни хитри…”
Можно констатировать, что в стихах новой книги Беззубов достиг чаемой перемены взгляда. Посмотрим, к чему это привело.
Во-первых, как понимать название книги? Авторский неологизм “среднегорье” родственен, мне кажется, “средневековью” и “плоскогорью”. Насчёт первого вопросы не возникают, а вот плоскогорье, верней среднегорье? Золотая середина? Определение “пóзднее” многосмысленно. Позднее для определяемого объекта – и, стало быть, время и место упадка? Или позднее для самого поэта? И опять-таки тут два смысла: позднее – запоздалое или позднее – зрелое?
Оставим гадания. Второе стихотворение книги начинается так:
По террасам бродить, кайфуя, не зная горя,
Наблюдая флору позднего среднегорья,
Запоздалого, лет бы на двадцать раньше,
Но и так понять кое-что успелось,
Вглядеться в шрифт комментария Раши,
Зазвучать иначе, сменивши этос на мелос.
Кажется, вместо ключа мы получаем ещё один код, более сложный, чем предшествующий. В сочетании со второй (восьмистрочной) строфой, где понятие “флора” сперва опредмечивается (“…соплодья некой / Шипастой зелени, отдающей аптекой…”), а затем отсылает далеко-далеко (в Китай), получаем такую гремучую смесь! Комментарий Раши (раннее средневековье) сопрягается с “созвучьями”, а те, в свою очередь, с “соплодьями”, а во главе угла – голос, разумеется, поэта голос, который “твердит своё, голосит привычно” и даже – “глазом косит” (?).
Теперь другое. Почему этот голос должен не просто “зазвучать иначе”, но и сменить этос на мелос? Этос – внутренний смысл и строй, он имеет отношение к этике. А мелос – к мелодическому началу музыки; он означает преобладание мелодии над семантикой. Не верится, чтобы этот автор ратовал за звучание без значения. Скорей всего, мы имеем здесь дело с тяжёлой, горькой самоиронией. Будучи человеком религиозным (в еврейском понимании), Беззубов, конечно же, вглядывается не только в шрифт комментария Раши, в его мелос! Да, должно быть, позднее среднегорье звучит укором для самого поэта, не выбравшегося сюда (на еврейскую землю) лет на двадцать раньше…
Что касается сочетания мелоса с флорой, то вот ещё один текст из книги – “На песни нового ворья…”, в котором многое становится на свои места. Речь о том, что “слогом новым”, используемым новыми стихотворцами и потребителями их продукции, “сказать о сути бытия” невозможно. Во всяком случае “глухая молодость” автора на эти попытки “не откликается ни словом”. Для Беззубова нет вопроса, какой слог годен для адекватной передачи сути бытия. Разумеется, тот, что был усвоен им в молодости. Ну, а чем он лучше нового? Тем, отвечает поэт, что языковой запас его молодости содержал слова из другого ряда (подразумевается: более высокого), “и если их произнести / У наглухо закрытой двери, / То отворятся все пути – / Не я один в такое верил”.
Вот только зачем понадобились здесь автору карманники и графоманы; и почему к концу стихотворения крепнут у него настроения уныния и разочарования в доброкачественности собственной поэтической работы?
Займёмся всё-таки пейзажем позднего среднегорья. Попробуем уяснить, чему в этом пейзаже поэт говорит “да”, а чему – “нет”.
На почётное первое место автор ставит стихотворение “Надпись на книге”, где человек просто глядит в окно, вбирая всё, что видимо глазу, просто слушает “попутные звуки, случайные фразы” и – уже совсем не просто – перебирает и пересыпает услышанное, как припев и как золотой запас. А надо всем доминирует голос, “который им вслед спешит”. Всё правильно. И даже до известной степени банально (автор это, конечно, сознаёт). Но заключает эту “надпись на книге” двустишье, также относящееся к голосу: “Вечно начинающий с “Берешит” / Нескончаемый свой урок”. И ясно, что урок – это не только вглядыванье в шрифт, но и вниканье в смысл священного (для автора) текста.
А вот стихотворение “Ветер придёт, расколет кирпич жары…” Пейзаж в нём (самый непрезентабельный из здешних, когда ветер из пустыни поднимает в воздух тучи песка) плавно переходит в размышление о сути бытия. Затруднённое дыхание здесь – аргумент в пользу “яростной” (слово Беззубова) молитвы, которая призвана неясный путь сделать ясным.
И тугая пружина, закручиваемая внутри,
Остаётся на взводе, как будто нас ждут дела,
А всего-то делов – вздохнуть два раза, ну, может, три,
И ощутить – жизнь, пусть с натугой, опять пошла.
Безукоризненная формулировка! (Хотя вообще-то поэтика Беззубова предпочитает окольные пути и подробные описания лаконичным, бьющим “в яблочко” суждениям.)
Итак, нам молитва строить и жить помогает (а песня, само собой). А ещё помогает – “подвижный уличный курсив” (“Поверх асфальта золотого…”). Кажется, это самое светлое и лучезарное стихотворение “Позднего среднегорья”. Тут безраздельно царит блоковское приятие жизни*. И повелительное наклонение первого катрена (“Следи, не говоря ни слова, / Гляди, не отвернув лица”) как бы вышло из Блока. И лёгкая, гарцующая побежка “быстроногого” четырёхстопника…
Тот же мотив приятия мира сего выражен в большом стихотворении “Заметки на полях воспоминаний”. Вот кредо поэта Беззубова:
Не в швах ведь дело, не в строках,
А в том, как удержать в руках
Кусок, что дышит и дымится,
И как не дать ему остыть,
Умерив собственную прыть,
Чтоб грела каждая страница.
Это, я бы сказал, возвращение к самому себе и к своей госпоже – Поэзии. Возвращение издалека. В стихотворении “Комната” (есть пояснение – “из летаргического сна”) представлен угнетающий поэта интерьер, где даже луч– “луч спасительного света, / Который никого не спас”. “Комната” – эмблема душевной смуты автора, тщетности его попыток спасения. (В других случаях мы видели, что пути спасения не вовсе для него перекрыты.) Чаще, однако, Беззубов контактирует с экстерьером. Вот заглавные строки некоторых текстов книги: “По террасам бродить…”, “Жизнь пронесётся по Яффо…”, “Стелется дым над Французской горкой…”, “Вижу город, светящийся вдалеке…”. Увы, и на просторе поэт нередко чувствует себя некомфортно. Ему мешает многое (и я его понимаю): “рост потребленья”, “багровые объявленья о скидке”, “пустынных тонов фалафель” (“Жизнь пронесётся по Яффо…”); “монотонный звук / Косилок, гудков, сирен, / Арабской брани и склок” (“Стелется дым…”); даже то, что неба так много, “такие, можно сказать, бескрайние закрома, / Что, глубину прикинув, понимаешь, сколь сама мысль убога…” (“Красный матерчатый конус над вертолётной площадкой…”).
Конечно, тут в известной мере перенос собственной душевной сумятицы поэта на пейзаж позднего среднегорья…
Но не только. Есть в книге стихи, являющиеся прямым – и сильным – откликом на актуальную ситуацию, несущую в себе угрозу гибели и людей, и самой страны. Эти несколько стихотворений – строгая, бесслёзная, мужская лирика. Строгая – потому что автор не позволяет себе погрузиться в мелос. Лирика – потому что и в этих вещах Беззубов остаётся верным своей поэтике, сложной, изобилующей сопряжением далёких феноменов и категорий, поэтике, сплошь построенной на пропуске промежуточных ассоциативных звеньев. Процитирую концовку лишь одного из этих стихов, написанного по следам очередного теракта – “От рыжей Ани, с кем сидел в ульпане…”: “А имена, они пришли попозже / И к вечеру звучали, двадцать три, / Одну я знал”.
Новая книга стихов Геннадия Беззубова ещё раз подтверждает: её автор – сложившийся поэт, со своим взглядом на мир, хорошо приспособленным для впечатляющего воссоздания в гибких и звучных стихах пейзажа любой местности, включая собственную душу.
Михаил Копелиович
Велвл ЧЕРНИН, “Избранные стихотворения” [В переводах Валерия Слуцкого] – Кдумим, “КДУМИМ”, 2005.
Кто-то зорко подметил: на древнеегипетских фресках фигуры словно сплющены меж двух стекол. Что изображено, не теряет от этого своей достоверности, но то, как изображено, предлагает нам особый и уже незабываемый способ мировосприятия. “А, это рисовано в Древнем Египте” – опознаётся мгновенно. То же происходит при встрече с подлинной поэзией. Поэт затрагивает нас (может быть, прежде всего) собственным ощущением мира. Оно сходно с нашим – иначе не читаем или, прочитав, не поймем. Но в то же время оно неповторимо и этим открывает читателю иную перспективу постижения жизни, внезапный простор для души. Вырываемся из стен собственного “Я”, из когнитивных стереотипов своего времени и заново переживаем непреходящее: любовь и нелюбовь, наполненность и пустоту, осмысленность и бессмыслицу, страх и волю к преодолению слабости… “И что-то еще… В чем здесь загадка?” – спрашиваешь себя, закрывая книгу Велвла Чернина.
Он пишет на идише; эта небольшая книга устроена так, что ее можно читать справа налево (если вы знаете идиш), но и слева направо – по-русски: в блестяще отточенных переводах Валерия Слуцкого. Я из тех, кто, увы, только “слева направо”, но не могу не доверять такому переводу.
Передо мной поэт-современник, впитавший те же реалии, что и я, что и мы все. Но как раз этими-то реалиями его стихи меня не одаривают! Под стихами даты: начиная с 80-х. Но удивительно: год написания не возвращает нас в ту или иную памятную пору. Указаны и места, где сочинялось – Болшево, Москва, Киев, Иерусалим, Кдумим. Но почему-то мы почти не видим этих мест!
И это не имеет значения. Не это имеет значение.
Из глины сотворили человека.
И гладкою была его душа,
Сродни такыру – глиняной пустыне.
………………………………………..
Но отпечатан на лице такыра,
Как вечный знак надежды,
След верблюда,
Который прошагал когда-то здесь.
Москва, 1983
Ливни за ливнями. Хлещет и хлещет вода.
Новым потопом неужто казнима земля?
………………………………………………..
Пенятся тучи. Ни берега нет, ни скалы.
Лишь иногда промелькнет в закипевшей воде
Левиафан…
Болшево, 1984
…А заплеванный Днепр безразлично спокоен,
Словно он выжидает свой час,
как Самсон ослепленный
Часа ждал своего в филистимской тюрьме.
Киев,1988
С какой стати след верблюда на окаменевшем лике пустыни примерещился в суетливой и суетной Москве “эпохи застоя”? И если в Болшево зарядили осенние дожди, каким образом вынырнул там из бурных вод Левиафан?
И оправдана ли ассоциация Днепра с Самсоном?.. Вы скажете: поэт живет в мире своего воображения, плененного чтением Пятикнижия. Пусть так. Но перед нами вовсе не затворник, спрашивающий: “Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?”. Чувствуется, что автор человек молодой, открытый и задорный. Вот он мечтает быть балагулой:
Барахлишко и ученость променяю на коня…
………………………………………………….
А для женщин, что ни спросят, только “да” припасено…
Вот он делится нелюбовью к грамматике и предвидит, как завопят знатоки:
“На защиту! Невежа! Негоже
Языком без костей
Нападать на структуру-скелет!..”
Вот он с горечью обращается к каббалистам:
Где же вы, каббалисты,
Хватая за бороду Бога,
Норовившие влезть,
Точно в куклу, в нутро бытию?
Нет, не тот это сочинитель, который предпочел медитативный мир реальному.
Вы начинаете понимать, что происходит, когда вчитываетесь в строки:
Уходит мой народ
Веками – млад и стар.
И гонит и зовет
В родную даль шофар.
Здесь – суть дела. Не отвернулся от реальности, а перед лицом Исхода проник в ИНУЮ реальность, имя которой – “Бог и Его народ”. И тогда время кристаллизуется. Ной, смертельно одинокий в своем ковчеге, балагула из черты оседлости и подмосковный еврейский парень, сочиняющий стихи на идише (вопреки злобствующему окружению!) – один и тот же персонаж, легко соскальзывающий или взмывающий по ребру кристалла в любую эпоху, заново открывая смысл собственного существования.
Что делить поколенья на “это” и “то”?
Звездный луч времена проницает насквозь.
………………………………………………
Всё во всём. Ибо каждый – ремесленник тут
И создатель миров. Не приходится роль
Выбирать. Неделим предназначенный труд –
Делать звезды и кров, Пятикнижья и соль.
Мир, раскрывающийся через Тору, целен и неуничтожим. Время движется и вперед, и назад, пространство разваливается, города распыляются, а то, что остается неизменным, можно назвать Присутствием Высшего начала. И в сопричастности Ему обретаются достоинство и смысл личного существования.
…Караулы сменяются.
Площадь травой
Заросла, и от улиц следа не осталось.
Караулы сменяются вновь у ворот
Распыленного города.
Снова и снова,
Неустанные, будут сменяться,
Поверь.
Но как же счастливо совпадает у В. Чернина это “стояние в карауле у Вечности” с обыденным ожиданием попутки в Самарии! Снова и снова читаешь стихотворение “Пост десятого тевета”. Его хочется цитировать и цитировать – резать по живому…
Зимние нахмуренные лица
Гор вблизи святилища Шило
Золотеют так по-самарийски.
Ждали поколеньями они
Мой приход. И вот я здесь, попутку
Ждущий, чтобы к югу унесла…
Но тремпа нет.
…………………………………..
Камнем я стою на перекрестке
Около святилища Шило…
В затянувшемся ожидании попутной машины лирический герой словно узнаёт в оливах – березы и осины покинутой им страны… Тем временем
На шоссе легко влетает лань,
По-еврейски трепетна.
И поэт делится своей влюбленностью “в эту лань, в знакомость этих гор”, даже в местных арабов, хотя при этом инстинктивно проверяет, на месте ли оружие.
…что ни говори,
Все возможно здесь, на перекрестке
Около святилища Шило.
Но уже я ранен. Кровоточит
Ветреное сердце. Эта лань!
Трепетная лань! И нет попутки.
Остаемся с ней лицом к лицу.
Зимний месяц. Перекресток. Горы
Около святилища Шило.
Вот теперь мы куда как отчетливо видим место, где сочинялось. Счастье от пребывания там, где необходимо пребывать еврею, переполняет настолько, что любовью поэта объяты и арабы, пусть даже готовые выстрелить в тебя из-за оливы. И не мудрено, что с ланью остаешься “лицом к лицу”!..
Похоже, столь поразительного мироощущения мы не встретим в какой-либо другой книге. Эту, к тому же, не хочется выпускать из рук: глубинным откликом на прозрения поэта стала скупая, но емкая графика Инны Гершовой-Слуцкой, иллюстрирующая стихи.
Иудаика? – В некотором смысле. Но за пределами примелькавшихся шаблонов. Философия бытия? – Разумеется. Но, прежде всего – поэзия, где мысль и чувство неотделимы друг от друга.
Еврейское самосознание, начисто лишенное запуганности, слезливости, апелляций к доброте или к совести соседей, далекое от пошлого самоупоения и национального бахвальства… Суровая радость богоизбранности и принятие ее как ноши – тяжкой, но созидающей бытие… Вот какова перемена в народной душе, выраженная автором, переплавляющим в поэзию житейский и творческий опыт.
И если его стихи не переведут на иврит на том же уровне постижения их смысла, на каком воссоздал поэзию Чернина Валерий Слуцкий, это, смею думать, будет обидным упущением для культуры Израиля.
Анатолий Добрович
*
“Сотри случайные черты – / И ты увидишь: мир прекрасен” (“Возмездие”).