Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 1, 2019
Ольга Балла. Время сновидений. — М.: Совпадение, 2018. — 120 с.
Если бы нужно было выдумать определение для этой книги, я назвал бы её автобиографически-лирически-философской прозой. «Время сновидений» Ольги Балла — (около)дневник, который вырастает до личного мифотворчества (наделение предметов, городов, букв особыми свойствами, понятными лишь одному), сплавленный с попыткой философского осмысления мира.
С другой стороны, эта книга — авторский фильм (здесь есть немного от «Неуместного человека» Йенса Лиена и от эстетики Вуди Аллена), арт-хаус от эссеистики, свой жанр. Что, в общем-то, в тренде, потому что в художественной, предельно засинкретизированной литературе жанры без примесей встречаются всё реже, как и в компьютерных играх — вот и книга Ольги Балла — приключение, только не по выдуманному человеком миру, а по миру внутри человека. А кто кого выдумал, человек — мир или мир — человека, до конца не ясно.
Цикл мини-эссе «Время сновидений», открывающий книгу, заставляет вспомнить Михаила Бару с миниатюрами, в которых лирика, философия и наблюдательность столь тесно переплетены, что делают их поэзией. Текст Ольги Балла пространней, но, если выжать родовые особенности прозы и огранить ритм, получится стихотворение:
детство чувство реальной волшебности мира
двоемирия в нём нет
мир один
но
он волшебен и непредсказуем насквозь
в каждой своей точке
из каждой точки могут вести
[и ведут]
тёмные пути
неизвестно куда
Но, в отличие от Бару, у которого познание мира сопряжено с иронией, героиня Ольги Балла, познающая мир, — страшится непознанных и непознаваемых объёмов открывающегося перед ней пространства. Этот детский страх, зафиксированный во «Времени сновидений», автор/персонаж носит всю жизнь — и он, пусть и замаскированный, пробивается в тексте на протяжении всей книги.
Реконструкция детства, с которой начинается книга — это сновидение, пришедшее наяву. Другое переживание мира, ветхий завет человеческой жизни в личную досознательную эпоху, пока человек ещё не обрёл себя и — как это было у Ван Геннепа в «Обрядах перехода» — получил имя и душу. В перечне страхов, пропитавших эссе, есть что-то религиозное. Пантеоном становится окружающий мир, а не мифические воплощения надмирья: дома («Вдруг там живём вторые мы? вторая я?! — с которой я в детстве почему-то очень боялась встретиться?»), деревья, дворы («Двор был миром. <…> Особое состояние пространства, мыслимого — мнилось — только здесь, единственного в мире»). Создаваемая ребёнком мифология передана Ольгой Балла очень бережно. Разумеется, это текст взрослого, который пытается пробудить в себе <не повзрослевшего> ребёнка — отсюда совершенно волшебное наложение регистров:
Помню себя как поднесённое к этой фактуре увеличительное стекло.
<…>
Сама сущность вещей смотрит на нас глазами Шкафа, Двери, Вешалки, Газовой Плиты. (А вот и искомый пантеон. — В. К.)
Внутренний Пруст Ольги Балла прорывается многократно. Главным инстинктом становится защита от окружающего неведомого («Все другие чувства — потом. Они образуются как защитная оболочка чёрной дыры внутри, совпадающей с чёрной дырой самого мироздания»). Мир в понимании Ольги Балла — чёрная дыра, и защититься от него можно лишь отрицаниями пустоты с помощью чувств и обретением личного пространства в общем, которое становится домом. В узком смысле ограниченного четырьмя стенами, в широком — локусом, которым для Ольги Балла становится Москва (а сузив: юго-запад Москвы). В некотором смысле, всё что она пишет — московский текст. Автостереотип души, наложенный на автостереотип Москвы. Сообщающиеся сосуды, в которых гибель одного влечёт гибель другого (и это справедливо, ведь образ Москвы — это одухотворённое автором пространство).
Жизнь и взросление метафизически расширяли ареал обитания, застраивали Москву (не Москву вообще, а Москву Ольги Балла) новыми районами, населяли людьми. Отсюда понятия «бытия» (своего сегодняшнего) и «небытия» (чужого, бывшего бытием в детстве), которые автор пересекала подобно бабочке Тарковского — «из тени в свет», и опять же по-ван геннеповски (при)обретая душу («лет с девяти потихоньку светлеет», а значит, «фоновый страх детства» отступал).
Мир во «Времени сновидений» только кажется общим, на самом деле он — авторский, художественный, оживлённый восприятием героини. Она наделяет его смыслами. Это уже упомянутые дома и дворы, первовещи и первочувства и даже цвета и запахи. Балла переоткрывает их, фиксируя новые свойства:
Зелёный — цвет одиночества и несвободы.
<…>
Запахи спелого, пропечённого солнцем дня, клонящегося к вечеру, всегда с ноткой грусти о том, что «этого больше не будет». Запахи глубины и округлого, уворачивающегося внутрь простора.
Героиня Ольги Балла максимально сближена с автором — это взаимопересекающиеся образы; только протагонистка до сих пор находятся в состоянии детства и не скрывает этого, а автор способен из него <ненадолго> выбираться и, если нужно, прятаться в текст. У героини есть Большая Коробка С Пуговицами, в которой каждая из них «была тайным знаком, иероглифом неведомого свёрнутого высказывания, зародышем миром. <…> Будоражила идея множества возможных ходов из этого мира в какие-то другие». У критика Ольги Балла тоже есть подобная коробка — Книжный Шкаф (или дом, полный книг); по сути, она до сих пор находится у той коробки из детства, только в руках не пуговицы — книги, и миры придумываются не в сознании девочки, а предлагаются другими людьми, авторами (и потому: «Книга — это такое универсальное чувствилище»). Так, погрузившись в пространство чужих миров, Ольга Балла убила в себе поэта (и с 80‑х годов не пишет стихов).
Глубинное детство продолжает жить внутри автора со всеми страхами и чудесами (а чудо и страх как раз-таки совместны), и в дальнейшем — во взрослом состоянии — Балла всё так же впитывает «живую плоть бытия» обострённым восприятием, которое свойственно детям — и детям, на лица которых надеты маски взрослых[1].
Но если в цикле «Время сновидений» речь шла, скорее, о восприятии, то в других текстах книги (за исключением, пожалуй, «Первоэлементов» — тут игра) — об осмыслении. Балла, рассуждая о ежедневно преодолеваемом маршруте (дом-работа-дом), говорит и о маршрутах человеческой жизни, проходящих через оберегание и разрушение: «Первое в конечном счёте иллюзорно, совершенно очевидно обречено — и тем ценнее. Второе произойдёт и так. Можно не беспокоиться».
Балла создаёт предельно симплифицированную философию; она говорит понятным языком об очевидном, но незамечаемом. (Это, кстати, одно из свойств поэзии.) Но очевидном — исключительно для себя. Маленький Аристотель в её голове не претендует на всеохватную истину; ему — и ей — важнее разобраться, что происходит внутри себя (ведь жизнь — «постоянная выработка прошлого»), что видят эти конкретные глаза и вдыхают эти — единственные — ноздри.
Восприятие жизни здесь сопряжено с чтением; мир внутри книг подчас более реален, чем мир снаружи; во всяком случае, безопаснее («Вот идёшь к метро и знаешь, всем телом чувствуешь: а в рюкзаке у меня — книжка. И сейчас мы останемся с ней один на один».) Таким образом, книга — это территория, где можно спастись от бытия, территория, сама ставшая бытием; реплика, оказавшаяся подлинником. Мир, увиденный индивидуально: «под некоторым единственным углом зрения и вмещённый в некоторую единственную, подробно и благодарно осязаемую форму».
И даже больше.
Ольга Балла объединяет импрессивную и экспрессивную формы речи, утверждая, что письмо — разновидность чтения («Просто оно — чтение собственной рукой»). Это парадокс, при котором ставится знак равенства между двумя способами создания реальности: от мысли к тексту и от текста к мысли. И это справедливо, если цель метаморфозы: «копия — подлинник» — побег от подлинника (реального мира), который в виде реплики предстаёт безопасным.
Но как быть с впечатлениями по эту сторону книжных страниц? Балла вводит две категории: «Дом» и «Бездомье», понимая под первым привычный ареал существования (Москву), а под другим — весь мир, который она (как книгу) познаёт («поездки — это такая практика себя»). Опыт Бездомья — это вылазка на оккупированную страхом <перед неизвестностью> территорию, эксперимент, готовый обогатить тем больше, чем больше новых впечатлений впитает реципиент. При этом Бездомье не может появиться без обретения Дома, и оба они предельно физиологичны, коль скоро внутри них в физическом воплощении существует наше тело: «Дом — вдох, Бездомье — выдох, — и как бы мы дышали без обоих».
При этом, кажется, оба этих пространства героиня Ольги Балла создаёт внутри себя, постепенно адаптируя к жизни, делая жизнь — книгой. Отчасти — учебником себя, для чего она приводит по нескольку определений для каждого встречающегося в книге явления:
Потеря (особенно — большая) — урок не только смерти <…>, но и жизни: она позволяет увидеть (и обрадоваться!), как много у тебя, оказывается, осталось.
<…>
Каждая потеря — акт взросления и рождения.
<…>
Всякая потеря — инициация: в новое, пост-утратное состояние.
И. т. д.
Но познание себя неотделимо от балансирования на краю фразы «опыт — сын ошибок трудных»; и автор позволяет себе (небез)условные определения, подчас сочиняя жизнь, а не проживая её. Фразы а‑ля «с погружением в старость вещи, сплошь исписанные, — от нас отделяются» — производные не опыта, но: мысли. (Да и откуда автору сорока с чем-то лет <на момент написания эссе> знать о старости, если не через чужие тексты?)
Очевидно, что возраст — это надвигающийся страх; возврат к страхам детства, только с реверса, более того: «Возраст — это катастрофа, которая всегда с нами. Это домашняя, ручная беда; повседневный учёт наших отношений со смертью, обыденный график их развития». Отсюда и мысли про отделение текстов — продиктованные предчувствием расставания с самым важным; не физической жизнью даже, а физической жизнью в тексте.
Этим мыслям и осмыслениям посвящена первая половина книги. Вторая — летопись пространств; крайне любопытное их сопряжение со временем[2], поданное через чувства и пережитый опыт:
Московские пространства <…> совершенно явно делятся по производимому ими внутреннему впечатлению на «светлые» и «тёмные», а ещё — на «тёплые» и «холодные», «сладкие», «горькие» и «пресные»; «простые» и «сложные»; «высокие» и «низкие»; «выпуклые», «вогнутые» и «плоские». И мне почему-то кажется, что характер такого восприятия того или иного пространства не связан прямо (в крайнем случае — очень непрямо) с личным опытом, который нами в этом пространстве прожит.
Чувственные определения есть для всех районов Москвы, которые автор считает Домом (то есть, оказываются пропущенными через считанное <от: читать> место к преобразованной в текст мысли): «Ясенево всё прозрачное», «Арбат — тёплый, солнечный, сухой». «Лубянка — холодная, пасмурная, влажная». И т. д. Как будто она и не видит город, а читает его со страниц улиц.
Но общий минор даже в этих бахтинских играх о времени и пространстве сохраняется, связывая «Обитаемое пространство» с другими эссе книги: «Этот город состоит из утрат».
И если материя нашего мира состоит из атомов, то материя мира Ольги Балла — из букв. Потому в её учебнике бытия естественной выглядит глава «Первоэлементы: метафизическая кириллица», в которой до уровня атомов низведены буквы, вернее: сделана попытка постичь божество, которое в этой системе ценностей и мер совершенно не из машины: из букв (ы).
Объём сборника сравнительно невелик — 120 страниц. Но большего и не нужно. Книга Ольга Балла — философия бытия, написанная когда-то «задушившим» в себе поэта человеком. Личный опыт восприятия мира. Личные красоты и страхи. В этом плотном и вязком тексте автор пытается дать определение всему, что видит; а скорее: объяснить для себя — для чего она (и никто другой!) здесь, как защитить себя от равнодушного и агрессивного мира, как подготовить (ся) к небытию.
В какой-то момент ты понимаешь, что этот частный разговор затрагивает и тебя, делает и твоим частным, а значит — общим.
И в этом — разделённом — бытии уже не так страшно.
Даже если представить, что оно — книга.
Так, пожалуй, лучше всего.
[1] Автор и сама говорит о чём-то подобном: «Никакой я в свои седоглавые сорок девять не взрослый, а нормальный старый подросток».
[2] Течению времени тут подчинено практически всё.